Виктор Конецкий Вчерашние заботы

Диксон – мыс Челюскин

28.07. 19.00.

Съездил в посёлок, чтобы подстричься и купить для личных нужд чай и кофе.

Полубокс (без одеколона) – 74 копейки. С «Шипром» – 158 копеек. Интересно на Диксоне вспомнить, что «Шипр» происходит с Кипра.

Парикмахерша хвалила местную милицию.

Полярники Диксона решили подарить атомоходу «Арктика» белого медвежонка (атомоход первым должен был прийти сюда и открыть навигацию). И в ожидании прихода чуда двадцатого века медвежонок жил в милиции: «Отсидел в холодной», – сказала парикмахерша. И отказалась от чаевых, которые я совал взамен одеколонной надбавки (не люблю и никогда не любил одеколоны всех марок, кроме «Тройного»).

«Тройного» не оказалось. Не удалось потом купить чаю и кофе – нет.

Закончил дела на берегу за час, а рейсовый катер должен был отходить только через три.

Сидел и грелся на полярном солнышке, ел апельсиновые вафли и решал вопрос: идти шестьсот метров до могилы Тессема или не идти. И не пошёл, – чтобы не лгать самому себе, что, мол, мне идти туда охота.

В ковше между Угольным причалом и берегом торчали из-под воды надстройки затонувшего буксира. Тихо было. На базальте прибрежных скал красовались похабные надписи мореплавателей, имена их судов и даты посещений.

Увы и ах, но там сохранились и мои инициалы, намалёванные свинцовым суриком в 1953 году!

А из цензурных надписей я обнаружил такое стихотворение:

Голодный бич – свирепей волка,
А сытый бич – милей овцы.
Но, не добившись в кадрах толка,
Последний бич отдал концы!

«Бич» – от «бичкамер» – безработный моряк. Слово исчезло уже давно. Потому, вероятно, старомодному сочинителю ответил современный:

Я в нос плевал тому поэту,
Кто пишет здесь, а не в газету!

На следующее утро поехали в штаб Западного сектора на инструктаж. На южных берегах острова Диксон кое-где снег.

Вылезли на остров.

Фома Фомич:

– А земля-то в прогалинах тёмная, нормальная.

Капитан «Софьи Перовской»:

– Да, чернозём.

Фомич:

– Вчера ходили в магазин, так она, земля, прямо тёплая.

Я:

– Это угольная пыль, Фома Фомич. Здесь ледоколы бункеровались от самого дня их рождения.

Идём дальше по мосткам тесовым. Травка в щелях между досок – не пропадает зелёное-то в Арктике! Торчит – живучая природа…

Фома Фомич:

– Трава! А? Козу нормально можно вырастить, а?

Капитан «Перовской» (молодой, сдержанный, замкнутый):

– И козла. Чтобы козе не скучно было.

В штабе Анатолий Матвеевич Кашицкий – начальник Западного сектора.

Лет шестьдесят, широкая и узкая полоса на погончиках, не курит, ни разу не надевал очки.

Солнце просвечивает комнату с картами трассы на стенах. Цветные кальки шелестят под карандашами младших сотрудников.

Обстановка. Тяжёлая впереди обстановка. Сутки чистой воды до кромки. Потом мощная перемычка в проливе Вилькицкого, потом – чёрный ящик: в Восточном секторе за 125-й параллелью стеной ещё стоит лёд.

У кромки встретит «Капитан Воронин», и будем болтаться в полыньях до конца августа.

Следовало выходить из Ленинграда на месяц позже, но у Ленинграда задача – выпихнуть суда в арктический рейс. У Мурманска – выпихнуть из Мурманска. У штаба Западного сектора – выпихнуть из своего сектора. Об этом и говорим в кабинете Кашицкого, когда ждём обратный катер. Фомич нудит о слабости правого борта в районе машинного отделения. Рассказывает о встрече в Дрогденском канале с бывшим капитаном «Державино» Шониным («Самый знаменитый архангельский капитан!» – это Фомич путает морского Шонина с космонавтом). И как Шонин предупредил в Дрогденском канале по радиотелефону о слабости борта. И как он, капитан Фомичёв, хотел из Мурманска дать предупредительную РДО, но потом не дал, так как дублёр (я) его отговорил, но теперь, ввиду тяжёлой ледовой обстановки, он считает долгом – как бы чего…

Кашицкий скучает, но терпит привычно. Наконец тихо говорит, что если попал в зубы ледоколу, то как к крокодилу. О том, была или не была водотечность, ледокол спросит; про винто-рулевую группу – тоже; а вот уж если, не дай бог, что-нибудь с «Державино» случится, тогда уж ледокол будет индивидуальностью вашего борта интересоваться персонально.

Ещё Кашицкий объясняет, что лёд тает приблизительно по три сантиметра в сутки. Значит, метровая льдина, которая сегодня означает для нас пробоину, через десять суток превратится в семидесятисантиметровую – совсем иной нарзан, то есть качество: будет разваливаться под форштевнем…

– А всё-таки я вам, очень извиняюсь, Анатолий Матвеевич, бумажку оставлю, значить, о нашем бортике… Заготовил тут… схемку… покумекал на досуге… – говорит Фома Фомич ласково.

По лицу капитана «Перовской» вижу, как ему стыдно за коллегу.

Кашицкий берёт бумагу. Не читая, пишет синим карандашом что-то наискосок.

Фома Фомич продолжает бормотать, быстро моргая, вкрадчивым голосом:

– …Рейсовое задание… ваши интересы не затронуты… мне большая неприятность… акт только для нашего диспетчера… я очень вынужден просить… я признаю… я понимаю… опыт подсказывает…

Кашицкий зачитывает резолюцию: «С документом ознакомлен и глубоко изучил».

Фома Фомич прячет бумажку в портфель.

Уничижение паче гордости.

– Благодарю, Анатолий Матвеевич, очень извиняюсь, значить, и благодарю от души! Пойду катерок на воздухе подожду… – И уходит, кланяясь. А в душе-то его на самом деле светится снисходительная даже какая-то радость: этого-то – с широкими шевронами, седого – он, Фомич, обдурил как мальчишку. И вот рейс, «Державино» и капитан Фомичёв начинают обкладываться, обеспечиваться, обвешиваться нужными бумажками, как портовый буксир – кранцами из автомобильных покрышек…

– Думаю, неправильно, что маленькие трехтысячники идут в Арктику первыми караванами, – говорит старый ледовый капитан Кашицкий. – Но мы не знаем смысл приказов в общеминистерском или в общесоюзном масштабе. Возможно, любые затраты на проводку вас первыми оправданы неизвестными нам причинами. Не след об этом забывать. И объясните это своим людям.

Он провожает нас с капитаном «Софьи Перовской» до дверей домика-штаба, жмёт руки, желает счастливого плавания.

Да, когда старый моряк желает «счастливого плавания», это звучит не пустым звуком. Впереди тяжёлая работа. Под занавес приглашает зайти в гости, если на обратном пути занесёт сюда.

Долго ощущаю тепло и крепость рукопожатия…

«Тьфу-тьфу!» – думаю, не обойтись кому-нибудь из нас без приключений…

На причальчике красно от красных курток – ребята из экспедиции «Комсомольской правды» с рюкзаками и грузом. Они который уже год ищут останки Русанова. Перед отлётом из Ленинграда видел по телевизору интервью Юрия Сенкевича с их начальником. А теперь вижу парня в натуре. Знакомимся.

Нас жарят из кино– и фотооружия со всех точек его коллеги. Ещё бы: историческая встреча – морской писатель и молодые землепроходцы, искатели останков былых героев. Искатели без шапок, волосы вьются над покрасневшими от холодного ветра физиономиями. Трое из них поедут пассажирами на «Державино» до ледовой кромки и встречи с ледоколами, затем вертолёты ледоколов перебросят их на Северную Землю.

Пролезаем в узенькую щель между островом и материком. За нами отчаянная революционерка «Софья Перовская».

Солнце. Ясно. Устойчивый ветер с севера. Поплыли всерьёз.

Отношу в сушилку выстиранные свитер и фуфайку. А вчера подстригся и час отплескался в ванне Фомы Фомича – готов теперь по всем швам к свиданию со льдами.

Так как с детства я говорю и пишу правду, всю правду и только правду, то придётся признаться, что вскоре после отхода с Диксона Спиро Хетович посадил меня в лужу! И как позорно посадил!

На стоянке он на берег не съезжал. И, отправляясь в парикмахерскую, я предложил старпому купить ему что надо из мелочей. Оказалось, Арнольду Тимофеевичу нужен один значок с полярным колоритом и один конверт. Я купил ему пять значков и десять конвертов с жирными штампами «ДИКСОН» и силуэтами ледоколов в сумасшедших льдах. Он полчаса ходил за мной и спрашивал: «Хау мени?» («Сколько стоит?» – Сколько он мне должен?) – и настойчиво пытался всучить мне рупь. Я не взял. И он заметно потеплел ко мне и принёс электрочайник. Чайник я клянчил начиная с Мурманска, но он его зажимал, ссылаясь на отсутствие свободных. Здесь, вероятно, не паршивый рупь роль сыграл, а обычночеловеческое – услуга за услугу. Я ему значки для внука, он мне электроприбор. И я обеспечил себе на весь рейс чай в каюте в любое время дня и ночи – хитрый я лис и психолог.

В результате потепления наших отношений я притупил бдительность и нормально сел в шляпу.

Дело происходило следующим образом.

Наличие у нас на борту ребят из экспедиции «Комсомольской правды» оживило интерес к прошлому Арктики. Русанов заставил вспомнить других трагически погибших здесь путешественников. А оказалось, что, в отличие от Фомы Фомича, Арнольд Тимофеевич кое-какие книжки читал. И вот на этом я и погорел.

Ещё в пятьдесят третьем году, когда первый раз шёл на восток Северным морским путём, я интересовался Русановым. И прочитал про него всё, что мог достать. Заинтриговала в первую очередь женщина, француженка Жюльетта Жан. Русанов познакомился с ней в Париже, там они стали женихом и невестой. Предсвадебное путешествие Жюльетте Русанов предложил своеобразное – на слабеньком судне в роли врача через всю Арктику. И сам замысел идти на восток был, если говорить правду и только правду, и всю правду, авантюрой. И взять с собой на верную смерть девушку, студентку Сорбонны, на роль судового врача тоже как-то странно выглядит. И даже название судна «Геркулес», когда мощность его керосинового мотора была тридцать лошадиных сил, звучало или юмористически, или…

Погибли они где-то здесь, возле Таймыра.

Вот запись, которой больше двадцати лет: "12.08. 1955 г. Борт МРС-823. 20 ч. 00 м. – время местное. Проходим шхеры Минина, остров Попова-Чухчина. Здесь нашли остатки лагеря русановцев. Где ты, Жюльетта Жан? Какими были твои последние минуты?.. Штормит. Тучи мрачные… Обязательно сделать рассказ, как где-то во Франции мать ждала Жюльетту… 13.08. 1955 г. 23 ч. – время местное. Стали на якорь в проливе Фрама, измученные качкой, мокрые и грязные. Холодно. Низкий берег острова Нансена. Хлюпает вода. Нет шланга брать топливо. Читал Тихонова «Кавалькаду». Эстафета чужих вдохновений:

…Окончен труд дневных забот…
Вечерним выстрелам внимая…

Надо писать Жюльетту!"

Не родился рассказ. Но нынче на «Державино», конечно же, я считал, что лучше меня историю Арктики никто ведать не ведает.

Ах и эх – эта привычка высказываться о вещах, которые только чуть понюхал! Я, например, часто обсуждаю кинофильмы, посмотрев афиши на заборах. И самое интересное, что абсолютно уверен в праве судить на основании заборных афиш.

И вот чёрт дёрнул говорить со старпомом о Джордже де-Лонге. Я был так уверен, что Арнольд Тимофеевич ничего об этом несчастном американце не знает! И в разговоре небрежно-безапелляционно брякнул, что могила американца – в устье Индигирки.

Тимофеевич сказал, что это не так:

– Я с киндеров помню, когда и где погиб Лонг. В устье Лены он погиб. Вы разрешите вниз спуститься на пять минут? Я этот пошлый энциклопедический словарь принесу.

– Идите, – сказал я. А что оставалось делать? Хотя я уже понял, что путаю место могилы Лонга.

И он приволок словарь, и ткнул меня в него носом, и на глазах всей вахты торжественно и оглушительно повторил:

– Такие вещи, Виктор Викторович, моряк с киндеров должен знать!

И понёс, и понёс топтать меня. А шли в тумане, туман летел за дверью рубки, как выхлоп автомобиля в крещенский мороз. И хотелось сосредоточиться на окружающем мире: курс на остров Уединения, траверз острова Свердрупа – мы повторяем пока точь-в-точь маршрут «Геркулеса».

Ребята из экспедиции «Комсомольской правды» отоспались и сделали экипажу доклад о целях и смысле мероприятия.

Один парень – радиоинженер, альпинист. Второй – аспирант пищевого института. Третий профессию утаил, зато с бородой.

Попутно они испытывают пищевые продукты, свою психическую совместимость, должны собрать плавник на террасах острова Большевик на высоте ста метров. Если на террасах плавник есть, тогда будет доказано, что Северная Земля последние тысячелетия стремительно поднимается из моря. Ребята везут специальные пластинки, которые будут укреплять в памятных местах Арктики.

Очень обозлили нашего радиста, когда заявили, что у них есть радиостанция весом всего в два килограмма и они с её помощью держат связь в микрофонном варианте из Арктики с Москвой и вообще со всем миром.

Наш начальник рации прямо весь взбаламутился. Он тратит на связь с Москвой чёрт знает сколько сил и времени.

Арнольд Тимофеевич:

– А вот товарищ адмирал Головко, командующий Северным флотом, уже в тридцать девятом году разговаривал с Москвой из любой своей точки…

07.40. Начали лавировать между ледяных полей, слышен голос «Ленина», он зовёт «Комилес» – значит, они уже совсем близко.

Поморы-зверобои кромку льда называют рычара.

Есть в этом слове нечто грозно-рычащее, настораживающее, приказывающее собраться.

А когда караван входит в настоящий лёд, то минута эта и торжественна, и одновременно напоминает мгновение, когда двери зубного врача уже распахнулись перед вами и навстречу – никелевый блеск инструментов.

Свинцовое Карское море, свинцовое карское небо, на нём оловянные длинные отблески ледяных полей.

Три чёрные чёрточки на горизонте – атомоход «Лёнин», ледокол «Мурманск», лесовоз «Комилес». Они лежали в дрейфе в полынье за разряженной перемычкой плавучих льдин кромки.

Мы с ходу разобрались и без задержки в передней дантиста вошли в дверь его кабинета, и навстречу нам зажужжали миллионы бормашин. Дистанция – пять кабельтовых. Мы – за «Лениным» первыми. И сразу туман. И сразу пробки из огромных обломков в канале. «Лёнин» тяжко переваливается с боку на бок в сплочённом льду. Его передняя мачта исчезает в сиреневом тумане. А минут через десять исчезают в тумане и три мощных, направленных в корму, прожектора атомохода.

Не очень приятное занятие следовать в густом тумане за ледоколом, чьи огромные винты выворачивают ледяные глыбы, каждой из которых достаточно для проделывания в твоём брюхе прободной язвы.

Мы шли, ещё не привыкшие к сотрясениям, ещё болезненно относящиеся к каждому корабельному кряхтению и оху, ещё слишком насторожённые и натянутые.

И на тридцать третьей минуте «Державино» намертво заклинивается. И здесь виноват я, ибо сдали нервы и я в пандан им сбавил ход, а этого не следовало делать: нельзя утрачивать инерцию.

– Добавьте! – сказал одно слово Дмитрий Александрович, но уже поздно сказал. Деликатность в нём сработала. Мы ещё не привыкли друг к другу. Это нам ещё предстоит.

Для успокоения моей совести ещё через четыре минуты заклинивается в полосе торошения сам «Лёнин» – в «ставке», как говорят ледокольщики, то есть в полосе сторошенных, многолетних льдин.

Лежим в приятной тишине.

«Мурманск» выкатывается из строя и дважды обкалывает «Ленина». Тот получает возможность движения назад и начинает приближаться к нам, чтобы получить впереди пространство для разгона. Потоки воды от его винтов, когда атомоход начинает разбег вперёд, жмут нам в нос, давят льдинами, и мы получаем заметное движение назад: самое отвратительное, ибо это грозит перу руля и нашим винтам…

Со скрежетом зубовным даю ход вперёд, хотя под кормой битком набито тяжёлого льда. Продолжаем движение. Генеральный курс от острова Кирова на остров Садко, что в островах Цивильки архипелага Норденшельда.

«Лёнин» оказывается вежливым лидером. Когда сотрясения от ледяного потока, обтекающего нас, делаются совсем уж трудно переносимыми, я вызываю ледокол по радиотелефону и говорю бесстрастным – так положено по неписаным традициям – голосом:

– «Лёнин» – «Державино»! Сотрясения сильные!

– Ясно, «Державино»! Уменьшаю ход! – отвечает лидер, но, чёрт побери, не очень-то уменьшает.

И течёт, течёт из глубины к нашему форштевню и вдоль бортов зелёно-белый, громыхающий, булькающий, перекрученный поток ледяной лавы с глыбами зелёного ледяного гранита…

Из-за всяких профессиональных сложностей забыл, что мы уже повстречались с медведями.

Итак, вначале было целых два медведя, оба разозлились на нарушителя их покоя – атомоход «Лёнин», оба рычали и долго бежали впереди каравана, как зайцы перед авто, каждую секунду оборачиваясь чёрными носами и пренебрежительно стряхивая ледовую пыль и снежный прах со своих лап в нашу сторону.

Лапы у натуральных медведей вроде бы вовсе бескостные и ватные, как у мишек из детского универмага. И соображают они долго и туго: только минут через двадцать галопирования наперегонки с атомоходом наконец допёрли, что следует отбежать немного в сторону и пропустить мимо себя это огромное существо. А потом, передохнув, драпать возможно дальше.

Когда мишки удрали, то таким поворотом событий очень обрадовали тюленей, ибо тюлени получили возможность повылезать на лёд вдоль извилистой дорожки, оставшейся среди ледяных полей от прошлых проходов ледоколов. А может быть, это и не тюлени, а нерпы. Никто у нас не знает, чем они отличаются. Все эти звери издали очень смахивают на улиток, а иногда на одну кавычку – то есть на половину кавычки.

Саныч, обнаружив очередную нерпу-улитку, обычно с сожалением бормочет: «Вон ещё одна моя несбывшаяся шапка-мечта валяется!»

А Фомича больше всего терзает «Перовская», ибо они держатся за нами в кильватер в трёх-четырёх кабельтовых, а задана дистанция – пять-семь. «Ну, если мы в ледокол стукнем, так у него борт толстый, а вот если „Перовская“ нам – так у нас-то борт тонкий! Вы уж, пожалуйста, им напоминайте, чтобы они, эт самое, ну, вы понимаете…» И опять про очко – лучше недобрать, значить, и т. д.

Придумываю Фомичу ласковую кличку – Забубённый Бурбон. В Париже-то он побывал! И даже Лувр посетил.

Через три часа делается ясно, что надо брать нас под уздцы.

В 20.20«Лёнин» берёт нас, а «Мурманск» – «Перовскую».

Мы опускаем человека за борт на штормтрапе, привязываем к якорям верёвки, стрелами затаскиваем якоря на подушку из досок на контейнерах палубного груза.

Ослепшим, безъякорным носом суёмся в транец атомохода.

Он сажает корму, ибо наш нос оказывается ниже его ахтерштевня. В результате струя винтов атомохода будет с повышенной силой выбрасывать нам под брюхо утопленные им льдины.

В клюза заводятся стальные буксирные троса, они соединяются на полубаке двадцатью шлагами пенькового. У соединения – бензеля – ставится матрос с топором.

Рядом аналогичную операцию проделывает «Мурманск» с «Перовской».

Я уже раздеваюсь, чтобы свалиться в койку, – ровно восемь часов на мостике позади. И наблюдаю за операцией коллег в иллюминатор каюты. Стуит, конечно, поглядеть, как пятится линейный ледокол к носу маленького лесовоза, а на носу лесовоза качается на штормтрапе скорченный чёртиком боцманюга, привязывая за якорную лапу верёвку, – задержались ребятки с уборкой якорей из клюзов. На корме «Мурманска» нахохлился вертолёт. Его, было, подняли в воздух, но туман закрыл обзор, и капитаны встревожились, что вертолёт потеряется, и срочно посадили его обратно.

Красив и мощён линейный ледокол «Мурманск»! В ледоколах есть та зверски-зверюгская симпатичность, которая есть в белых медведях.

И вот линейный ледокол пятится кормой к маленькому лесовозу, а вдоль бортов у него встают на ребро двухметровые льдины.

В непотревоженных лужах на удалённых льдинах, в малахитовых студёных окнах отражается кремовая надстройка ледокола, и алый огонёк бортового отличительного, и голубая полоска полуночного неба.

От усталости не уснуть, хотя вставать уже через три с половиной часа.

31.07. 00.00.

Солнце низко. Но ниже его – полоса чёрного тумана. Туман не доходит до судна, кончается в полумиле. И солнечные лучи проходят поверх полосы тумана и упираются в снежницы на льдах. И все эти извилистые, растянувшиеся, неморгающие окна воды блестят ровным потусторонним блеском старого серебра. И на этой непорочной белизне – пять огромных моржей – целое святое семейство.

От монотонности движения на буксире мысли делаются идиотскими. Я, например, иногда представляю себе, что оказался здесь совсем один и вот надо построить ледовый домик для защиты от ветра. И вот выбираешь подходящую льдину для домика, оцениваешь её живучесть и строишь из ледяных обломков себе домик по эскимосскому образцу, – чистый идиотизм. И ещё привязались строчки, навеянные прожекторами ледоколов:

…И три огня в тумане
Над чёрной полыньёй…
…И три огня в тумане
Над чёрной полыньёй…

О судовых пожарах и как Фома Фомич играет в шахматы

– 1 –

Мутный, туманный холод над проливом Вилькицкого чем-то напоминает мёртвую стылость блокадного Ленинграда.

Чаще всего застреваем там, где льдины имеют песочно-коричневатый оттенок. Вздорны и упрямы такие льдины, как бычки-трёхлетки. Рябые льды – окорные, как часто бывают и рябые люди.

Продолжаем следовать на усах за атомоходом, подрабатывая «малым». Поток встречного льда, перемолотого и утопленного винтами и корпусом ледокола, при таком варианте движения проходит под нашим днищем. Ограничили перекладку руля до пятнадцати, а иногда и до десяти градусов, чтобы лавина встречного льда не свернула баллер. Это приказал Фома Фомич. Я не забыл. И это уже не перестраховка, а его ОПЫТ.

На всех судах каравана жизнь идёт по разным часовым поясам. И потому в обеденное для нас время мы видим, как на «Ленине» кто-то на юте делает утреннюю зарядку. От раздетого до пояса морячка – пар.

15.00. Опять медведь. Но сенсационный. Сперва, пока он бежал кроликом впереди, удирал от атомохода, ничего особенного не наблюдалось. А когда догадался свернуть и, усталый, встал на ропаке, пропуская мимо себя суда каравана, то на шее мишки обнаружено было что-то чёрное и кольцеобразное – автомобильная покрышка!

Так как Филатов на гастроли в пролив Вилькицкого ещё не приезжал, можно предположить, что покрышка или свалилась на лёд с какого-нибудь судна (их часто употребляют вместо кранцев), или вмёрзла в лёд какой-нибудь речки и была вынесена в море. Мишки же (всех национальностей: и гризли, и гималайские, и белые) обожают играть в игрушки. Вот этот и доигрался.

Он стоял на ропаке, как маршал на парадной трибуне. Или как маркиз на старинных европейских портретах, только жабо у него было не белое и кружевное, а чёрное и резиновое.

Диссертация для учёных-биологов: «Белый медведь и проблемы научно-технической революции».

Мы на меридиане Сибирского отделения АН СССР. Потому и пришли научные ассоциации…Молоденький, маленький тюленёнок ползёт по льдине, тычется в разные стороны. Родители со страху перед медведем и нами нырнули, бросили его на льдине, а он и растерялся; брюшко совсем светлое, спинка уже тёмная…

Рулевой Рублёв докладывает, что ощущается неприятный «химический» запах. Принюхиваемся в три вахтенных носа.

Есть запах: какой-то эссенции. Решаем, что в рубку задувает выхлоп собственного дизеля, так как ветер в корму, а идём медленно.

Начрации носит из рубки охапки негодных радио-ламп и выкидывает их за борт, приговаривая: «А ведь все со знаком качества, так их в душу…»

Запах усиливается. На всякий пожарный проверяю станцию пожарной сигнализации. Внешне она в полном порядке.

Звонок из машины, срочно просят спуститься старшего механика. Его нет в рубке. Спрашиваю, почему не звонят ему в каюту. В каюте его нет. Больше ничего не спрашиваю у вахтенного механика. Ставлю второго помощника на руль, а Рублёва отправляю на поиск деда по судну. Записываю в черновой журнал время обнаружения запаха.

Через минуту из машины звонит дед и просит срочно спустить ему туда два кислородно-изолирующих аппарата.

В машине что-то горит, и дело пахнет жареным. Рублёв ещё не вернулся. Сам становлюсь на руль. Саныча посылаю за боцманом и прошу приказать тому открывать кладовую кислородно-изолирующих приборов, а Саныча самого спуститься в машину и выяснить обстановку – второй помощник, по уставу, командир аварийной партии. Санычу полезно посмотреть на ситуацию своими глазами. Знаю, механики не любят, когда судоводители суют нос в их дела, но плюю на это. Иван Андриянович, вообще-то, должен был доложить на мостик подробнее, что там у них и как.

Но знаю, что иногда на доклады нет секунд.

Понимаю и то, что играть пожарную тревогу, если там какая-нибудь тряпка-ветошь загорелась, глупо; особенно глупо при плавании в караване и наличии рядом ледокола – оттуда в случае нужды немедленно окажут мощную помощь, а задержать караван – ЧП. И неприятность для Ивана Андрияновича в первую очередь.

Возвращается Рублёв, докладывает, что стармеха нигде нет. Разумеется, нет: он давно в машинном отделении.

Из дверей котельного, открытых обычно, – дым, довольно густой уже. Рублёв говорит, что в коридорах надстройки тоже есть дым. Дышит, как устаревшая собака.

Пожалуй, пора тревожить Фомича. Конечно, стармеху это тоже будет неприятно, но я обязан это сделать. На судне всегда был, есть и, дай бог, будет один капитан. На «Державино» это Фома Фомич Фомичёв, и потому решаю его будить.

Звонок из машины – просят застопорить ход. Это можно сделать так, что ледокол и не заметит. Мы держим «малый» только для того, чтобы винт не испытывал желания самостоятельно вращаться от напора встречной воды и льда, а не в целях помощи ледоколу.

Стопорю машину и звоню Фомичу. Трубку берёт Галина Петровна. Прошу капитана на мостик.

Звонок из машины. Звонит Саныч, докладывает, что горит или чадит – чёрт их, механиков, разберёт – топливо в паровом коллекторе.

Дым показывается уже из светлого люка машинного отделения.

Прошу Саныча возвращаться в рубку и вызываю «Лёнин», докладываю ему обстановку, говорю и о том, что застопорили машины. «Лёнин» спокойно даёт на это «добро» и сообщает, что тоже стопорит, пока мы не разберёмся в ситуации. Благодарю. Как приятно, когда ледокол спокоен и в его голосе ни нотки раздражения.

Возвращается Саныч, долго кашляет, глаза слезятся – прихватило ядовитым дымом на верхних решётках.

Тишина. Запах химии. И надрывный кашель второго помощника.

Почему не сработала и не срабатывает пожарная сигнализация, если дым уже в надстройке?

Прибегает Фомич – полуодетый, но ведёт себя спокойно. Сам объясняет своё спокойствие:

– Дед, значить, конечно, сплетник, но дело знает. У нас, значить, в дачном посёлке дача отставного лоцмана горела, так Андрияныч один её потушил. Он, значить, с «Моржовца», когда того на иголки резали, все огнетушители к себе перетаскал на дачу, в сарае они у него штабелем наложены…

Является сам дед, ничего толком не докладывает нам, но просит срочно связать его с механиком «Мурманска» – они старые знакомые.

Связываемся. Пока стармех «Мурманска» поднимается в рубку к радиотелефону, пытаемся вытащить из нашего стармеха какую-нибудь информацию – чёрта с два! И на его ушастой физиономии тоже ничего не прочитаешь, хотя дым уже на трапе в рубку. Вот актёр! И темнить умеет замечательно – по этой части у него опыт громадный: такую спецмеханическую лапшу нам вешает на уши, что хоть затыкай их пробками от мерительных трубок.

Ньютон с Фультоном и самим великим Дизелем тоже бы ничего не поняли.

Только при разговоре нашего деда с дедом «Мурманска» кое-что проясняется: слишком долго работали «самым малым», топливо там куда-то не туда забрасывало или отбрасывало, оно попало на раскалённые части и задымило; на ликвидацию неприятности надо полтора часа.

Деды заканчивают консультацию.

Ледокол даёт «добро» на полтора часа стоянки, опять очень спокойно и доброжелательно это делает и говорит, что может послать людей оказать любую помощь. Иван Андриянович категорически отказывается и тепло благодарит.

Под занавес дед с ледокола опять берёт трубку и рекомендует, если дело будет затягиваться, использовать углекислотное тушение, обещает Андриянычу сразу возместить разряженные баллоны углекислоты.

Дед благодарит и проваливается к себе в низы, как Шаляпин в «Демоне».

У меня всё время чешется язык спросить о причине молчания станции пожарной сигнализации, но сейчас это не ко времени.

Пожар на судне – одно из самых безобразных и беспардонных бедствий. Особенно когда нет рядом ледоколов, то есть в автономном океанском плавании. Вода в машинном отделении – игрушки по сравнению с огнём в любом месте судна. Возможности и средства борьбы с пожаром ограничены, а судно имеет сравнительно незначительную площадь, которая ещё больше сокращается огнём.

Кроме того, на судах имеются помещения, за которыми не ведётся постоянное наблюдение, вследствие чего начавшийся в них пожар не сразу бывает обнаружен. В случае же обнаружения пожара подступы к нему часто бывают ограничены, а помещения, как правило, заполнены дымом или горючими газами. Конструкции судов не исключают открытого распространения огня из одного помещения в другое.

Во время пожара раскалённые металлические части корпуса, палуб, переборок и шахт из-за теплопроводности воспламеняют обшивку и теплоизоляцию судна, а также различные горючие материалы и грузы в смежном трюме или помещении.

В период пожара образуются конвенционные потоки, способные быстро разносить продукты горения, огонь быстро перебрасывается с одной части судна на другую.

Развитию пожара на судне могут способствовать взрывы баллонов сжатого воздуха в машинном отделении, баллонов с аммиаком в холодильных установках, танков с топливом и опасных грузов в трюмах.

Пожар, возникший во внутренних помещениях, в большинстве случаев переходит на открытую палубу и надстройку через шахту машинного отделения, световые фонари и люки, выгородки выходов, иллюминаторы, а также через световые фонари надстройки, обеспечивающие усиление тяги и горения.

Краска, которой покрыты деревянные и металлические конструкции судна, является не только горючим материалом, но и распространителем огня. Во время горения краска выделяет едкий дым, затрудняющий действия экипажа в борьбе с огнём.

Судовая вентиляция и система кондиционирования воздуха также являются путями, по которым распространяется пламя.

Тушение пожара часто осложняется состоянием моря, силой и направлением ветра, временем суток и навигационными условиями.

По данным иностранной статистики, пожары, возникающие в море и в портах, в среднем составляют до 5% от общего числа аварий морских судов.

Вместе с тем судов всех флагов, погибших в результате пожаров или взрывов, насчитывается более 10%, а в отдельные годы около 22% от общего количества погибших судов.

Фома Фомич проявляет очередные черты драйвера теперь в смысле отчаянного мужества – приглашает меня к себе в каюту сыграть в шахматы.

Вообще-то, нам в рубке делать нечего – хватит вахтенного штурмана, тот сразу позвонит, если потребуется. И поведение Фомича мне нравится – никакой лишней суеты с пожаром. Очко в его пользу, но…

Но я бы: 1) вырубил вентиляцию по всему судну; 2) ткнул электромеханика носом в станцию сигнализации; 3) сам обязательно слазал в машину; 4) воспользовался случаем, чтобы собрать свободных от вахты членов аварийно-спасательной партии и потренировал их в задымлённом помещении в кислородно-изолирующих аппаратах. Конечно, людей лишний раз дёргать неприятно, но я бы дёрнул. Вероятно, всё это я бы проделал, ибо работал на спасателях и аварийные каноны впитались в плоть и кровь.

Или Фомич не полностью отдаёт себе отчёт в происходящем, или он воистину из тех моряков, которые именно в напряжённой ситуации обретают полное спокойствие духа.

Играем в шахматы. Галина Петровна угощает конфетами и кофе. Она гостеприимная и славная женщина. Приятно сидеть на мягком диванчике, слушать песни из Москвы, да и запах хорошего кофе – это не чад горящего топлива.

Выясняется, что Фома Фомич любит играть в шахматы только чёрными. Я люблю как раз белыми. Так что и разгадывать, кому какие, – не надо. Мир. Благолепие.

Галина Петровна извиняется и уходит спать – приняла снотворное, не может привыкнуть к частому изменению судового времени и полуночному солнцу.

После первых пяти ходов понимаю, что Фомич играет вовсе плохо. Быстро вжариваю ему мат. Он ничуть не расстраивается и расставляет фигуры для новой партии. При этом слегка прощупывает моё отношение к стармеху. Я уже давно заметил, что ему не нравится микрогруппа: я, дед, второй помощник. И вот Фомич слегка катит на деда бочку. Мол, тот редко пишет ему докладные бумаги по всяким неприятным случаям. Нельзя было отказать Фоме Фомичу в образности речи, когда он рассуждал о машинных делах, расставляя шахматы:

– Я ить капитан, значить, должун всегда знать, что у парохода в брюхе, что в голове, что в ногах; а они, значить, темнят – сидят в своём тёмном нутре и темнят, думают, раз в машине ни одного иллюминатора нет, так я ничего и не вижу! Значить, я им реверансы-нюансы бросать не буду больше! Мне из поддувала после каждого случая своя информация идёт… Почему они горят? Перестраховка у деда! Вовсе маленькие обороты давали – думали, так повыгоднее, а, значить, топливо-то и загорелось! Все, значить, прикрыться хотят, а я их заставлю бумажки написать по каждому случаю да к рапорту приложу. Тогда на будущий год сюда в Арктику «Державино», значить, и не пошлют. В возрасте пароход, поломки частые, деформации корпуса… А дед мне бумажки не пишет…

Вжариваю ему ещё одну партию. Хотя в финале чуть было не проиграл. Играет он плохо, но страшно цепко и непреклонно. При ощущении близкого выигрыша тягуче зевает, а руки зажимает между колен.

Я спасся во второй партии только тем, что заметил: если даже у Фомича каким-то чудом получается атака, то лишить его этой атаки просто. Следует подставить под удар самую захудалую пешку в самом дальнем от атаки месте доски. И Фомич немедленно харчит эту несчастную пешку. Не взять пешку, которая находится под боем, совершенно для него невозможно. И он радостно уводит из атаки ферзя, приговаривая:

– А вот мы, значить, сперва пешечку съедим! Пешечки не орешечки! И я очень, значить, извиняюсь, но её съем…

Упорство прямо рублевское. Плюс безмятежная задумчивость, когда, например, против его одинокого короля и парочки пешек у противника появлялось уже три ферзя, тура и целая упряжка коней.

В такой ситуации (я потом часто наблюдал подобное) Фомич думал над неизбежным матом, не обращая никакого внимания на противника, и четверть, и полчаса. Но не сдавался. Я ни разу не слышал из его непреклонных уст слова «сдаюсь». Нет, Фомич мыслил до конца.

Вы могли ему говорить, что мат неизбежен, и все вокруг это видели с отчётливостью прямо-таки сверхреальной, но Фомич не сдавался.

Противник, которого отделял от апофеоза один ход плюс временная бесконечность Фомичовых раздумий, вместо положительных победных эмоций начинал испытывать какое-то угнетённое, подавленное и даже уже беззлобное ощущение безнадёги…

Третью партию я ему проиграл. Обычное дело, когда зазнаёшься и перестаёшь относиться к любой игре серьёзно.

В утешение Фома Фомич сказал мне, что в момент начала катавасии в машине спал очень крепко и супруга не могла его долго добудиться, потому что перед сном он начал читать мою книгу «Среди мифов и рифов». И так сразу – на четвёртой странице – вырубился, что, значить, и вовсе теперь не помнит, с чего моя книга начинается.

Действует на Фомича моя проза посильнее, чем ноксирон с люминалом на его супругу: из спальной каюты доносился её ровный и солидный, гостеприимный храп.

Смешно, но я расстроился и оттого, что проиграл, и оттого, что Фомичу скучно читать мою книгу.

Воздействие печатного текста на физиологию Фомы Фомича, как я смог потом заметить, было всегда определённым. Если, к примеру, в руки ему каким-нибудь чудом попадала книга классика, то уже через четверть печатной страницы Фома Фомич полностью отрывался от действительности и на добрых семь часов погружался в глубокий, ничем не замутнённый сон. Видимо, слишком велика была нагрузка на мозг от классики. Добиться такого результата с помощью современной советской прозы Фоме Фомичу удавалось только на второй или даже третьей печатной странице.

Вообще, с самого детства буквы оказывали Фоме Фомичу яростное и тягучее сопротивление в те моменты, когда он начинал складывать из них слово. Но с ещё более яростным, прямо-таки сталинградским ожесточением сражались за свою полную автономию и самостоятельность именно уже слова, когда Фома Фомич начинал складывать их в предложение. Чтобы связать слова какого-нибудь всемирного классика по рукам и ногам, заткнуть им глотки и уложить в штабель предложения, Фоме Фомичу приходилось напрягать бицепсы и даже брюшной пресс.

При всём при том за жизнь у Фомича было всего два ляпа и один выговор в приказе, ныне снятый. Это он сам мне сказал. А я Фомичу верю. Без большой нужды он не врёт. Темнить может, конечно, замечательно, не хуже Ушастика, но по натуре не лгун.

Ляп 1.1. В Роне пятнадцать лет назад наехал на баржу-грязнуху. Конечно, были всякие разбирательства, но даже до суда дело не дошло, ибо на грязнухе не горели огни и плыла она на приливном течении без управления. Оборвалась якорь-цепь, когда шкипер спал. Грязнуха и поплыла. Фомич очень смешно рассказал, как прилетел наш сухопутный представитель из консульства и всё путал понятия «смычка якорь-цепи» и «смычка между городом и деревней». Рыльце у Фомича, вообще-то, было в пушку, потому что долбанул он грязнуху на левой стороне фарватера. «Однако я, значить, всегда помню, что курс к сердцу солдата лежит через его брюхо, как сказал Иван Грозный, то есть, прошу извинения, не Иван Грозный, а ихний Бисмарк. И напоил я шкипера с грязнухи так, что он и название моего парохода забыл скорей всего навсегда…»

Ляп 1.2. В Англии. Не хватило при контрольном пересчёте содержимого какого-то разбитого ящика семи будильников. Фомич тогда грузовым помощником плавал. И всё это дело скрыл. Британские капиталисты прислали в коммерческий отдел пароходства вульгарные претензии и кляузы. Коммерческий отдел с яростью принялся отрицать претензии, так как не имел никаких с судна сообщений на данную нехватку. Тем временем Фомич и весь экипаж судна, как это и положено, получил премии за безрекламационную сдачу груза. И вот на этом нюансе Фомич и погорел. И влетел в приказ начальника пароходства, потому что обе стороны – английские буржуи и наши коммерческие специалисты – потратили на переписку из-за семи будильников добрую тысячу фунтов, и ещё две тысячи отечественных рублей пошли на премию.

За давностью времён выговор с Фомича снят. И чист он перед богом и сатаной даже и не как заячьи лапки, а как новорождённый телёнок.

– 2 –
…И два гудка в тумане
Над чёрной полыньёй…

Траверз острова Фирнлея в двадцати милях. Курс на острова Гейберга. На этих островах четырнадцать лет назад радист Камушкин нашёл деревянный кораблик.

Чересполосица грязных льдов и ослепительно блистающих на солнце снежниц. Невысокие горбики островов Гейберга, адски чёрные. И куда с них снег сдуло? Виден гидрографический знак. Стамухи – севшие на мель большие льдины – торчат застывшими разрушенными корабликами-привидениями.

Выходим в полынью, отдаём буксир с ледокола.

Мы первые и пока единственные. Остальной караван застрял в перемычке.

«Мурманск» уходит его выкалывать.

Веду «Державино» к противоположной стороне полыньи, врубаю нос в рычару, получается курс около ста градусов. Так и стоим, подрабатывая вперёд «малым», – чтобы не остывал дизель.

Вода в полынье прозрачна, изумрудна и независима.

Она кажется обнажённой. И не стыдится наготы.

Перед тем как расстаться с ледоколом, высадили на него ребят-"краснорубашечников" из экспедиции. Страшно было смотреть, как они тащили по мосткам через баррикады палубного груза на бак рюкзаки, каждый по сорок семь килограммов. С нашего носа они перелезали на корму ледокола по штормтрапу.

Заходили на мостик прощаться. Пожелал им найти Жюльетту Жан и: «Бог в помощь». Они: «К чёрту! К чёрту!» – на то ребята и комсомольские правдисты.

Потом нашёл в каюте сюрприз – огромное фото героев на Новосибирских островах, 1974 год.

Чёрные очки на глазах и лбах – от снежной болезни. Все на лыжах и одинаково бодро, жизнеутверждающе лыбятся.

Фото испещрено автографами и: «Карское море, т/х „Державино“, 1975 год. Мы найдём Жюльетту!»

04.30. Отхожу от кромки полыньи и ложусь за «Лениным». Старпом является на вахту и спрашивает, где экспедиция. Я говорю, что высадили на ледокол.

– А деньги вы у них взяли за питание?

– А почему это я у них брать должен был?

– Кто за них теперь будет платить?

– Сегодня дам вам десятку, а пока управляйте судном!

Он ходит взад-вперёд по рубке и считает полупросебя шёпотом:

– По рупь девяносто с двадцать девятого, трое…

– Будете вы управлять судном?

Он посылает матроса искать второго помощника и сам становится на руль.

Дмитрий Александрович денег с ребят тоже не брал, ибо это не его дело и не в его характере.

Арнольд Тимофеевич звонит куда-то по телефону.

Судно входит в тяжёлую перемычку, туман, видимость три-четыре кабельтовых, впереди всплывают из-под «Ленина» злобно-мрачные льдины, зудит вертолёт, взлетевший с «Мурманска».

У старпома старчески-испуганные, полные муки глаза, но при этом он старается держать на физии свирепо-напряжённое выражение отчаянного мужества и решительности Харитона Лаптева.

Наконец будят третьего штурмана, и выясняется, что ребята деньги за питание отдали ещё вчера и третий предупредил старпома. Забыл Арнольд Тимофеевич или под этим соусом уклонялся битый час от ответственности вахты во льду? Скорее последнее.

Проходим мыс Челюскина.

Арнольд Тимофеевич (повеселевший и успокоившийся):

– Вот у нас в тридцать девятом… Тогда ещё торжественно отмечали пересечение меридиана Челюскина. И все перепились. Один я трезвый был. Сам капитан заставлял спирту выпить, я отказался. Никогда пошлой гадости не пил…

Со свистящим, вращающимся шумом зигзугит над башкой вертолёт, отыскивая проход в перемычке. И каждый раз страшно себя представить на месте вертолётчиков.

Выходим на чистую воду под южным берегом острова Малый Таймыр. Пролив Вилькицкого позади. Впереди море братцев Лаптевых.

Конец второго этапа пути.

Перед сном наношу на обыкновенную, «для домашнего употребления» географическую карту мира точки и даты. Полезно иногда поглядывать на карту всей Земли, а не только в морскую путевую. Глянешь вниз по меридиану – даже нечто похожее на высотное головокружение ощущается. Вся планета где-то под ногами, когда ты в арктических водах. Садись на салазки и… до самого моря Моусона в Антарктиде – к пингвинам в гости.

Сперва по тундре, по тундре, потом встряхнёт тебя на медных пиках хребта Удокан, мимо Читы (не забудь снять шапку над могилами декабристов), мимо Улан-Батора и Сурабаи (не забудь вспомнить так старательно забытую песню: «Морями тёплыми омытая, лесами древними покрытая…»).

Когда после вахты ложишься спать, то под закрытыми веками всё продолжает мощными лавинами и струями катиться поток зелёно-белого перемолотого льда, среди которого вдруг становятся на попа «кирпичи» (по выражению второго помощника) весом в десятки тонн.

Расставание с ледоколами Западного сектора было довольно будничным, ибо никто друг друга не видел – туман. И не получилось обычно впечатляющего прохождения ледоколов обратно – от головы каравана, мимо всех судов на контркурсе.

Слышались только радиоголоса.

Голос «Ленина» спрашивал претензии к проводке и замечания, другие отвечали, что претензий и замечаний нет, благодарили за проводку и желали спокойного рейса.

Когда-то в такие моменты гудели друг другу. Гудели и на отходе в рейс от причала. Я помню, как на отходе пожилые моряки предупреждали своих маленьких провожающих внучат, чтобы те не испугались, что сейчас пароход заревёт, как слон, как носорог, как бегемот…

Теперь это бывает редко. Только уж в самых торжественных случаях. Соблюдение традиции вызывает опасение, как бы в сентиментальности не заподозрили… как бы гудки за «Прошу обратить на меня внимание» не посчитали и нарушение «Правил по предупреждению столкновения» не пришили…

Я спросил у «Ленина», есть ли на мостике капитан. Оказалось, что Владимир Константинович отдыхает. На мостике дублёр. Жаль. Хотел поблагодарить за гостеприимство, – когда-то застряли во льду, и я лазал смотреть атомоход. Разговорились об автоматизации судовождения. На атомоходе набито электроники полным-полно. Я сострил, что скоро уже и медведи смогут водить такие суда через океаны: один медведь – на мостике, второй – у реакторов.

Владимир Константинович подумал и сказал, что я не прав. Один будет медведь. И на мостике и в машине будет один и тот же медведь. Я сказал, что это, мол, уже фантастика. А он объяснил: «Второго медведя сократят! Система взаимозаменяемости профессий тоже не стоит на месте! И рано или поздно, но достигнет апогея».

Туман. Туман. Туман.

Градус чистой воды впереди до очередной ледовой перемычки. Следуем самостоятельно в назначенную точку.

И вдруг в особенной, туманной тишине дикий вопль моего верного напарника Дмитрия Александровича. Он вопит где-то в надстройке:

– Я не реаниматор! Не реаниматор я, товарищи! За что ж вы Ваньку-то Морозова?!

И опять тишина.

Это Саныча механики, вероятно, опять попросили заварить щель в кожухе выхлопной трубы. В машине нет дипломированных сварщиков, а Саныч хотя и штурман, но варит железо замечательно и даже имеет диплом. И механики часто просят его продемонстрировать талант.

У меня вопль «не реаниматор я!..» почему-то вызвал в памяти порт Касабланку. И опять ощущение, что в зубах застряла говяжья жила, – где я уже встречал напарника?

Никогда не бывает так вкусен обыкновенный растворимый кофе, как туманным, зябким, ночным полярным часом в рубке лесовоза.

Расходимся с гидрографическим судном. Всё обычно, всё так, как было тысячи раз: экран радара, круги дальности, зелёная отметка, бритвенная чёрточка визира… Два долгих гудка впереди, отсчёт секунд, рёв своего гудка – тоже два длинных…

Туман на стекле окон в рубке конденсируется в крупные капли. Скорость умеренная, и потому капли не сдувает и не расплющивает встречный ветер…

– От горшка два вершка, а гудит басом, – говорит Рублёв о встречном гидрографе. Он говорит детским, сопливым голосом Рины Зелёной.

Арнольд Тимофеевич:

– Мы в тридцать девятом вместо радиолокатора использовали эхо. Идёшь у берегов в тумане и гудишь, а сам на мостике с секундомером. Так всю вахту и дышишь на крыле свежим воздухом. Аппетит потом прекрасный. И для лёгких полезно – я до сих пор не кашляю. С радарами этими пошлыми и не дышит никто свежим воздухом, сигареты только смолите…

Меня настырно тянет увидеть в тумане огни встречного судна. Не нужны они мне, а тянет. И даже определённое усилие над собой делаю, чтобы сказать:

– Ещё пятнадцать право!

Существует старая морская приговорка: « Стоп! – себе думаю, а за телеграф не берусь!»

Корявость оборота намеренная. Так звучит по-одесски, смешнее: «себе думаю». Смысл же большой. Человек понимает, что надо остановить движение, чтобы избежать уже очевидной опасности, но не берётся за телеграф, не останавливает движения.

Почему?

Огромность массы судового двигателя вызывает и огромные перенапряжения при резкой остановке его и переводе на обратное движение. И ты испытываешь дурацкую стеснительность перед дизелем и перед механиком. И стараешься избежать опасного сближения со встречным судном только изменением курса.

При хорошей видимости и достаточной свободе для манёвра это вполне логично.

При плохой видимости и наличии радаров отмечаются случаи парадоксального поведения судоводителей.

Капитан Бухановский исследовал шестнадцать случаев документально зафиксированных судовых аварий-столкновений.

«Создаётся впечатление, – пишет он, – что некоторые судоводители как бы искали близкой встречи, как будто не существует никакой разницы между условиями расхождения в тумане при радиолокационном наблюдении и при хорошей визуальной видимости и как будто с каждой милей сближения не возрастает риск столкновения. Похоже на то, что субъективность суждения человека делает риск взаимных опасных действий большим при плавании по неограниченному водному пространству, чем при движении в стеснённых районах».

Я думаю, что стремление увидеть судовые огни встречного судна и визуально определить его ракурс подсознательно играет главную роль. Жаль, что Бухановский не приводит биографических и психологических данных капитанов, участвовавших в анализируемых столкновениях. Особенно интересен их возраст и продолжительность плавания без радиолокации в какие-то моменты и периоды работы в море.

02.08. 12.00.

Пока самая трудная вахта. Шли за атомоходом «Арктика».

Лёд, не пропитавшийся ещё водой, не тронутый разложением, звонкий и крепкий, как нержавеющая сталь, пронзительно-изумрудный на двухметровых изломах; отдельные торосы земляного оттенка толщиной до четырёх-пяти метров.

Мы опять угодили первыми в караване – сразу за атомоходом.

Кучиев предложил такую тактику. Он жарит во всю ивановскую, а мы держим минимальную дистанцию. Но мы боимся огромных, крепких, ядрёных льдин, которые иногда взлетают у него из-под винтов посредине канала. Когда такая штука оказывается в ста метрах и ты идёшь средним ходом, то затормозить уже не представляется возможным.

Кроме этого.

На малых дистанциях струя от винтов атомохода (их три) так могуча, что сбрасывает наш нос с курса, с середины канала, и рулевой не способен держать судно. И вот шла война нервов с осетином и с крепчайшим льдом.

Кучиев – ученик Павла Пономарёва. Теперь он ведёт «Павла Пономарёва» в караване. И попутно рычит на меня, то есть на лесовоз «Державино».

А я не боюсь! За Юрием Сергеевичем семьдесят пять тысяч индикаторных лошадиных сил, за мной – дюжина тигров!

Прямо и не знаю, что и как сложилось бы в моей жизни, если б не тигры. Как мир стоит на китах, так я стою на тиграх. Пятнадцать лет они меня выручают из самых запутанных ситуаций.

И сейчас скажи я запретное слово: «Полосатый рейс!» – и дело в шляпе.

Двоюродный брат Кучиева Казбек Михайлович Хетагуров – мой брат по тигриной крови.

Капитан «Арктики» когда-то соблазнил двоюродного брата Казбека на авантюристическую морскую профессию. И тот получил полную порцию экзотики и авантюризма, когда на его пароход «Матрос Железняк» посадили дюжину тигров, льва и обезьяну. Казбек Михайлович был капитаном этого несчастного судна. Он первым начал полосатый рейс.

– Нет, Евгению Леонову я не завидую, – говорил Казбек тысячам корреспондентов-альпинистов, которые со всех сторон лезли на него и на «Матроса Железняка». – Нет, товарищи, я артисту не завидую! Правда, и нам, морякам, не сладко. Шутка ли, товарищи корреспонденты, спускаешься в кубрик, а там во всю длину обеденного стола живой тигр лежит! Во всю длину! Или за чем-нибудь высунешь голову в иллюминатор, а перед носом – пасть льва. Клыкастая, товарищи, пасть! Обезьянка, конечно, симпатичная, добренькая – недаром её Пиратом назвали. Недаром её, товарищи корреспонденты, назвали Пиратом! То ночью из графина воду на голову стармеху выльет, то мне брюки в узел завяжет…

Ныне Казбек Михайлович Хетагуров работает сдаточным капитаном Балтийского завода. Годика через два поведёт на ходовые испытания атомоход «Сибирь», чтобы не отставать от двоюродного братца…

Стоит мне произнести заветное слово, и «Арктика», обвешанная гроздьями корреспондентов, сфотографированная во всех ракурсах, обложенная кипами статей и очерков, как новогодняя ёлка ватой, – первый рейс флагмана ледокольного флота! – эта «Арктика», это атомное сверхсущество, станет мне родной по крови, ибо нас сблизит юмор.

Есть единственное средство против перепутанности и сложности мира – юмор. Не бог, не царь и не герой. Все эти ребята не помогут. Только юмор, лучше безымянный: «Она съела кусок мяса, поп её убил…»

Юмор – обыкновенная маска, но она помогает преодолевать растерянность от сложного и непонятного вокруг. Смущение души реализуется в материи звуковой волны: «хи-хи» или «ха-ха».

В юморе, конечно, есть ложь, но это ложь жизневерия.

Колпак клоуна помогает шуту преодолеть страх и ляпнуть царю из-под стола правду-матку.

Необыкновенная Арктика

– 1 –

Три часа сорок пять минут ночи, и в нашей рубке раздаётся абсолютно натуральный, чуть сонный, но уже победительный, вызывающий кукарек петуха – полнейшая иллюзия предутренней деревни, и петух-передовик орёт, а потом хлопает крыльями и сваливается с насеста.

Это матрос первого класса Андрей Рублёв приветствует близкий конец вахты – до сдачи пятнадцать минут. Одновременно крик петуха обозначает просьбу к вахтенному штурману стать на руль, а его, Андрея Рублёва, отпустить на парочку минут в низы будить смену.

Хлопанье крыльев он имитирует не примитивным хлопаньем себя по бокам, например, а падение петуха с насеста не банальным притоптыванием сапога – нет! До такого примитивизма наш Рублёв никогда не опускается. Всё изображается только при помощи языка, губ, глотки и чёрт знает ещё чего, но сам «петух» неподвижно застыл у рулевого устройства и глядит вперёд, ни на секунду не ослабляя внимания и даже не смахивая пот со лба.

– Вот зверь! – говорит Дмитрий Александрович не без восхищения, становится сзади и левее «петуха» и с полминутки присматривается к пейзажу впереди по курсу с точки зрения рулевого, потом перенимает руль в свои руки.

«Петух» радостно блеет весёленькой козочкой и сматывается с мостика.

Конечно, таланты Рублёва врождённые, но проявились они после того, как он некоторое время работал в зоопарке. Отпуск оказался чересчур длинным, деньги он промотал и вместе с дружком нанялся в зоопарк подработать. Дружок – звериным поваром, а он – его помогалой. Оголодали ребята, вероятно, к этому моменту здорово. Потому что уже в первое утро звериный кок задумался: зачем это крокодилу надо кашу на молоке варить, кроме всякого мяса и рыбьего жира? Кто ему на воле кашу варит? Никто не варит! Ну, кто будет в Африке крокодилу этому кашу варить? Взяли сами и выпили молоко.

В обед выясняется, что белым медведям положены кроме мяса и рыбы ещё и яблоки с морковью. Полное хамство! Яблоки – белому медведю! Может, ему и бананы подавать? Сожрали по яблочку сами.

К ужину отхватили от львиного рациона кусочек посочнее и соорудили нормальный шашлык.

Короче говоря, во-первых, надо самому слышать, как Рублёв возмущается всем этим звериным баловством; а во-вторых, через неделю дружочков оттуда, ясное дело, с позором выгнали. Но за эту неделю он и обнаружил в себе талант звериного имитатора. Так что наш Рублёв вышел из зоосадной истории чем-то даже обогащённый. А дружок его так потом хвастался перед соплавателями отпускным прошлым, что повёл целую компанию в Калининграде в зоопарк, был под сильным газом и, перечисляя продукты из рациона белых медведей, положенные полярным существам в условиях жаркого или умеренного климата, свалился в бассейн к медведям. Медведи на него серьёзного внимания не обратили, а в отделе кадров – обратили и прихлопнули визу намертво.

Происшедшее Рублёв объясняет так:

– Когда мы львиные шашлыки жрали и нас зоотехник накрыл, мы как раз о происхождении человека спорили. Я утверждал, что мы от ленивых обезьян происходим, типа, например, бабуинов. Корешок упёрся, как баран, и твердит, что, мол, от шимпанзе или макак. Вот и допрыгался…

А старпом сегодня рассказал, как был на приёмке судна в ФРГ, купил дешёвое мужское бельё. В гостинице обнаружил, что ему дали дорогой женский комплект. Дойдя до этого места рассказа, он захихикал.

– Чего хихикаете? – поинтересовался Саныч, сдавая ему вахту. – примерили, что ли? Перед зеркалом?

Здесь я тоже хихикнул, ибо представил фигуру нашего морского мерина, нашего плоскозадого Арнольда Тимофеевича в нежном и пенном женском дорогом белье перед зеркалом в гостинице.

– Зачем примерять? – изумился вопросу Саныча старпом. – Зачем мне такой пошлостью заниматься? Я тогда только подумал, как тот господин, которому мой пакет выдали, жену обрадует. Разворачивает она пакет и… мои кальсоны!

– Так ты не вернул бельё? – спросил Саныч. Он очень редко говорит Арнольду Тимофеевичу «ты».

– Дурака нашёл! Господин пойдёт в магазин, и ему всё обратно восстановят. Пускай капиталист страдает, – объяснил Арнольд Тимофеевич.

Дмитрий Александрович умеет владеть собой. И процедил одно:

– Капиталист у девчонки-продавщицы высчитает, которая напутала. Вам с обстановкой всё ясно? Я вахту сдал, Виктор Викторович, разрешите вниз?

– Да, пожалуйста.

О, как громко и тоскливо кричат чайки, когда выслушаешь такую исповедь Арнольда Тимофеевича, и при этом ещё застрянешь во льду, и на несколько минут затихнет двигатель, и ты выйдешь на крыло – в озноб, стылость и сырость. И сразу услышишь, как тоскливо они кричат…

Чтобы не обижались моряки, уравновешу Спиро авторитетным литературным деятелем, с которым ездил в Польшу.

Начнём с того, что я боялся повесить брюки рядом с его в двухместном купе. Почему я боялся? Я боялся, что мои брюки набьют его брюкам морду! Я-то могу держать себя в руках, думал я; на то я и человек, я даже с этим подонком разговариваю о поэзии, но у моих брюк такой выдержки нет! И они обязательно набьют морду его брюкам, и получится форменный скандал!

Он вёз из Москвы чемодан еды. Когда на второй день пять яиц протухли, то он долго ругал жену за то, что она плохо их сварила, а потом ещё часа два мучился вопросом: выкинуть их в мусорную урну или немного подождать?

После просмотра прелестного и игривого французского фильма, когда мы вернулись в гостиницу, он всё жаловался мне, что в левой ляжке у него «затвердение».

После того как мы побывали в известном всему миру католическом соборе, он заметил, что собор отремонтирован хорошо, но ему не понравилось, что там много посетителей – и туристов, и прихожан. Я спросил, что лучше: ходить в пивную или в католический музей-храм? Он сказал, что полезнее для нашего дела, чтобы ходили в пивную. Я не шутки сейчас шучу. Я правду говорю.

В Кракове он питался московской колбасой.

На какой-то станции в каком-то старинном городке поезд застрял непредвиденно, и поляки предложили нам поездку по интересным местам. И он побоялся оставить чемодан в купе – в закрытом купе, при наличии проводников и прочего. И решил оттащить на время поездки чемодан в камеру хранения. Замечательная получилась сцена. Кладовщик спрашивает у пана, во сколько тысяч тот оценивает вещи. Мой литературный брат: «Пять тысяч злотых!» Кладовщик, выписывая квитанцию: «Прошу, панове, тридцать злотых!» Это за хранение, как вы понимаете. Мой литературный брат схватил чемодан и поволок обратно в купе. Но прежде чем он его схватил и поволок, сцена была чисто клиническая: выпученные глаза, спазм, сердечный приступ и т. д.

В конце поездки я обнаружил, что от ненависти к этому человеку и от необходимости при этом долгого на него глядения на хрусталиках моих глаз образовались мозоли – такие, как на его ногах…

Остров Русский при низком солнце.

Остров напоминал католическую монашенку – чёрное, белое, розовое и опять чёрное при отчаянном желании взбрыкнуть ногой.

Почему вообще возможно писательство и актёрство? А потому, что в каждом из нас есть все бывшие, сущие и будущие люди, со всеми чертами их характеров, только в разной степени их развития.

РДО: «СЛЕДУЙТЕ СОВМЕСТНО ТОЧКУ ВСТРЕ-ЧИ Л/К 7500 13035 ГДЕ НЕ ВХОДЯ В СПЛОЧЁННЫЙ ЛЁД ЖДИТЕ УКАЗАНИЙ КМ АБРОСИМОВА ЗПТ ВОЗМОЖНО ПРИДЁТСЯ НЕСКОЛЬКО ДНЕЙ ПОДОЖДАТЬ ПОЭТОМУ НЕ ОЧЕНЬ ТОРОПИТЕСЬ ЗПТ ДО ПРИХОДА УКАЗАННУЮ ТОЧКУ ВОЗМОЖНЫ ВСТРЕЧИ ОТДЕЛЬНЫХ ПОЛЕЙ ТЯЖЁЛОГО ЛЬДА БУДЬТЕ ОСТОРОЖНЫ».

Кроме этой служебной пришла частная радиограмма в адрес Фомы Фомича. Радист принёс её, чтобы посоветоваться: отдавать или не отдавать капитану.

«Дорогой любимый жду не дождусь встречи твоя Эльвира».

Радист встревожен, ибо: 1) некогда у них плавала буфетчица Эльвира; 2) на борту ныне супруга Фомы Фомича.

Фома Фомич вырос в моих глазах на целую голову, но что бы то ни было советовать я отказался, ибо не очень-то понял, почему именно меня радист выбрал в советчики.

Адресат же чувствует себя безмятежно.

Нынче ему очередной раз приснился сон про дочку, как она на трёхколёсном велосипеде едет в стену и кричит: «Куда я еду?!» И всё крутит и крутит ножками и – бац! – в стену.

И вот Фомичу во льдах хочется вдруг заорать: «Куда я еду?!» И он честно рассказывает про всё это в кают-компании за ужином в тот момент, когда у всех разом и вдруг улучшилось настроение – солнце вышло после суток тумана и всё и вокруг судна, и в кают-компании сверкает от солнечного блеска. И вот Фомич рассказывает сон и хохочет при этом до слёз в глазах – и очень симпатичен в этот редкий момент (РДО от Эльвиры радист ему не отдал, подозревая какой-то неуместный розыгрыш).

Мы на меридиане реки Оленек (левее дельты Лены) и на параллели бухты Марии Прончищевой (где есть радиомаяк ныне).

Солнце с северной стороны горизонта, низко, градусов пятнадцать; небо в зените безмятежное и голубое, ниже сплошное кольцо серости и мрачности, море – чистейший холодный ультрамарин, и в густой синеве клинья сверкающего хирургически-белого накрахмаленного льда.

И мы идём полным ходом, огибая ледяные клинья, а далеко впереди пилит двенадцатиузловым ходом «Капитан Воронин» и говорит с нами с архангельским окающим спокоем. Где-то тут умер – в рейсе, на мостике – сам Владимир Иванович Воронин.

И я вспоминаю его сына Пеку Воронина – однокашника по Военно-морскому подготовительному училищу, и других друзей-доброхотов, и вообще раннюю юность, и даже детство.

Полярное солнце всё-таки греет воротник казённой меховой капитанской куртки, подбородок то и дело ощущает тепло нагретого меха, и потому, вероятно, вспоминается детство. С довоенных времён у меня никогда больше не было пальто с меховым воротником, потому и ласковое тепло у подбородка так далеко возвращает в прошлое.

Я завидую способности Фомича до пятидесяти пяти лет сохранять свежесть страха. Он, например, радировал Шайхутдинову уже две РДО, где канючит на неправильность ранней посылки в Арктику слабых судов нашего типа.

Мы уже стрела в полёте, никто наше движение остановить не может, и смысла в стенаниях Фомича никакого нет.

Правда, если быть честным, мне тоже иногда кажется, что наша «операция может оказаться опаснее болезни», как говорят хирурги. Очень уж трудно идём. Арктика ныне тяжёлая – беременна льдами, как лягушка икрой.

В 02.00расстаёмся с «Ворониным» и «Пономарёвым» – они продолжают идти на юг, к Хатанге, а мы ложимся на восток вослед за «Комилесом».

Льды идут за нами с левого борта, то исчезая, то вновь показываясь, как голодные волки за стадом карибу. И точат зубы, мерзавцы. В двадцати часах ждут нас уже дальневосточные ледоколы «Адмирал Макаров» и «Ермак».

…Когда ледяное поле тихо-мирно дрейфует в глубоком летаргическом сне и год, и два, а потом вдруг с полного хода наезжает на него грубиян-ледокол, то льдины встают на попа с таким ошарашенным видом, что вспоминается картина великого Репина «Не ждали»…

Сегодня ненароком сказал при Дмитрии Александровиче, что меня заинтересовала знаменитая их Сонька и что она как бы плывёт с нами, потому что её каждый и часто вспоминает (есть, например, подозрение, что РДО «Эльвиры» – её работа).

Мы редко стоим с Санычем на мостике рядом. Если во льду, то мы на разных крыльях, если вне льда, то у вахтенного штурмана хватает дел.

А тут ему нечего было делать, и мы стояли рядом, и глядели на чаек, и следили за кромкой льда с левого борта, и, вероятно, он, как и я, думал о том, придётся ли нашей вахте прихватить льдов или проскочим вахту чисто.

Полярные чайки знают, что чёрные огромные существа – корабли – полезные звери, потому что переворачивают льдины, а пока с перевёрнутой льдины стекает вода, из неё легко выхватывать рыбёшку. И потому чайки летят и ждут не дождутся, когда мы пихнём очередную льдину.

Перед посадкой на воду у полярных чаек ноги болтаются совершенно разгильдяйски – как пустые кальсоны. Ещё необходимо отметить, что полярные чайки на воде отлично умеют давать задний ход. В этом они ближе к млекопитающим, нежели их южные собратья.

И вот мы стояли рядом на левом крыле и смотрели на чаек, и я сказал про Соньку, назвав её «Соня» – мне нравится это имя. Саныч помолчал довольно долго. Потом сказал:

– Она плавала у меня на пассажире в семьдесят втором – совсем девчушкой была. Влюбился в неё. Тяжёлый случай. Я старпом, я женат, жену люблю, и в неё тоже влюбился.

Он сказал это просто – очевидно, уже перегорело у него. Или такое тоже случается: сильно битые люди замыкаются в мрак или так крепнут душой, что позволяют себе открываться бесстрашно и просто.

– Ну что надо делать? Списывать надо – вот и всё. Дураку ясно. А ситуация такая, что списывать – сильно ей повредить. Мы в каботаже работали. И у нас девчонки как бы предвизирный период проходили – чистилище своего рода. Спишешь без причины – пришьют в кадрах ярлык нехороший… Рублёв! Оставьте эту льдинку с правого борта!

– Я и так её с правого хотел оставлять!

Рублёв не был бы Рублёвым, если бы не отбуркнулся. Он и сам всё знает! На Саныча его отбуркивания совершенно не действуют, а меня всё-таки иногда раздражают.

– И прицепиться не к чему, – продолжал Саныч о Соне. – Работала она хорошо, старалась. Кукольный театр организовала в самодеятельности. Буратино играла. Думаю, хоть бы шторм к концу рейса ударил и чтобы она укачалась – ричина будет. Нет, погоды нормальные… Рублёв! Проходите всё-таки подальше! Она маленькая, но мы же «полным» жарим!

Рублёв:

– Я от вас, Дмитрий Аляксандрыч, аблаката найму! – это он говорит голосом тёти Ани.

– Ты лучше немного зеброй поори, – советует Саныч. – Чтобы пар выпустить.

– Не буду! – мрачно отказывается Рублёв. – Настроения нет. Для зебры. А «Комик» оборотов шесть прибавил. Чуть отставать начнём.

– Будем добавлять? – для порядка спрашивает у меня Саныч. И он и я знаем, что Ушастик послушно скажет, что добавит, но чёрта с два свыше ста пятидесяти восьми оборотов добавит хоть половинку.

– У кромки догоним, – говорю я. – А саксофоном когда она начала увлекаться – ещё при вас, на пассажире? – спрашиваю про Соню. Мне интересно продолжить разговор о ней.

– Какой саксофон?

– А я на судно приехал, она с саксофоном у трапа сидела.

– Может, спутали? У неё корнет-а-пистон. Дед у Котовского воевал. А Котовский музыку любил. И больше всего корнет-а-пистон.

– Что это за штука?

И впервые за разговор Саныч оживляется. До этого он говорил как-то равнодушно и пережито, как о постороннем и отброшенном. И по тому, как он говорит о корнет-а-пистоне, становится ясно: он про Соню знает всё, что один человек может знать о другом, если он его любил или любит.

– Небольшой металлический духовой инструмент. Короче трубы. Три вентиля-пистона. Партия к нему пишется в ключе соль. В строе "В" он звучит на большую секунду, в строе "А" – на малую терцию ниже писаных нот. Может всё, что и кларнет. Тембр корнета мягче и слабее трубы. Он может применяться и в симфоническом оркестре. Там их обычно вводят два… Пожалуй, я всё-таки позвоню в машину? Туманчиком попахивает, а « Комик» сильно наддал.

– Попробуйте.

– Сейчас сделаем деду реанимацию, – говорит он и уходит с крыла в рубку.

А я смотрю на чаек, и почему-то опять крутится в голове Касабланка. Что за чёрт?!

…Так. Шли с Дакара домой… Цикады довели до ручки – налетела огромная стая цикад, облепили пароход… Вдруг РДО: зайти в Касабланку и отдать излишек топлива «Пушкину». За ужином принесли эту радиограмму, когда мы обсуждали, поедая блинчики с мясом, варианты встречи Нового года – семидесятого года; решили как раз отойти в сторонку от главных морских дорог в океане, лечь там в дрейф и встречать Новый год без лишней нервотрёпки, и вдруг – Касабланка… Так, Марокко так Марокко. Всё-таки – к северу идти, в домашнем направлении… В ночь под Новый год мой рулевой матрос так перепугался, что убежал с мостика! Честно говоря, я тоже напугался: вдруг появилась в дожде и тёплом тумане с левого борта белёсая и чуть светящаяся в ночном мраке полоса, упёрлась нам в правый борт в безмолвии и бескачании. Если бы не множество попутных и встречных судов, то я бы решил, что мы нормально вылезаем на береговой накатик и сейчас загремим брюхом по камням. А это, вероятно, были фосфоресцирующие полосы пены, взбитые пролетевшим узким дождевым шквалом на штилевой ночной гладкой воде… Бр-р! Даже вспоминать противно… Увидишь такое и потом поверишь в летающие тарелки – что-то бесшумно-космическое и заунывное. Недаром морские смерчи в районе Марокко называют «танцующими джиннами»… Так. Были всё-таки ёлка, флаги в столовой команды и дед Мороз. На деда Мороза набросился наш корабельный пёс Пижон – не узнал своего в таком чудище, облаивал его с ненавистью, хотя всех своих узнавал безошибочно среди десятков чужих где-нибудь на стоянке в порту. Так. На подходах к Касабланке сильный шторм, тяжёлая качка, и мне довольно тошно, так как я, пусть простит начальство, встретил Новый год крепко… Дальше… Что, и зачем, и почему «дальше»?.. Скособоченные ураганным прибоем молы гавани. Тесная гавань. Возле нашего «Александра Пушкина» – нос в нос итальянский суперлайнер «Микеланджело», водоизмещение сорок шесть тысяч тонн, модерные прозрачные трубы, специальный собачник, где установлен фонарный натуральный столб, чтобы собачки туристов чувствовали себя в привычной обстановке… На «Пушкине» полно английских старух… Старухи сидят в шезлонгах и дуют рашен водку через соломинки под сигареты, между ними ездит на детском велосипеде английский воспитанный мальчик, как Катька Фомича… Старухи часто режут дуба с перепоя… Реанимация!!! «Поймите, не реаниматор я! Я обыкновенный судоводитель!»

– Дмитрий Саныч! – заорал я.

Он ракетой вылетел на крыло мостика.

– На новый семидесятый год где был?

– В Касабланке.

– Так мы же знакомы!

– Конечно, – совершенно спокойно сказал Дмитрий Александрович.

– Да я измучился, вспоминая, где и что!

– А вы бы у меня спросили. Рублёв, не лезь на льдинку! Оставь её слева!

И почему я, действительно, у него не спросил? А бог знает почему. А почему так долго его вспомнить не мог? А потому что плох был со встречи Нового года, и он мне подлечиться дал – бутылку великолепного шотландского виски. Вот мне и отшибло память. А Саныч из деликатности не хотел напоминать.

Какое облегчение испытываешь, когда вытащишь из зубов застрявшую там жилу!

Всё становится на места.

Я даже вспоминаю, как перелезал с «Пушкина» на «Невель» (мы стояли борт к борту) с драгоценной бутылкой в кармане. Была уже ночь, и «Пушкин» и «Микеланджело» залились весёлыми, новогодними огнями иллюминации, а мой «Невель» зиял абсолютной чернотой без палубного освещения. Даже над трапом не горела люстра, и я чуть было с трапа не сверзился. И заругался в полную мощь, опасаясь, естественно, более всего за целостность виски в кармане, а не за шею. Во тьме схватил за руку третий штурман Женя: «Молчи, Викторыч! Молчи, бога ради!» Оказывается, этот коварный хитрец вырубил огни специально, чтобы цикады убрались с нашего скобаря на шикарные лайнеры – насекомые летят на свет. И они, действительно, понемножку летели на иллюминацию.

– Женя, пожалей туристов! – сентиментально попросил я.

– А там не наши, – объяснил Женя. – Там сплошь британцы. Они колониальные песни поют!

И действительно, туристы пели грустную песню. Известно, что для того, чтобы стать настоящим англичанином, то есть убеждённым шовинистом, чуждым всякой сентиментальности коммивояжёром, сквернословом, но человеком честным, надо попасть в изгнание – так утверждает Грэм Грин (а может быть, Пристли).

В Касабланке англичане-туристы ощутили себя изгнанниками. И запели старинную песню: «Далеко, далеко на родном берегу, помолитесь, друзья, за душу мою…»

Певуньи-старушки печалились о былом мужестве первопроходцев, колонизаторов и моряков. В их душах взбалтывался коктейль из деятельного прошлого, бездельного настоящего и рашен водки.

– А помните, о чём мы разговаривали, когда я к вам потом пришёл чай пить? – спросил Дмитрий Александрович посередине моря Лаптевых (на жаргоне: «Море лаптей»).

– Помню. Только что померла старуха туристка. И вы намучились с трупом.

– Это мелочи, – сказал Дмитрий Александрович. – Я другое запомнил. Вы очень интересно про собак рассуждали. Тогда «Аполлон-двенадцать» недавно только вернулся с Луны. Сели они ещё спиной вниз, в оверкиль. И вот вы переживали: будут теперь собаки и волки выть на луну или не будут? Потому что мол, месяц теперь опошлен, и космос замызган, и влюблённым смотреть на луну уже как бы бессмысленно, и что придётся переписывать старые сказки, где действует месяц, потому что оттуда американцы спёрли камушек и луна уже не луна, а чёрт знает что такое. Очень интересно вы рассуждали.

– Н-да, действительно, интересно… – согласился я на этот сомнительный комплимент.

…Первым отвалил из Касабланки «Микеланджело» – двести семьдесят пять метров стали, каждый метр – образец изящества и элегантности… Да, а всё-таки жаль, что авиация прихлопнула эти прекрасные лайнеры!

За «Микеланджело» отвалили в моря от борта «Пушкина» мы. Отшвартовка происходила под взглядами английских туристов. Пришлось нацеплять форму и вообще изображать морской театр – с архичеткостью команд и лихостью выборки тросов и т. д. И я тогда в какой-то степени вдруг понял, что у неморяков существует особенный интерес к морякам, какой-то завораживающий интерес. Англичане – морская нация, а лезли друг через друга, чтобы посмотреть на обыкновенную отшвартовку одного судна от другого…

Через час после того, как Касабланка – фигурные пальмы, опутанные цветущими растениями, кокетливые паранджи женщин, лукавые и весёлые женские глаза в прорезях паранджей, причудливые фонтаны и пришедшая из пустыни поглазеть на водяное изобилие бродячая голь, сувенирные лавки, ятаганы, пуфы, ковры, пушистые и ослепительные овечьи шкуры, кувшины, и т. д., и т. п. – осталась за кормой нашего скобаря, нас догнал и перегнал «Пушкин», следуя попутным курсом – на Саутгемптон. Он был отчаянно красив – в огнях, в пене, в брызгах, – он бы понравился Александру Сергеевичу, и, пожалуй, Александр Сергеевич воскликнул бы: «Ай да …!»

– 2 –

Щедрина открываю редко. Я и восхищаюсь огромностью и постоянностью его издевательского потенциала-запала, и скучаю по красоте, когда читаю. Когда художник обозлён социальной действительностью до колик, он способен сохранить до конца чувство смешного (ибо это одна из инстинктивных форм самозащиты и самоспасения), но теряет эстетическую ариаднину нить искусства. Сам юмор, конечно, несёт частицу красоты, но непроявленной, растворённой в сложной смеси, как золото в морской воде. Душа же просит красоты с тем большей тоской, чем труднее обстоятельства.

Помню, как долго не мог понять, чем настораживает пейзаж Голсуорси, точный, с настроением, с ритмом близких и дальних планов, отлично сделанный пейзаж. Кажется, теперь понял. Он пишет не вольную природу, а подстриженные садовниками деревья частных парков, парковые, сделанные рабочими водоёмы, розарии и ирисы вокруг сделанных декораторами лужаек. И чириканье садовых птиц…

Нам изменили точку встречи с дальневосточными ледоколами к северу. Идём курсом восемьдесят пять. По-видимому, будем пробиваться в Восточно-Сибирское море проливом Санникова.

Да, как бы фанфаронски это ни звучало, но надо идти навстречу жизни, надо идти на неё грудью, подставлять себя под поток ледяной лавы. И тогда хотя бы на мгновение чувствуешь крепость в ногах.

03.08. 18.00.

Легли в дрейф среди голубой непорочности и тишины. Не верится, что в шести милях мрачный и тяжкий лёд.

Длинная и почти незаметная зыбь с запада перетекает по морю Лаптевых в чистейшей голубизне.

Три усталых судна покорно и чутко кланяются при каждом его вздохе, как благоговейно кланялись наши языческие предки, когда их заносило в чуждые, но прекрасные миры.

Тончайшим белым штрихом далёкий лёд отчёркивает голубые воды от голубых, нежно вечереющих в покое небес.

И, разжалованный из старших помощников шикарного лайнера, второй помощник лесовоза «Державино» чуть слышно пробормотал:

– Мы у ворот Снежной королевы…

Да, живёт в его душе артистизм, и жаль, что судьба пронесла его мимо ВГИКа. Я использую момент всеобщей размягчённости и спрашиваю:

– И как вы вышли из положения с Соней?

– А! Списал. Нашёл повод и списал. Потом перегорело.

– А здесь как встретились?

– Так она же ничего не знала. Мне в те времена грешить никак нельзя было. И не только из моральных соображений. Особенный момент был, когда или вот-вот станешь капитаном, или не станешь никогда. Понимаете?

– Да, – сказал я. – Момент этот характеризуется поразительной неустойчивостью. Легчайший ветерок от локона судьбы способен толкнуть чашу весов с тобой и твоим будущим в любую из сторон света.

– Точнее всё-таки сказать: в зенит или в надир.

– Да, так точнее. В подобной позиции всё время думаешь: «Как бы чего не вышло!» – и ведёшь себя удивительно миролюбиво, и послушно, и нравственно.

– Именно так я веду себя и ныне, – сказал Дмитрий Александрович. – ещё не потерял всех надежд. Не имею права терять.

И стало ясно, откуда у него такая выдержка при общении со старпомом и Фомичом, – его судьба в их руках. Они будут сочинять послерейсовую характеристику, как он сочинял на сонь, маш, нин и роз.

И вспомнились «Воровский», невозмутимый капитан-эстонец Каск. Он сохранял полнейшее спокойствие не только в ураганах, но даже когда музыканты сфотографировали голенькую нашу уборщицу и пустили фото-"ню" по рукам и глазам всего экипажа. Помню, Михаил Гансович вызвал меня и приказал расследовать дело. «Да, – сказал он. – Это не Бегущая по волнам. Небось сама попросила. А теперь музыканты её шантажируют. Расследуйте. Только, пожалуйста, деликатно. И так плачет и переживает. Утешьте и ободрите».

Когда он произнёс «расследуйте», я уже собрался лезть в трубу или в бутылку: я здесь не следователем работаю и прочее… А потом понял, что он думает не об официальных вещах, а жалеет девчонку и хочет помочь ей в той дурацкой ситуации, куда её занесло по глупости. Помню, как засел в каюте, вытащил паспорта всей нашей женской составляющей – паспорта у меня хранились как у четвёртого помощника, ибо мы без заходов в инпорты работали. И я искал паспорт «ню».

И замелькали штампы прописок, мест рождения: город Дружковка Донской области… село Землянки Глобинского района Полтавской области… деревня Бушково… село Заудайка Игнинского района Черниговской области… А вот и литовка, татарка, украинка (26 листопада 1946 – это родилась. 25 травня 1966 – уехала в Мурманск). Посмотришь, у иной весь паспорт уже синий от штампов прописок и работ, замужеств и разводов – а ей двадцати ещё не исполнилось. И где её уже на мотала судьба. И сжалось нечто в душе. Вот они качаются там, внизу, под сталью палуб, посуду моют, картошку чистят, погоду заговаривают, чтобы ветер стих и вечером танцы состоялись, мечтают на танцах богатого рыбачка подцепить, ещё разок замуж выскочить… Как в них залезть, в их души простые? Как об их жизни правду узнать, написать? И ясно тогда вдруг почувствовал, что это не проще, нежели о проблеме времени и пространства. Попробуй представь провинциальные исполкомы и военкоматы, сельсоветы и больницы, милиции и домоуправления, штампы которых украшают паспорта уборщиц, корневщиц, горничных и дневальных… Помню, оторопь вдруг взяла от чёткого сознания, что никогда не сможешь описать художественно обыкновенную, каждодневную жизнь; не сможешь украсить поэзией вывеску отделения милиции в городе Дружковка. Помню, смотрел на штампы о разводах в девятнадцать лет, видел за лиловым кругом больницы, аборты, измены разные и обыкновенный разврат. Но там ведь и радости, и записи детишек, и подвенечные платья, и графские дворцы бракосочетаний. И как всё это написать, в это вникнуть, выяснить хотя бы одно – что девчонок мотает по белу свету, заносит в Мурманск на теплоход «Вацлав Воровский»?

И вот восемь лет прошло, а ни во что я не вник, ничего толком не узнал, кроме тонкой плёнки поверхности жизни. Да, велика и безнадёжно глубока Россия – шестой океан планеты. Тяжело разобраться…

Пролежали в дрейфе у кромки льдов до шести утра.

Начальство Восточного сектора вводить нас в сплошные ледяные пространства не решилось. Приказ идти на Тикси и ждать там у моря погоды.

В сборнике «Судьбы романа» на двухстах восьми страницах ни разу пока не произносились слова «красота», «наслаждение от чтения романа», «эстетическое впечатление»… Авторы сами не замечают, что, защищая роман от неведомых угроз, они смотрят на всё глазами психологов или социологов, а не художников. Если в романе Роб-Грийе или Саррот есть красота и если появляется желание возможно дольше находиться в мире героев или автора, то и всё в порядке.

Но от «нового романа» (если я что-то про него чувствую) нельзя ожидать эстетического переживания. Тогда для чего утилитарные анализы производить?

Иногда мне хочется читать философию, иногда заниматься ею, читая роман. Я наслаждаюсь, например, Фришем или Базеном. Но я не люблю покойников и никогда не испытывал желания общаться с покойниками. Из этого следует, что современный роман не покойник. Тогда почему по нему плачут и голосят на миллионах страниц? И голосят умные, блестящие люди! Что из этого следует?

Что я туповат.

Как монотонно из века в век идёт спор о синтезе и анализе, и о смерти поэтического духа человечества, и о способах его реанимации!

Ещё полтора века назад Бейль писал: "Поэтический дух человечества умер, в мир пришёл гений анализа. Я глубоко убеждён, что единственное противоядие, которое может заставить читателя забыть о вечном "я", которое автор описывает, это полная искренность".

Так что Феллини не открывает никаких америк, когда заявляет, что даже в том случае, если бы ему предложили поставить фильм о рыбе, то он сделал бы его автобиографическим.

А критики уже поднимают тревогу о том, что взаимопроникновение мемуарной и художественной условности зашло так далеко, что мемуарист, лицедей такой, не перестаёт чувствовать себя в первую очередь писателем. Так же и в автобиографиях. Например, вспоминают критики, Всеволод Иванов – а он, от себя замечу, серьёзный был в литературе мужчина, не склонный к анекдотам и партизанским наскокам на литературу, – так вот он несколько раз писал… новую автобиографию, непохожую на предыдущую. И на вопросы, почему он так поступает, сбивая с толку настоящих и будущих исследователей, отвечал: «Я же писатель. Мне скучно повторять одно и то же». И критики со вздохом вынуждены признавать, что прошлое всегда остаётся одним и тем же, но вспоминается оно всегда по-разному.

Повседневность и некоторые исключения из неё

Но если определяемое Волей Неба наше беспомощное судно будет прибито к берегу, то от водяной могилы наши мореходы на побережье могут спастись, коли вёслами и мужеством владеть будут.
Гамалея П. А.   Опыт морской практики

Вместо вчерашней непорочной и сияющей голубизны небо набухло влажной мутью – «серок» по-поморски.

– Блондинка! – докладывает с военно-морской чёткостью Андрей Рублёв, пялясь в цейсовский бинокль на близкую корму ледокола и облизываясь под окулярами. Он докладывает об этом факте так, как сигнальщик об обнаружении перископа вражеской подводной лодки. Блондинка раздражает нашего рулевого тем, что око её щупает, а зуб неймёт.

Блондинка разгуливает по ледокольной корме без головного убора.

– В парике? – спрашиваю я.

– Нет, крашеная! – с презрением докладывает Рублёв. – Откуда у этих ледобоев валюта на парики?

– Так что, Копейкин, она на палубу сушиться вылезла? – спрашивает наблюдателя Дмитрий Саныч. – Сушка вымораживанием?

– Нет. По другому поводу она вылезла, – мрачно не соглашается Рублёв.

И мы все трое машем блондинке.

Она отвечает ледяным презрением и даже отворачивается. И в довершение кто-то из ледобоев обнимает её и тискает сквозь ватник. С досады на такое вопиющее безобразие мой сдержанный напарник нарушает наш уговор – ругаться только в самые напряжённые моменты проводки. Правда, он ругается на английском.

Для оценки нервно-психического состояния моряка судовые психиатры выделяют девять категорий: настроение, психическая активность, контроль над эмоциями, внутренняя собранность, тревожность, общительность, агрессивность, потребность достижения (желание делать всё так быстро и хорошо, как только возможно), потребность в информации.

Вероятно, при выработке этой шкалы психиатры изучили все виды морских стрессов. Но не учли стресс от зрелища объятий на корме ледокола с точки зрения, подобной нашей.

– Пари, что она в парике! – предлагаю я, чтобы снять стрессовые нагрузки с коллег.

– Давайте! – соглашается Рублёв и орёт через всё море Лаптевых: – Эй, куртизанка!!!

Такое обращение появилось в его лексиконе потому, что Саныч пять минут назад рассказывал про Котовского. Оказывается, тот не только играл на корнет-а-пистоне, но и увлекался французскими романами. В результате в одном из приказов (в мирное уже время) он написал буквально следующее: «Ваша часть после манёвров выглядела, как бельё куртизанки после бурно проведённой ночи».

Тип, который обнимает блондинку, оборачивается на глас Рублёва и показывает всем нам кулак.

– Кобра! – шипит Рублёв.

Вахтенное время, когда лежишь в дрейфе и бездельничаешь, тянется медленно. И я рассказываю коллегам историю с женским париком.

Как однажды шёл через мост над Дунаем в прекрасном городе Будапеште, рядом с прекрасной, прелестной, нежной и, видимо, страстной дамой, с этакой белокурой Гретхен. И всё во мне ёкало от быстро нарастающей влюблённости. Она отвечала кокетством утончённым и вообще сногсшибательным. И мы уже вдруг касались друг друга руками, и сталкивались плечами на ходу, и прекрасно дурели.

А в сорока метрах под нами струил синий Дунай, вспененный крепким попутным ветром.

И, вероятно, ветер, высота моста, огромность пространства усиливали восхитительное моё возбуждение.

Я поглядывал за перила и на спутницу, чередуя эти взоры. И её лицо, её белокурые волосяные волны как бы мчались мне навстречу.

И вот в очередной раз эти волосяные волны на самом полном серьёзе помчались мне в глаза, и в рот, и в нос. И сквозь мёртвый холод волос до меня донеслось:

– Держите! Держите его! Господи! Ах!!

Волна волос перехлестнула через мою голову и с высоты сорока метров полетела в синие волны Дуная.

– Дурень! – орал рядом кто-то чёрный, встрёпанный, осатанелый. – Он из Парижа, настоящий! Прыгайте! Почему вы его не удержали?! Какой дурень! Ах, боже мой!

Первый (и, вероятно, последний) раз в жизни я наблюдал такую метаморфозу, такое мгновенное и абсолютное перелицовывание физиономии. Только что был " + ", и вдруг выскочил " – ".

Парик Гретхен спланировал в синие дунайские волны и исчез под мостом.

Несмотря на полное обалдение, я, к счастью, не сиганул через перила. А мог бы. Трансформация нежнейшей и очаровательной женщины в черномазую мегеру потрясла все мои логические центры, ибо произошла мгновенно! Причём и внешняя и внутренняя: из Гретхен – в мегеру и из пленительного кокетства – "Прыгай! ".

Рублёв отвечает на мою новеллу новеллой о тёще. Та работала троллейбусным кондуктором и беспрестанно заявляла, что там и сям видит его с разными посторонними женщинами, хотя близорука и даже под своим муравьедовским носом ничего не видит.

Рублёв однажды попал в её троллейбус, и на беду ещё мелочи не оказалось. И он своей родной тёще дал рупь и, естественно, попросил сдачи. Тёща подняла ужасный гвалт, ибо родственничка не узнала, не разглядела, рупь схватила, но сдачу давать отказалась. Он рупь обратно вырвал, тут весь троллейбус решил задержать хулигана за безбилетный проезд, и даже когда тёща наконец его разглядела и билет дала, то вытряхиваться пришлось до нужной остановки – такая создалась в троллейбусе вокруг него безобразная обстановка.

– Аферизма беззаконная! – заканчивает Рублёв свою новеллу голосом тёти Ани.

И они оба сдают вахту. Саныч – старпому, Рублёв молоденькому парнишке Ване. Англичане таких салаг определяют: «Ещё не вытряхнул сено из волос». Большинство матросов приходили на моря из крестьян, прямо от самой земли. Море требовало обстоятельности. Крестьянский труд способствовал этому качеству.

Арнольд Тимофеевич, приняв вахту у Дмитрия Александровича, берёт бинокль и тоже смотрит на ледокол. Но блондинка не попадает в сферу его внимания.

– К этим бы мощностям да хорошие головы! – заявляет он. И в его тоне так и звучит подтекст, что, мол, в тридцать девятом году у них-то головы были на несравненно более высоком уровне, нежели у моряков современных атомоходов.

– Обойдите судовые помещения и понюхайте! – приказывает старпом Ване.

Это он придумал после пожара в машинном отделении.

Ваня послушно превращается в станцию пожарной сигнализации и отправляется по пароходу. Вернувшись, докладывает, что нигде ничем не пахнет.

– А под полубаком двери закрыты? – спрашивает старпом.

Ваня мнётся. Ему не пришло в голову идти на нос.

– Почему молчите? Отправляйтесь и проверьте!

– Есть.

Ваня кувыркается под дождём и снегом через палубный груз по скользким мосткам к полубаку проверять закрытие там дверей, а полубак не оранжерея, и ничего там от незапертых дверей произойти не может. Попробовал бы старпом приказать такое моему Копейкину! Тот облаял бы его натуральной немецкой овчаркой. И Арнольд Тимофеевич это отлично знает и учитывает.

РДО: «ИЗ ПЕВЕКА ВЕСЬМА СРОЧНО 3 ПУНКТА Т/Х КОМИЛЕС Т/Х ДЕРЖАВИНО Т/Х С ПЕРОВСКАЯ ВАС НЕ ПОСТУПАЕТ ДИСПЕТЧЕРСКАЯ ИНФОРМАЦИЯ ТЧК СОГЛАСНО УКАЗАНИЯМ ПО СВЯЗИ ДОЛЖНЫ БЫЛИ ДАВАТЬ ДПР 00 ЗПТ 12 МСК ПРОХОДЕ МЕРИДИАНА 115 ТЧК ПРОШУ ВСЁ ВРЕМЯ НАХОЖДЕНИЯ ВОСТОЧНОМ РАЙОНЕ МОРЯ ТАКЖЕ СТОЯНКИ ПОРТАХ РЕГУЛЯРНО ПОДАВАТЬ ДИСПЕТЧЕРСКИЕ СВОДКИ АДРЕС ПЕВЕК ЗНМ ПОЛУНИН».

Опять ощущение застрявшего в зубах говяжьего сухожилия.

Так. Экспедиционное судно «Невель»… Полунин? Нет, капитаном был Семёнов и вечно пел: «Мать родная тебе не изменит, а изменит простор голубой…» Индийский океан, архипелаг Каргадос-Карахос, гибель спасательного судна «Аргус» Дальневосточного пароходства… «Радиоаварийная Владивосток. Последний раз слышали „SOS“ шлюпочной радиостанции „Аргуса“… указал свои координаты… больше наши вызовы не отвечает. Т/х „Владимир Короленко“ КМ Полунин»… Тот Полунин или не тот?

Тот был назначен старшим спасательной операции. «Подошёл месту аварии „Аргуса“ широта 1635 южная долгота 5942 восточная. Восточной кромке рифов сильный прибой. Лагуне за рифами бот с экипажем. Передали светом светограмму. Снимать будем западного берега. Вероятно поняли. Бот парусом пошёл западную кромку рифов. Связи ними не имеем подробности пока сообщить не могу. Следую западной кромке. КМ Полунин»…

Далее произошёл такой диалог между нами и Полуниным:

– «Короленко», я – «Невель»! Какого цвета видите парус? Почему считаете бот принадлежащим «Аргусу»?

– «Невель», я – «Короленко»! Парус белый.

– «Короленко», я – «Невель», парус треугольный?

– Да!

– «Короленко», я – «Невель»! На спасательных вельботах паруса оранжевые. Вы, очевидно, наблюдаете парус местных рыбаков. Они здесь иногда шастают на пирогах. Как поняли?..

И Полунин вторично подошёл к месту аварии «Аргуса». И мы хорошо представляли себе состояние капитана, который подводил свой здоровенный, в полном грузу теплоход к рифовому барьеру фактически без карты, чтобы точно разглядеть, что там за шлюпка мечется на волнах и кто в ней. И только когда разглядел, дал «полный назад» и вытер лоб… Мы спасли тогда людей с «Аргуса», и вахтенный штурманец «Невеля» со свойственной ему легкомысленной манерой объявил по трансляции: «Членам экипажа бывшего спасательного судна „Аргус“ приготовиться к пересадке на теплоход „Короленко“!»

В книге «Среди мифов и рифов» я, описывая грустную историю «Аргуса», убрал из объявления легкомысленного штурманца слово бывшего. Оно, конечно, точное, но звучит не по-морски. Если есть экипаж, значит, всё ещё существует и судно. Вот если судно погибло со всем экипажем, то тут уж действительно оно «бывшее».

Из письма старого дальневосточного моряка: «Предпринятое в дальнейшем обследование остатков „Аргуса“ показало, что судно конструктивно разрушено, и снятие его с рифов признали нецелесообразным. Пострадал в основном капитан Быков, получил восемь лет, отсидел половину, выпустили; но обратно в пароходство не взяли; где он сейчас, не знаю. Старпома и второго тогда уволили из пароходства с лишением дипломов на год».

Не очень суеверный я человек, но есть всё-таки мудрость или тайна в старинных морских традициях. Имею в виду запрет называть новые суда именами погибших.

Не успел «Аргус» окончательно развалиться на рифах Каргадоса, как уже его именем назвали новый мощный спасатель во Владивостоке. А не успел этот новый спасатель сделать первый рейс, как погиб теплоход «Тикси» – тот самый, который тащил когда-то на буксире бывший «Аргус».

История эта настолько трагическая и столько в ней совпадений и всяческих пересечений, что напиши такой рассказ, и все в один голос скажут, что автор наверчивает трагизм сверх всякой художественной меры.

Когда «Тикси» буксировал «Аргус», капитаном был Бойко: «…связь „Короленко“ поддерживаем. Он 09.00 МСК должен быть месте аварии „Аргуса“. При получении ясности немедленно информирую т/х „Тикси“. КМ Бойко».

Когда «Тикси» погиб недалеко от Японии, командовал теплоходом уже другой капитан, но вторым помощником работал сын Бойко. Он погиб вместе со всем экипажем. А дальше уже трагическая нефантастика.

Из письма старого дальневосточного капитана: "Бойко-отец стоял под разгрузкой в Йокогаме и смотрел в каюте телевизор. Японцы передавали прямую передачу с вертолёта, показывали рыболовные суда на лове, и в кадр попал «Тикси»! Показывали, как он опрокидывается! Можете себе представить переживания отца! А японский оператор моментально перевёл объектив и запечатлел всё, что можно, с воздуха, на расстоянии около мили. В этом году японцы, при проведении каких-то исследовательских работ с помощью подводного телевидения, обнаружили на глубине около трёх тысяч метров корпус «Тикси», в японских газетах прозвучала сенсация, были опубликованы снимки, правда, пришлось поверить японцам на слово: на снимке я не смог опознать, было ли это «Тикси», или какое другое судно. Сейчас Бойко-старший, Иван Архипович, капитан-наставник нашего пароходства.

Всю вину за гибель «Тикси» свалили было на покойника – подменного капитана. Но теперь дело вернулось из Москвы на новое разбирательство".

Люди любят рассказывать про загадочное, про чертовщину или про чужое мужество и подвижничество, и про юмор во время смертельной опасности, ибо отблеск чужой нравственной красоты тогда ложится и на них.

…И три огня в тумане
Над чёрной полыньёй…

Корабль, вернувшийся после спасательной операции в северных водах, всегда грязен, обросший льдом и производит впечатление смертельно уставшего, небритого шахтёра, поставившего мировой рекорд продолжительности работы в вечной мерзлоте…

Главное для профессионального спасателя, как и для профессионального вояки, – некоторая врождённая беззаботность по отношению к будущему человечества и своему собственному. Его единственная забота – об очередном объекте спасения.

Нас догоняет «Великий Устюг».

Надоело повторяться, но видите, как связано всё на свете.

«Великий Устюг» погиб 13 марта 1968 года в Атлантике, – потеря остойчивости. Весь экипаж спасся.

Через несколько недель над могилой «Великого Устюга» пришлось пройти нам на старике «Челюскинце». Неприятное ощущение.

Запомнилось для своего профессионального, что катастрофа т/х «Великий Устюг» показала, что, несмотря на благополучный исход спасательных операций, в результате которых в исключительно тяжёлых и опасных условиях весь экипаж был спасён, в организации спасения имел место ряд упущений.

Судно вышло в океан из порта Кайбарьен, не имея в спасательных шлюпках требуемого снабжения, согласно нормам Регистра СССР.

В момент возникновения опасного крена судна 40-45 градусов на правый борт, то есть когда реально сложилась аварийная обстановка, не был подан сигнал тревоги, предусмотренный Уставом службы на судах Морского Флота СССР и Временным наставлением по борьбе за живучесть судов Морского Флота СССР. Команду капитана о сборе экипажа у шлюпок, погрузке в них продовольствия и воды и приготовлении их к спуску, переданную старшим помощником капитана по трансляционной сети, услышали не все члены экипажа.

Отсутствие в спасательных шлюпках требуемого запаса пресной воды и продовольствия привело к необходимости производить их погрузку в крайне тяжёлых условиях. В спущенной на воду шлюпке правого борта не оказалось тента, который в момент аварии находился во внутренних судовых помещениях. При спуске шлюпки на воду не было выполнено требование о своевременной разноске и креплении на борту судна фалиней, в результате чего, после того как были оборваны носовые тали и выложены кормовые, шлюпку сразу отнесло от борта. В шлюпке не оказалось четвёртого механика, который, согласно расписанию, обязан был осуществить своевременный запуск мотора. Плот, находившийся на ботдеке с правого борта, своевременно не был подготовлен и поэтому не мог быть использован в нужный момент. Плот, находившийся на правом крыле ходового мостика, был использован не на полную вместимость.

Я слушаю разговоры нового «Великого Устюга» с ледоколами и вспоминаю, как над могилой старого ночами не полыхают лучи маяков.

Все эти воспоминания, все эти размышления рождают во мне совершенно неожиданную мысль: «Надо бы нам сыграть шлюпочную тревогу! И хорошо бы сыграть её на морозе, когда блоки шлюпочных талей прихватит льдом».

Главная подлость любой аварии в том, что она, ведьма, прилетает на метле или в ступе всегда неожиданно.

Если увеличить необходимость принятия решений в пять раз в данный отрезок времени, то количество человеческих ошибок возрастёт в пятнадцать. Так говорит наука. Наконец наступает момент, когда на обдумывание решения просто-напросто нет физического времени – цепь умозаключений не строится, логика не успевает слагать силлогизмы; вместо подчинения себя логическим выводам ты начинаешь действовать по свойственному тебе характеру-стереотипу, который в этот момент реагирует не на объективную реальность, а на свойственные тебе представления о реальности. В такой ситуации самое правильное – вообще не принимать решений. Умение не принимать решений по трём четвертям возникших вопросов – это и есть Опыт. Ибо решение не принимать решений есть самое тяжко-трудное решение из всех. Мы привыкли решать и поступать с первого вздоха. Когда мы потянулись к материнской груди – мы приняли своё первое решение в жизни. Когда мы попросили морфий у доктора на смертном одре – это мы приняли последнее решение. Не принимать решений в сверхсложной ситуации может только очень сильный человек, ибо отказ от принятия решений не записывается в судовой журнал и не служит никаким прикрытием для судебных последствий. Если человек, отказавшись от принятия решений по трём четвертям вопросов, не испытывает при этом удручённости, растерянности, депрессии, то есть сохраняет даже повышенную, какую-то радостную готовность к принятию любых решений (когда сочтёт их нужными), – это и есть настоящий человек поступков. У такого человека не должно быть сильно развито воображение. Хорошее воображение подсовывает слишком много вариантов будущего. Обилие вариантов ведёт к утере цельности.

Есть у англичан «Руководство по надувным спасательным плотам». Скорее, это не руководство, а коммерческая реклама.

На английских рекламных плакатах люди с погибшего судна, сидя на плоту, задорно и широко улыбаются.

Плоты выглядят уютно. Хочется самому залезть под брезентовый полог и отправиться в хорошей компании на рыбалку.

Фирма «Бофорт» составила инструкцию для терпящих бедствие на море. Она рекомендует, например, вычерпывать из плота воду, бояться акул и помнить о них; курить, но осторожно обходиться со спичками, есть рыбу только тогда, когда за день можно выпить полтора литра воды.

Фирма «Данлоп» составила свою инструкцию. В отличие от «Бофорта», она рекомендует ухаживать за находящимися на плоту ранеными или потерявшими сознание людьми, помнить, что газ и воздух от жары расширяются; после высадки на пустынный берег использовать плот для жилья; не курить, так как курение увеличивает жажду, делает воздух спёртым и вызывает у некоторых тошноту; помнить, что при всех условиях самым трудным для спасающихся является тяжёлое моральное состояние; «для поддержания в них воли к жизни рекомендуются игры в карты (имеющиеся в снабжении плота) и разгадывание загадок».

Заключительная статья инструкции касается естественных отправлений: «Действие кишечника и мочеиспускание будут ненормальны. Не тревожьтесь! Это результат недостаточного количества принимаемой пищи и воды и ограниченности движений».

Таким образом, если естественные отправления застопорятся, не впадайте в панику, а продолжайте играть в карты или отгадывать загадки.

Вообще, фирмы «Бофорт» и «Данлоп» демонстрируют настоящий английский юмор. Правда, они это делают всерьёз.

Кроме индивидуальных инструкций фирмы в соавторстве с фирмой «Эллиот» сочинили коллективное «Руководство для терпящих бедствие на море». Там тоже много полезного и много юмора.

Вопрос курения перестаёт быть спорным. Соавторы курить разрешают (очевидно, табачные фирмы своё дело сделали).

От морской болезни рекомендуются патентованные таблетки. Если они не помогают, нужно «лечь и крепко упереться головой в какую-нибудь часть плота». Последний способ мне кажется дешёвым и удобным. Он вполне доступен даже пассажиру третьего класса.

В разделе «Наблюдение» сказано, что «для поиска чего-либо ночью, в темноте, необходимо пользоваться карманным фонариком». Очевидно, фирмы считают нецелесообразным использование гибнущими мощных дуговых прожекторов.

«Встретившись с местными жителями, необходимо обращаться с ними доброжелательно, но избегать близкого общения». О, Британия!

«Нельзя устраивать лагерь под кокосовыми пальмами, так как упавший орех может убить человека».

«Черепах ловят следующим образом: надо напасть на черепаху внезапно и быстро перевернуть её на спину». Короче говоря, предупреждать черепаху о том, что ты собираешься напасть на неё, не следует. Тем более не следует предупреждать черепаху о том, что ты собираешься потом, «вытянув её шею из панциря, перерезать горло или отрезать голову».

Начинается руководство фразой, которая дышит сдержанной силой и типично британским оптимизмом:

«Терпящие бедствия должны знать, что для спасения одной человеческой жизни на море не жалеют ни средств, ни времени».

Правда, последняя фраза инструкции несколько противоречит первой: «Помните, ваша изобретательность и находчивость – залог вашего спасения!»

А у американских подводников в жаргоне есть выражение: «Поправка на И». Употребляется выражение в пиковых ситуациях и расшифровывается как «Поправка на Иисуса».

Навертелась в этой главе такая масса ужасов и страхов, что сам вздрагиваю. Потому замечу, что сегодняшний торговый моряк рискует в сто раз меньше, нежели вы, когда едете в такси по Москве в февральский гололёд и, опаздывая на самолёт, торопите и понукаете шофёра. А крупные аварии на море – с полной гибелью судна и экипажа – чрезвычайно редки. Именно потому они так и заметны. И ещё потому заметны, что при взгляде со стороны есть в морских катастрофах нечто особенно романтическое.

Нигде в мире вы, например, не найдёте специальных монастырей для вдов погибших в гололёд таксистов. А монастыри для вдов погибших в море моряков – есть. Один расположен на берегу Босфора. Другой (я сам видел в бинокль, на проходе) – на маленьком островке в Ионическом архипелаге, на южном его мысе. Все суда, которые проходят между Критом и Грецией, проходят и мимо этого монастыря.

Морские вдовы живут на высокой горе, вокруг места пустынные и производят впечатление дикости. Видна тропинка в кустарнике, она сбегает к морю извилистой змейкой.

Говорят, в монастырь принимают тех вдов, у которых мужья не только погибли в море, но и трупы которых не обнаружены.

Море не оставило таким вдовам возможности прийти на могилку и поплакать. Как мрачно сказал один английский моряк: «Море не ставит побеждённым кресты».

Тикси

Булунский район расположен на крайнем севере Якутии, в низовьях Лены, на островах моря Лаптевых. Территория 235 тыс. кв. км. Население 25 тыс. (Территория ФРГ 245 тыс. кв. км. Население 50 миллионов).

Приказ Полунина следовать в Тикси и там ждать неделю или больше, пока изменится ледовая обстановка в проливе Санникова и в восточной части моря Лаптевых. Полунин тот самый. Сейчас он работает в Арктической службе («Холодной службе» – на жаргоне дальневосточников).

Опять амурная радиограмма Фоме Фомичу: «Списалась с судна живу родственников Ленинграде возвращайся скорее жду твоя Эльвира». Радист начинает серьёзно тревожиться. По всем законам он обязан вручать радиограммы адресатам, тем более капитану.

Третий день продолжаются распри Арнольда Тимофеевича с Дмитрием Александровичем. Исчезло некое специальное руководство. Старпом валит это на моего напарника и, принимая у него вахту, не расписывается в приёмке спецкарт. Саныч несколько раз сдавал ему их без расписки. Но это и нарушение положения, и достаточно опасная штука. Тем более для погоревшего недавно человека. И Саныч перестал сдавать карты вообще – прячет их где-то в тайниках лоцманской каюты, где хранятся у нас все навигационные пособия и где сам чёрт сломает две ноги, две руки и шею вдобавок, если попробует там копаться. В результате и я попал в дурацкое положение. Мне-то два часа плыть со старпомом, а карт нет. Дело кончилось тем, что за пособия стал расписываться я.

– Вы сырое мясо употребляете? – спросил меня после этого Андрюша Рублёв голосом нашего «шефа», то есть повара. – Ну, фарш с солью и перцем?

– Нет.

– Татарские бифштексы за границей где кушали?

– Нет. Противно.

– И мне тоже. Даже тогда, когда их кто при мне чавкает. Существуют такие живоглоты. Ещё сырым яйцом польют. И вот старпом у меня такое ощущение вызывает, как будто он при мне сырое мясо пожирает.

– Будьте любезны, держите себя в рамках. И оставьте свои соображения о старшем помощнике при себе! – цыкнул я на Рублёва, поразившись одновременно тому, с какой точностью он сформулировал моё собственное отношение к Арнольду Тимофеевичу.

Двести восемь миль к Тикси шли в тумане и ещё сразу забрались в ледовую ловушку. Поля толстых, грязных, как неухоженные свиньи, льдин. К счастью, они оказались и такими же рыхлыми, как перекормленные свиньи.

Вероятно, лёд сильно опреснён водами Лены. Но от этого нам не намного легче. Особенно в тумане.

Генеральный курс – сто восемьдесят – юг. Чем ближе к дельте Лены, тем грязнее лёд.

Механики считают по долгу службы количество изменений хода, даваемое им нами с мостика: «Особое внимание судоводители должны обращать на максимальное сокращение числа реверсов. За секунды пуска двигателя и реверсов его возникает такой же износ, как при нескольких часах работы полного хода».

Пока судоводители «Державино» держат пальму первенства по количеству реверсов на судах каравана.

Стояночная тишь и отдохновение.

Тусклый пейзаж – всё время находит холодный и мокрый туман.

До зданий посёлка и порта так далеко, что они почти и не видны.

Когда волна тумана проходит, из иллюминатора открывается вид на полярную землю. Её берега устроены господом по принципу театральных кулис. Каждый ряд сопок, горушек, гор выступает над или из-за другого и имеет различные оттенки синего, сизого, голубоватого, а прибрежная полоса возле рампы, то есть возле самого моря, – бурая, как гнилая картофельная ботва.

06.08. 07.08. На рейде Тикси.

Вдруг жара – плюс двадцать шесть градусов.

Марево по берегам.

Сплошные сквозняки на судне.

Самая опасная погода на севере. Просквозило.

С ходу начал борьбу за здоровье: наглотался аспирина и решил залечь после обеда в койку до вечера. Не тут-то было. Является Дмитрий Саныч, расфуфыренный и возбуждённый, просит подменить его с полдня до шестнадцати. Довольно неуместная просьба, но у него здесь старый друг работает.

Подменяю.

Четыре часа читаю в рубке на жутком сквозняке то Бёлля «Город привычных лиц», то биографию композитора Прокофьева.

В пятнадцать возвращается Саныч. Привёз щенка чукотской лайки. Выклянчил у местной девочки. Полуторамесячный, симпатяга, ясное дело, до невозможности. Назвали Шерифом. Составил на Шерифа выписку из судового журнала – первая бумага щенка для законного существования в этом бумажном мире.

Приезжает капитан-наставник. Звать Константин Владимирович, воевал на лидере «Ленинград», медали Нахимова и Ушакова, красивый, сильный, часто летает по долгу службы на ледовую разведку. Чёрт дёрнул меня попроситься с ним в очередной полёт.

Он взглядом взвесил меня – имею в виду вес в килограммах – и сказал, что это вполне возможно.

– Как одеваться на разведку? – интересуюсь у капитана-наставника. – по-полярному?

– По-городскому, по-домашнему.

– Что брать с собой?

– Жевательную резинку возьми. Пилоты любят жевать за штурвалом. Есть резинка?

– Да.

– Вот и всё.

Рассказывает, что при полётах на ледовую разведку – очень длительные полёты, двенадцать, а то и более часов – попадают в аварийные ситуации те пилоты, которые начинают торопиться на курсе к дому и проходят над мысами на малых высотах, срезая углы. Потоки нисходящего воздуха на границе суши и моря, резкая потеря высоты – шлепок о тундру.

Будут мои пилоты послезавтра торопиться домой или нет?

«Державино» не спит. По судну бродит бессонница. Время «дёрнули» сразу на три часа, и у всех сдвинулись стрелки биологических часов.

На вахте Саныч и Шериф. Шериф спит на ватнике Саныча в ведре тёти Ани.

Саныч докладывает, что ледокол «Челюскин» прошёл вдоль нашего борта в десяти метрах. И капитан голосом просил вызвать меня. Когда услышал в ответ, что меня нет, попросил передать мне, что «Виктор Викторович самый хитрый и счастливый человек на свете». Он просил Саныча записать это в черновой вахтенный журнал, чтобы Саныч, не дай бог, не забыл передать мне его слова. Что он хотел этим сказать, этот незнакомый мне капитан местного ледокола «Семён Челюскин»? И ныне не знаю…

Всё восьмое августа на якоре в Тикси. Ледовая обстановка на востоке, на местном жаргоне: «Глухо, как в танке».

Болею. Почему-то каждый резкий скачок в пространстве, вернее, начало нового прыжка всегда связано для меня с насморком. Завтра рано утром лететь в разведку, а я расхлюпался. Валяюсь с температурой, начинённый аспирином, вечером док-хирург неумело ставит горчичники через белую плотную бумагу. Вставать в четыре пятнадцать утра, катер придёт в пять, вылет на разведку в восемь.

Почему я лечу? 1) Потому что не хочу лететь. 2) Надо близко посмотреть море с птичьего полёта. Видел только в юности, когда нас мотали над акваторией морских баз Северного флота, дабы мы могли ощутить их «в целокупности», по выражению Гегеля. И ещё, чтобы мы прочувствовали, как хорошо видны подлодки с самолёта, когда идут даже на приличной глубине, и как беззащитно выглядят с ястребиного полёта кораблики на глади океана – ни тебе складок местности, ни окопов, ни блиндажей. Летали тогда мы на «Каталинах». 3) Надо наконец «привязать» значки и символы на картах аэроразведки к натуральным льдам и запомнить эти штуки уже навсегда. 4) Посмотреть на работу лётчиков. Они меня интересуют и вызывают почтение, хотя Галлай, например, всегда убеждает меня в том, что глупее моряков только лётчики, а я его убеждаю в том, что глупее лётчиков только моряки.

Во времена ранней, молоденькой авиации самолёт давал возможность пилоту соединять бога с геометрией, романтизм с рационализмом. Такое получалось и у моряков парусного флота. Пример первого – Экзюпери. Второго – Конрад.

На судне траур. Сдох Васька – кот тёти Ани. Глупо, но это на всех действует как-то гнетуще.

В корпусе современных судов бродит слишком много всяких электрических токов и магнитоэлектрических полей. И кошки приживаются редко.

Тётю Аню предупреждали о возможных горестных последствиях. Но она из людей такого типа порядочности (я определяю их словом «порядочники»), которые характерны удивительным умением смертельно вредить любому доброму делу, оставаясь глубоко порядочными и, естественно, глубоко себя за это уважая.

По морскому закону на тётю Аню обрушились в жестокой последовательности три драмы или даже трагедии подряд.

Во-первых, она не перевела свой будильник, а матрос не перевёл часы в кают-компании. В результате она встала в три ночи по судовому времени вместо шести, пошла в буфетную и накрыла завтрак. Его слопали ночные вахтенные, которые завтракают в четыре с минутами утра.

Во-вторых, она воспользовалась общесудовой приборкой, которую затеял Арнольд Тимофеевич, и залезла в душевую механиков, где от души решила помыться. Старпом обнаружил запертую душевую и решил, что кто-то из мотористов уклоняется от аврала. На стук тётя Аня не отвечала, решив, исходя из своего корневого психоза, что к ней хочет проникнуть насильник. Арнольд Тимофеевич вызвал боцмана. Тот заявил, что против лома нет приёма, кроме лома. И с его помощью Спиро ворвался в душевую, где его встретил не вопль и не крик, а струя горячей воды из шланга.

«С женщинами не соскучишься, значить, – приговаривал Фома Фомич, когда тётя Аня явилась к нему с жалобами на насильников. – Вот тебе, Анна Саввишна, значить, и гутен морген!»

И, в-третьих, на тётю Аню обрушилась смерть Васьки.

Давно я не слышал такого безутешного плача. Довольно пронзительно действует женский голос, плачущий по умершему существу, на фоне металлической тишины ночного судна. Во всяком случае, мне вспомнилась мелодия трубы в финале «Дороги» и Джульетта Мазина.

И ещё почему-то подумалось, что Соня, которая оставила на судне такой неизгладимый след, прикрывала своим дерзко-шутовским поведением какую-то драму и горесть.

Проснулся около четырёх в холодном поту. Да, женский плач на судне – не колыбельная песня. Потому, вероятно, и приснилась чепуха.

Старый товарищ, однокашник по училищу Володя Кузнецов, с которым давно не встречался и в рейсе его не вспоминал, якобы командует крейсером (он командовал сторожевиком). Крейсер Вольдемара (такая у Володи Кузнецова была кличка в училище) стоит на суше на прямом киле без кильблоков. Из такого положения он съезжает в воду, а когда надо, въезжает обратно. Крокодил, а не корабль.

Я стою вместе с Вольдемаром на берегу. Крейсер выдвигается из воды на нас. Хорошо вижу огромный, всё более нависающий над нами форштевень и носовую часть днища. Понимаю, что корабль двигается с креном. Говорю Вольдемару, что при крене изменяются осадка и константы остойчивости и как бы чего не вышло. Он отвечает, что ерунда и всё будет тип-топ, то есть в ажуре и порядке. Но махина крейсера начинает крениться и рушится на борт. К счастью, в противоположную от нас сторону…

Проснулся и с омерзением подумал, что через пятнадцать минут вставать и лететь на ледовую разведку. Грудь болит, нос – плотина Днепрогэса, настроение хуже некуда, кости ломит, как на дыбе. Оставалась одна надежда – вечера была нулевая видимость. Может, полёт отложат? Нужно мне это приключение, как черепахе коробка скоростей. Ещё шею свернёшь с летунами. На всякий случай решаю запрятать кое-какие записки и заметки подальше.

Лежу и отсчитываю минуты.

Точно в четыре пятнадцать в дверях голова вахтенного:

– Виктор Викторович, просили разбудить!

– Какая видимость? – спрашиваю с тающей надеждой.

– Растащило всё. Нормальная.

– Хорошо. Спасибо.

Встаю, тянусь к сапогам, но вспоминаю слова Константина Владимировича: «По-городскому». Неудобно лезть в самолёт в сапогах, если летуны будут в ботинках. Условности сильнее нас. И надеваю ботинки. Они тропические, лёгкие, с дырочками для вентиляции: только в помещениях судна ходить. Снимаю ботинки, натягиваю три пары носков, впихиваю ноги обратно в ботинки. В карман шерстяных новеньких брюк – санорин, анальгин, от кашля что-то, пачку жевательной резинки, блокнот.

Съедаю вафлю, закуриваю, кашляю, жду катера. Он ещё не вышел. Бреюсь перед каютным зеркалом. Болезнь не украшает человека. Выгляжу, как Ван-Гог, который уже решил, что одно ухо ему мешает.

Тошнотворные мысли, что ничего серьёзного не совершено, что художественного ничего не получится. Хочется треснуть по зеркалу электробритвой. Я катастрофически не похож на того, которым представляюсь себе сам. Это несоответствие раздражало всегда. С возрастом больше и больше. Женское увядание и мужское старение – жуткая тема. Её не напишет и гениально талантливый молодой писатель. Надо самому причаститься.

Но очень приятно быть в новых, хорошо сшитых брюках. Даже в болезненном состоянии они чем-то помогают.

Пять утра. Катера нет. Думаю уже самые банальные думы: ну зачем ты куришь, если грудь разрывает, потерпеть не можешь? А ведь всё это сокращает, сокращает тебе время сеанса… А на кой ляд ты вообще летишь? Ведь тебе вечером радист принесёт и на стол положит факсимильную карту этой дурацкой разведки, и будет она лежать перед тобой, как скатерть-самобранка…

На катере болтливый шкипер. И к тому же ура-патриот. Просвещает меня: «Наша суровая северная природа по-своему щедра и богата животным миром… Наш район славится пушниной, первосортными породами рыб, многочисленными табунами диких оленей…»

Болтает подобное все тридцать минут до берега – скучно ему в ночном дежурстве.

Вокруг серая промозглость. Знобит.

Тыкаемся в гнилое дерево притопленной баржи-причала.

Недавно прошёл дождь. Клейкая, безжизненная грязь на суше.

Полная ночная пустынность.

В здании управления порта вахтёрша-якутка. Пугается меня. Спрашиваю, где собираются на ледовую разведку. Таращит глаза, пятится к дверям ближайшей комнаты, захлопывается, кричит через дверь: «Не знай!»

– Как пройти к гидробазе?!

– Не знай!

– Можете позвонить в метеоуправление?

– Не знай!

Шлёпаю по грязи к центру посёлка тропическими ботинками, чувствую, как сквозь хлипкие подошвы и вентиляционные дырочки процеживается подкрепление к моим атакующим микробам. Сапоги надо было надеть, чёрт бы этого наставника побрал!

С этого и начинаю нашу встречу, когда нахожу Константина Владимировича в предбаннике гостиницы под названием «Маяк».

– Чего ж ты, такой-сякой: «по-городскому»!

– Ничего! Я коньячку прихватил бутылочку.

– Нужна мне ваша бутылочка…

Сидим с ним в предбаннике, простите, холле отеля «Маяк».

Дежурная администраторша, пышная хохлушка, поштучно ловит тараканов в своей будке.

Полумрак, дощатые мокрые после утренней приборки полы, тяжёлый запах, помятый титан, который, ясное дело, не работает.

Курим. Ждём лётчиков – экипаж живёт в гостинице. Здесь же живут научные сотрудники одного из институтов Сибирского отделения АН СССР – осмофизики, что ли.

– Пора бы этим космофизикам отправить всех тараканов на Юпитер, – говорю я Константину Владимировичу, когда он со сдержанной гордостью сообщает мне о близком присутствии учёных.

Он говорит, что лучше бы они сообразили, как из этого разрушенного титана сделать самогонный аппарат и как его установить на борту самолёта ледовой разведки. Тогда пилоты стали бы летать в любую погоду и садиться хоть на сами облака и в любую видимость. Дежурная администраторша внимательно слушает и подтверждает, что из титана аппарат запросто можно сделать. Она так вкусно говорит, что в тиксинской гостинице начинает попахивать украинским летом, то есть борщом.

– С-пид Полтавы? – спрашиваю.

– Не, с-пид Киеву.

Зарабатывает жирную пенсию в Арктике.

Спускаются дружной кучкой летуны – два пилота, радист, штурман. Наставник представляет меня им как «морского журналиста». Так мы условились.

У подъезда автобус. В нём уже сидят гидрологи и начальник научной группы.

Автобус изнутри покрашен ярко-алой краской. За спиной шофёра здоровенная фотография – чайный клипер в штормовую погоду под всеми парусами.

Медленно едем по колдобинам, полным жидкой, поносной северной грязи.

Вообще на Севере нет грязи. Её творит здесь человек. Всякое человеческое жильё на Севере окружено сгустком грязи. Отойди сто метров в тундру – всё в скупой спартанской гармонии и мокрой, но стерильной чистоте.

Проезжаем бетонный якорь, укреплённый вертикально. Над ним: «Т и к с и». Парадные ворота посёлка со стороны аэродрома, который обслуживает трансконтинентальную союзную авиатрассу.

Фоном для якорно-архитектурного излишества служит кладбище.

Кособокие по причине раскисшей почвы надгробия на кособоком холме. Интересно, какие ассоциации вызывает этот якорно-кладбищенский натюрморт у приезжающего сюда впервые человека?

То ли архитекторы демонстрировали чёрный полярный юмор, то ли суровое полярное бесстрашие, то ли вечное наше хамство.

Семь утра. Останавливаемся у медпункта. Лётчики вылезают, идут через дорогу по лужам, по-бабьи подняв подолы плащей и прыгая по камушкам и обломкам досок. За час до полёта летуны в обязательном порядке проходят медконтроль.

Ждём их.

Шофёр рассказывает о недавнем отпуске. Ехал с пьяным дружком на мотоцикле за добавкой. Их сшибла упряжка двух взбесившихся лошадей. Дружка увезли в больницу с тяжёлыми ранениями. Рассказчика повели на экспертизу в вытрезвитель, но он со страху оказался трезвым.

Капитан-наставник:

– А лошадей на экспертизу возили?

После этого замечания я прощаю ему ботинки. И вспоминаю, что в войну он служил на лидере «Ленинград» и награждён медалью Нахимова. Если я когда завидовал награждённым, то матросам, получившим эту медаль. Она удивительно проста, благородна, красива – голубое с серебром – и очень редка.

До семи сорока сидим в здании пассажирского аэровокзала, чего-то ждём. Строгая якутка-уборщица перегоняет из угла в угол и наших пилотов, одетых в форму (при галстуках и запонках), и отлетающих в Москву пассажиров. Раскосенькие девушки тридцати двух национальностей уже в ярких расклёшенных брюках, обтягивающих их симпатичные попки, готовы не ударить лицом в грязь на улице Горького и в Сочи – всё по моде. А провожающие мамы и папы в звериных не первой свежести одеждах заметно робеют перед авиационным лицом НТР и якуткой-уборщицей. Уборщица, наконец, загоняет нас в угол, то есть в буфет, где очень грязно и ничего съедобного за модерными стёклами нет. Выпиваем по стакану брандахлыста – какавы.

Я вдруг взрываюсь и говорю о вечной неприютности наших северных поселений, о мерзости, в которой здесь существуют прикомандированные люди, утешая совесть тем, что пребывание их здесь – временно. Монолог звучит не очень уместно, так как выясняется, что Константин Владимирович здесь не в командировке, а живёт двадцать один год, хотя в Ленинграде у него, ясное дело, кооперативная комфортабельная квартира.

Начальник научной группы с жаром и азартом поддерживает меня в обличениях местных порядков и хвалит за откровенность. Говорит, что первый раз слышит, как проезжий человек вместо дурацких слов про полярную героику несёт правду про здешнее неприютство и скотство.

Гидрологи нас не слушают. Они гадают о том, выкинут завтра в магазине маринованные помидоры в банках или всё это враки.

Наконец идём к самолёту. Обычный ветер и холод взлётной полосы.

Позади гигантский фанерный щит на фронтоне барака-аэровокзала: силуэт современного самолёта на фоне конного богатыря с картины Васнецова.

ИЛ-14 с красными оконечностями крыльев и красным зигзагом на фюзеляже. Встречает бортмеханик. Докладывает командиру:

– Шеф, всё в порядке! Можно ехать!

Командир:

– Я не Гагарин. Будем летать, а не ездить. Левый чихать не будет?

Бортмеханик:

– Точно, командир, нам ещё далеко до космоса! Левый чихать не будет! Но, граждане, сами знаете: эрэлтранспорта келуур таба… – И заливисто хохочет. Наставник переводит тарабарщину бортмеханика: «Единственный надёжный транспорт здесь – оленья упряжка».

Лезем по жидкому трапику в простывший, хронически простуженный самолёт полярной авиации. Измятый металл бортов, кресел, столов. В хвостовой части три огромных выкрашенных жёлтой краской бензобака. Они отделены от рабочей части занавеской. На ней табличка: «В хвосте не курить!» На одном баке два спальных мешка – тут можно спать тому, кто слишком устанет в полёте. Штурман затачивает цветные карандаши в пустую консервную банку из-под лососины.

Вспыхивает спор науки с практикой. Наука хочет лететь на север и начинать оттуда. Капитан-наставник хочет лететь к западу, туда, где застряли во льду кораблики, и помочь им выбраться на свободу.

В простывшем самолёте накаляются страсти и идёт нешуточная борьба воль.

Бортмеханик мелькает взад-вперёд по самолёту, комментирует спор тоном Николая Озерова: «Хапсагай тустуу!» – и опять хохочет так, как никогда не разрешают себе наши комментаторы, даже если они ведут репортаж о соревновании клоунов в цирке.

«Хапсагай!» – национальная северная борьба, в которой, кажется, разрешается всё, кроме отрывания друг другу голов.

Штурман заточил карандаши, вздыхает и говорит:

– О, эта наука! О, эти кальсонные интеллигентики, которые видели за жизнь только одно страшное явление природы – троллейбус, у которого соскочила с проволоки дуга! Когда мы наконец поедем?

Никто ему не отвечает. Командир подсаживается ко мне, интересуется:

– Так чего летим?

– Надоело плавать.

– Законно. Пора тебе проветрить мозги. Вон какой зелёный. Варитесь там на пароходах в своём соку.

– Долго будем проветривать мои мозги?

– Часиков тринадцать.

– Как раз до Антарктиды долететь можно.

– Нет. Только до Австралии – дальше не потянем. – И уже спорщикам: – Значит, победила практика? Владимирыч, пойдём по нулям?

В их разговоре многое непонятно – свой жаргон.

Спрашиваю: что значит «пойдём по нулям»? А значит вовсе просто – взлёт в ноль часов ноль минут по Москве.

Рассаживаются кто куда. Моторы уже гудят, чуть теплеет, самолёт трясёт. Жёлтые кончики пропеллеров сливаются в жёлтый круг.

Даю бортмеханику американскую жевательную резинку, ору:

– Сунь в пасть пилотам!

Он:

– Они у меня шепелявые! Их на земле и на судах и так никто понять не может, когда они в микрофоны лаяться будут! А со жвачкой в пасти! Тут и я их не пойму!

– Давай, давай!

Идёт к летунам и суёт им жвачку.

Взлёт. Никто не смотрит в иллюминатор. Начальник науки читает «Вокруг света», наставник – почему-то журнал «Здоровье». Вспоминаю слова Грэма Грина: «Странные книги читает человек в море…» В воздухе тоже читают странные книги. Смотрю вниз и не могу понять, каким курсом мы взлетели и куда исчезли наши кораблики в бухте – их не видно. Совсем другие законы ориентации по сторонам горизонта в воздухе. Проходим береговую полосу. Полёт мягкий, в самолёте ещё больше теплеет, бортмеханик накрывает на стол завтрак – банки с мясным паштетом, с гусиным, с молоком, огромная буханка свежего серого хлеба. По-домашнему всё, по-доброму. Но я-то чувствую себя чужим и лишним. Никакой я не журналист и не соглядатай – ещё раз остро убеждаюсь в этом. Надо начинать расспрашивать людей, хоть их фамилии записать.

Начинаю (и кончаю) с науки. Подсаживаю к себе начальника оперативной группы. Тридцать девятого года рождения, в шестьдесят втором окончил ЛВИМУ, океанограф, до семидесятого восемь лет жил и работал в Тикси, теперь в Ленинграде в Институте Арктики и Антарктики готовит диссертацию: «Ледовые условия плавания на мелководных прибрежных трассах от Хатанги до Колымы», под его началом двадцать шесть человек, среди них два кандидата…

Здесь я допускаю ляп. Гляжу вниз и говорю, что море под нами совсем штилевое. Оказывается, под нами никакого моря нет. Идём над тундрой. То, что я умудрился спутать тундру с морем, вызывает у научного начальника выпучивание глаз и даже какое-то общее ошаление, но почтительное: как у всех нормальных людей, которые разговаривают с сумасшедшим.

А эта дурацкая тундра смахивает при определённом освещении на застывшее при лёгком волнении море с полупрозрачным льдом.

Крутой вираж, стремительный крен, ложимся на первый трудовой, разведывательный курс – на устье реки Оленек.

На двадцать третьей минуте проходим основное русло Лены, идём метрах на двухстах пятидесяти. Видны створные знаки и два речных сухогрузика – бегут, вероятно, на Яну или Индигирку. Огромный одинокий остров-скала, этакий разинский утёс посреди речной глади – Столб, а недалеко от Столба полярная станция, видны её два домика.

Отчуждение и одиночество утёса.

Мелкость домиков.

Жёлтый прозрачный круг от пропеллера.

Пьём кофе, еда мне в глотку не лезет. Температура, вероятно, уже большая, тянет лечь, невыносимо тянет, но неудобно.

Проходим песчаную косу, очень аппетитную сверху, пляжную, кокосовых пальм не хватает.

На тридцать третьей минуте пилоты зовут в кабину, хотят показать мне могилу де Лонга.

Пролетаем над ней метрах в пятидесяти.

На левом высоком берегу Лены или какой-то её широкой протоки, на скале Кюсгельхая – шест-палка, воткнутая в небольшую груду камней.

Как всегда на Севере, огромность одиночества одинокой могилы среди безжизненности волнистой тундры.

Пилоты говорят, что американцы просили разрешения вывезти прах, а наши не согласились…

Это неверно. Останки де Лонга и его товарищей ещё в 1883 году были вывезены в США.

Я вспоминаю проигранный Спиро Хетовичу спор о месте гибели де Лонга. Как безобразно мы позволяем себе относиться к памяти героев и мучеников.

Де Лонг отправился на поиски Норденшельда, от которого давно не было известий. «Жаннетта» вышла из Фриско 8 июля 1879 года. Судно выдержало две зимовки в полярном бассейне, за время дрейфа были открыты острова Жаннетта и Генриетта. 11 июня 1881 года судно погибло. На пешем пути к материку по дрейфующим льдам открыли ещё островок Беннеты. С Беннеты пошли на ботах. Шторм разметал боты. Судовой инженер Мелвилл, близкий друг де Лонга, оказался на самом удачливом боте – китобойном в прошлом. Он и его группа спаслись с помощью якутов, старосту якутов звали Николай Чагра. Мелвилл ринулся на поиски друга. Ему помогал в организации поисков русский ссыльный Ефим Копылов. Был ноябрь, метели. Ничего не нашли, вернулись в Булун. Русские власти открыли американцам неограниченный кредит для снаряжения новой поисковой группы.

В марте 1882 года Мелвилл обнаружил остатки костра и понял, что последняя стоянка де Лонга где-то близко. Затем он увидел чайник и, наклонившись, чтобы поднять его, нашёл наконец своего друга. Из снежного наста торчала рука человека. «Я сразу узнал де Лонга по его верхней одежде. Он лежал на правом боку, положив правую руку под щёку, головой на север, а лицом на запад. Ноги его были слегка вытянуты, как будто он спал. Поднятая левая рука его была согнута в локте, а кисть, поднятая горизонтально, была обнажена. Примерно в четырёх футах позади него я нашёл его маленькую записную книжку, по-видимому, брошенную левой рукой, которая, казалось, ещё не прервала этого действия и так и замёрзла поднятой кверху».

Вот что прочитал Мелвилл в записной книжке де Лонга:

"22 октября. Сто тридцать второй день (со дня гибели «Жаннетты»). Мы слишком слабы и не можем снести тела Ли и Каака на лёд. Я с доктором и Коллинсом отнесли трупы за угол, так что их не видно.

23 октября. Сто тридцать третий день. Все очень слабы. Спали или лежали целый день. До наступления сумерек собрали немного дров. У нас нет обуви. Ноги болят…

30 октября. Сто сороковой день. Ночью скончались Бойд и Гертц. Умирает Коллинс".

На этой записи дневник де Лонга обрывается. 30 октября, в сто сороковой день со дня гибели «Жаннетты», в живых остались только де Лонг и доктор Амблер, и, по-видимому, ночь на 1 ноября была последней в их жизни…

Я глядел на медленно проплывавшую внизу скалу Кюсгельхая с остатками креста на могиле де Лонга. И хотя могила была пуста, но душу щемило сильно.

И вдруг раздался вопль нашего весельчака бортмеханика:

– Тиэтэйэллэр!!

И мы вонзаемся в солнце. Над нами просвет в облаках, и солнце полыхает со всей своей водородно-синтетической мощью.

Сороковая минута полёта.

– Тиэтэйэллэр – это, по-ихнему, солнце! – орёт мне в ухо бортмеханик.

Внизу чересполосица синих гор, синих теней от облаков на них, фиолетовые заливы, прибрежные полосы, блеклые, как сгнивший силос. Затем солнце начинает мешаться с туманом и просвечивать его болезненным странным светом и наконец вовсе скрывается. Идём в молоке, в белом жире. Иногда – окна, края окон заворачиваются, как жир на ране кашалота, и в просвете – густо-синее море. Перекрученные названия на карте. Например, остров Арга-Муора-Сисе. Через час двадцать появляются первые льдины – белые дредноуты и кильватерный след за ними, – плывут под ветром.

Бортмеханик рассказывает про мускусных быков. Участвовал в их переброске с Аляски на остров Врангеля. Явное лингвистическое дарование у механика. Он называет их по латыни и объясняет, что это плохое название, так как обозначает «овцебык мускусный», а никакого мускуса в быках нет. Эскимосы зовут его «умингмак» – «бородатый» – вот это точное название. Звери очень симпатичные, добрые. Имеют одну странность: всегда живут в стаде, но иногда уходят куда-нибудь, упрутся рогами в скалу и так стоят, думают, отдыхают от общества. На Врангеле один так ушёл, все зоологи испугались, искали вертолётом и вертолётом же пригнали обратно в общество…

13.30 – внизу уже ледяные поля, на карте длиннится дорожка, закрашенная в голубой и зелёный цвета со значками, обозначающими характер льда. Солнце слепит с ледяных полей, и невыносимо хочется спать. Стыд притупляется, смущение прячу в карман, говорю ребятам, что болен, иду в корму и залезаю на бензобак. От него, даже сквозь два спальных мешка, тянет холодом, как вечной мерзлотой, но я сразу проваливаюсь в воспалённый сон – такое счастье!

В одиннадцать окончательно отворил глаза. Надо же – уже трижды из Ленинграда в Москву налетали. Солнце бьёт в плоскость и слепит. Долго смотрю на ряды заклёпок – на современных судах давно отвыкли от них; когда видишь аккуратные самолётные заклёпки, почему-то вздыхаешь. Жёлтый прозрачный круг от пропеллеров и чёрный номер в солнечном блеске на крыле: 04199. Идём над каким-то островом. Островная тундра похожа на инфузорию под микроскопом.

Слезаю с бензобака, наполненный приятным ощущением взбрыкивающей бодрости и абсолютного сверхздоровья – такое часто случается в первые мгновения после сна при простуде.

Недавно узнал, что у заболевших деревьев тоже повышается температура организма. Удивительная штука! А у меня при болезни голова работает прямо на износ, если, конечно, нет болей, но температура высокая. Оказывается, при температуре расширяются капилляры мозга. И вот начинают мелькать в воображении сверхгениальные рассказы и гигантские замыслы.

На борту № 04199 при общем отвратительном состоянии возникает намётка рассказа: опытнейший профессионал, мужественный и добросовестный человек получает приказ на опасное и сложное дело. Духовно готовится к делу, проигрывает всё внутри, задавливает неприятные опасения, – наконец полностью готов, собран, настроен. И в процессе выполнения задания попадает в обычную, ненапряженную, облегчённую даже ситуацию. И не справляется с ней, с чепуховой повседневностью. Гибнет. Я наблюдал такое у сильных людей…

Командир читает в салоне. Машину ведёт второй пилот. В пилотском кресле командира утвердился Константин Владимирович. Голубая и зелёная полосы на карте обстановки уже пересекли всё море Лаптевых. Бортмеханик уже закончил варку щей. Сетует на отсутствие картошки и просит не взыскать. При виде пищи сразу понимаю, что оживление во мне чисто наркозное, обманное. К тому же и есть с незнакомыми людьми мне всегда тяжело – блокадное – не могу себе налить, намазать по-человечески. Курю, рву грудь сигаретами. Внизу мыс Пакса – язык ящера. В 12.15 спрашиваю штурмана:

– Когда Косистый? Он слева будет?

– А может, и справа, – говорит штурман.

На воздусях это мелочь и даже, может быть, буквоедство – справа там или слева будет мыс Косистый.

Радист зовёт «Лачугу» – славный у кого-то позывной.

Подходим к Хатанге. Льда мало. Внизу «Павел Пономарёв», с которым мы выходили с Диксона, и борт к борту с ним «Капитан Воронин». По внешнему виду этих корабликов всем на борту 04199 становится ясно, что их капитаны чувствуют себя в данный момент очень уютно, спокойно и тянут рюмку друг у друга в гостях. Такое благолепие наставник считает порочным. Составляется РДО о том, что ледоколу «Капитан Воронин» в западной половине моря Лаптевых делать совершенно нечего, и в штаб передаётся рекомендация об отправке его на восток.

Командир съедает таз щей.

Радиус таза сантиметров двадцать. В центре – айсберг варёного мяса на полкило.

Бортмеханик смотрит на командира влюблённо.

Во-первых, как мне кажется, все бортмеханики влюблены в своих командиров, во-вторых, какой повар не радуется, когда его щи едят тазами?

Я опять невыносимо хочу задремать. Но лезть на бензобак совсем невозможно – слишком стыдно лежать, когда все работают, во всяком случае не спят. И я мгновениями вырубаюсь, сидя в кресле, и благодарю бога за своё умение спать в любом положении. Самолётный гул бродит в теле и будит эхо в пустом желудке.

Очухиваюсь в 17.30. Мы летаем уже девять часов тридцать минут – из Москвы в Нагасаки короче и быстрее.

Внизу довольно сплочённые ледовые перемычки. В одной тащится буксир с лихтером на верёвке. Иду к пилотам. В правом кресле наставник с мегафоном – выводит буксирчик на чистую воду. Трижды проходим над игрушечными корабликами на высоте метров в восемьдесят – своим курсом показываем буксирчику разводье. Тот торопливо поворачивает.

Командир напряжён за штурвалом, чуть трогает странные какие-то рычаги в центре приборной доски, эти длинные рычаги обмотаны изоляционной лентой и выглядят чужеродными. Тыкаю пальцем:

– Вас ист дас?

– Ленивчики.

– Вас ист дас «ленивчики»?

– Чтобы не тянуться!

Наконец понимаю: на верньеры, управляющие чем-то, насажены штыри, чтобы не тянуть руку далеко, чтобы подкручивать их, не меняя позы, – рационализация, самодеятельность любящего бортмеханика…

Убеждаемся в том, что буксир с лихтером твёрдо осознали курс, ведущий к истине, и ложимся на Тикси.

Меня всё-таки заставляют похлебать щи. Мне тошно от сознания, что я весь полёт был лишним и клевал носом. Мне тошно, что я так и не записал фамилии, имена, отчества всех ребят.

18.00. Садимся, командир рулит к бензобазе на заправку. Дорулили, выключены моторы. В тишине – фонтан ругани в три глотки: командира, второго пилота и бортмеханика. На заправке стоит вертолёт. Теперь этой троице – пилотам и механику – полтора часа ждать очереди. А самолёт ледовой разведки должен быть заправлен под завязку сразу после приземления. Таков закон. И закон требует присутствия экипажа при заправке горючим. Везде свои законы.

Уже без прежней весёлости бормочет бортмеханик, констатируя ситуацию: «Табаны маннык туталлар!» Что означает: «Так ловят оленей!»

– Спасибо, ребята! Счастливых полётов! До встречи!

– Счастливого плавания! До встречи!

Наука и я покидаем фонтанирующих летунов.

Ждёт автобус с чайным клипером. Шофёр сообщает мне, что на караване полундра из-за моего отсутствия, ибо пришёл приказ на срочный выход каравана к ледовой кромке.

Шофёр гонит без моих просьб или понуканий. Только брызги летят.

Гостеприимный якорь на въезде в посёлок – старинный символ Надежды – на фоне кладбища. Славные и мужественные люди лежат там, став навечно на мёртвые якоря. И невозможно пожелать им традиционного: «Пусть земля вам будет пухом». Это прозвучит кощунственно – нет здесь земли, а то, что есть, нельзя представить пухом даже при наличии сумасшедшего воображения.

Тикси – Певек

В караване шесть судов. Все заняли места в ордере чётко. Лидирует «Комилес». Очень нравится капитан Конышев. Он не командует, а ведёт себя по типу барометра – бесшумно показывает самим собой, то есть своим судном, что, когда, как делать.

Ушастик торчал на мостике и вежливо, тактично отравлял существование старпому. Облако яда окружало Ушастика. Прямо анчар. И он разряжал свою ядовитость в Спиро.

Начал стармех с того, что тётя Аня после скоропостижной смерти Васьки нетрудоспособна и за ужином опрокинула на Ивана Андрияновича тарелку с макаронами. Тогда же за ужином выяснилось, что в момент прорыва старпома и боцмана в душевую для насилия над тётей Аней последняя прикрывала интим резиновым ковриком. И Арнольд Тимофеевич при разборе происшествия уже «на ковре» у капитана заявил буфетчице (буквально): «Резиновые коврики в душевых кабинах располагаются на предмет защиты от удара электротоком, потому использовать их в других целях запрещается». Высказывание это повторяют на судне, как заклинание.

И вот, когда мы вытягивались с тиксинского рейда, Ушастик начал доводить старпома:

– Тимофеич, я тебе прямо скажу. Главный нюанс ты из виду упускаешь. Конечно, Анна Саввишна за кота переживает. И мы переживаем. Вот Рублёв даже гробик соорудил. И ты молодец, что Рублёву доску не пожалел. Только, правда, расписку надо было за доску взять, но это я так, к слову…

Из радиотелефона голос Конышева:

– Впереди редкие перемычки льда, сплошной туман. Войдём в него через часик. Прошу немного сократить дистанции.

– Я – «Державино»! Вас понял. Спасибо!

Все суда каравана в порядке очерёдности повторяют то же.

Ушастик (задушевным шёпотом):

– Нынешняя буфетчица, Тимофеич, в трагической ситуации, если начальник не умеет её физически успокоить…

Спиро, который никакого юмора не сечёт, и даже Леонов вместе с солнечным Поповым и грустным Никулиным из него улыбки не выжмут:

– Что лучше вот нынче, чем в тридцать девятом, так это связь радиотелефоном. Попробуй в мегафон покричи на морозе – губы к медяшке примерзали, с кровью отдирали от раструба…

Ушастик с последовательностью и цепкостью старого удава:

– От души советую, Тимофеич. Если хочешь, чтобы на пароходе всё в меридиан вошло, соберись с силами. Поднапрягись, чернослива поешь, женьшень в Певеке купи, для нервов чего глотни – и валяй! А то сожрёт нас Саввишна, хуже Соньки доведёт, щами окатит. Видит бог – уест! Я ж по старой дружбе…

Я всё ждал, когда Арнольд Тимофеевич взорвётся, но он вёл себя как-то странно, даже с некоторым смущением. Задрал башку к небесам, к клотикам мачты и соображал что-то, открыв рот.

Вообще-то, все люди, задирающие башку круто вверх, открывают при этом рот. Так, вероятно, нас устроил бог. Но когда задирает башку к верхушке мачт Спиро, то его пасть отворяется прямо-таки до невероятных растворений – напоминает двери во Дворце бракосочетаний.

Наконец Арнольд Тимофеевич опустил взгляд долу, затворил пасть и укоризненно прошепелявил:

– У меня сыновья чуть не её возраста, а ты такие пошлые советы подсказываешь.

Я (хотя мне очень интересно, куда и зачем клонит дед, но порядок есть порядок):

– Прошу в рубке потише. Лишние разговорчики! Рублёв, ты чего уши развесил? Вперёд смотри!

Здесь Ушастика срочно вызвали вниз.

Ещё через минуту дед из машины позвонил мне и доложил, что у них там тепловые перегрузки, возникающие по причине мелководья, и, чтобы не выйти за пределы ограничительных характеристик, ему надо часа три.

А у кромки ждали два огромных ледокола, и РДО на отход начиналось словами «весьма срочно!». Но что поделаешь?

– «Комилес», я – «Державино»!

– «Державино», слушаю вас! «Комилес»!

– Скисла машина. Механик просит три часа. Причины уточняются. Доложу, когда сам пойму, что там у них.

– Вас понял. Буду докладывать ледоколам. По каравану! Всем сбавлять обороты! Чётным выходить вправо! Нечётным влево! Ложиться в дрейф!

– Вас понял… Вас понял… Вас понял… Вас понял… Вас понял…

Вероятно, хвастаюсь, но уверен, что чувствую двигатель верхним чутьём и эпителием кожи. В том смысле чувствую, что жалею его не в силу инструкции, а как жалеют работающего тяжёлую работу подростка. Отроками на «Комсомольце» нас гоняли на вахты в кочегарках и в машине, у мотылевых, упорных, дейдвудных подшипников, хотя готовили не в механики, а в судоводители. Никакой пользы с точки зрения понимания механики и механизмов это мне не принесло – плохо «вижу» нутро любого, даже простого механизма, плохо «вижу» чертежи. Пространственное видение в астрономии – небесной сферы, например, – приличное, но тоже не очень. Зато ощущение двигателя как живого, требующего и любви, и строгости, и справедливости, и поощрения, есть, и каждый лишний реверс напрягает душу.

11.08. 00.10.

Встретились с «Ермаком» и «Владивостоком».

Восход. Небеса нежны, как крем-брюле, море студёно, как торт-пломбир. Солнце поднимается в эту кондитерскую кровавым сгустком, рассечено сизыми тучами, как Сатурн кольцами, и такое же огромное. Следуем прямо в это солнце – на восток – в пролив Санникова.

В 01.30 у «Гастелло» тоже поломка – завис пусковой клапан в машине. «Владивосток» остаётся с ним, мы идём за «Ермаком».

В 05.30 «Владивосток» и «Гастелло» догоняют караван. И «Владивосток» занимает место перед всеми нами. Очень красиво срезает угол по сплошному полю, лёд летит от его чёрного носа ослепительной волной-веером брызг, глубокое седло в середине борта между носовой и кормовой волнами. Он идёт мимо нас на полном ходу сквозь утреннюю синь, которая охвачена по горизонту двумя кривыми белыми саблями льда.

Андрияныч по секрету сообщил мне, что слышал, как тётя Аня назвала старпома в уюте камбуза «Кутей». И это её ласкательное обращение так потрясло деда, что ночь он не спал, держа под наблюдением дверь старпомовской каюты…

Сонька особенно бесила Арнольда Тимофеевича, заявляя, что в тот момент, когда его зачинали, в дверь спальни его родителей кто-то сильно постучал…

В полдень застряли на траверзе Земли Бунге и Малого Ляховского, на юге которого есть «Изба Толля».

Ледовая обстановка определяется выражением Рублёва: «Глухо, как в женской бане». Можно подумать, что Андрей женские бани знает не хуже кухни зоопарка.

Лёд десять баллов, пятьдесят процентов двухлетнего, отдельные глыбы до четырёх метров толщиной.

Все шесть судов застряли одновременно и очень тесной компанией. Лучше бы нам в такой ситуации находиться друг от друга подальше.

«Ермак» берёт на усы «Софью Перовскую». «Владивосток» лупцует «Державино» кнутом волевых понуканий, как надсмотрщик на плантации несчастного дядю Тома. Но дядя Том застрял намертво. Рядом безнадёжно завяз «Комилес».

«Владивосток» пятится задом нам в нос, чтобы брать на усы. С него доносится полуплачущее объявление: «Дорогие товарищи! Горячей воды для личных нужд не будет до утра. Ремонтируется магистраль. Просьба к экипажу закрыть все краны! Будьте сознательными!»

На вертолётной площадке в корме «Владивостока» бегает вокруг вертолёта полноватый морячок. Он бегает точно по белому пунктиру, нанесённому по зелёному фону взлётно-посадочной площадки вокруг синей стрекозы-вертолёта, – жирок морячок сгоняет. До суровой Арктики ему как до лампочки.

Вдруг «Ермак» обнаруживает, что, пока ледобои поштучно таскают нас на восток, восточный ветер сносит всю остающуюся компанию на запад с большей скоростью. Возникает угроза выдавливания нас на мелководье у острова Котельный. А на малые глубины туда ледоколы для оказания нам помощи вообще не смогут подойти. И потому «Ермак» приказывает вылезать назад в точку, где были в 11.30 утра.

В 16.00 выходим в неё и ложимся в дрейф.

Ветер с востока. Ветер летит в трубу между Малым Ляховским и Землёй Бунге. Баллов семь. «Комик» – так давно уже называется «Комилес» – стоит на якоре. Мы трое болтаемся, как некоторое органическое вещество в проруби. Только вместо проруби – полынья.

Безнадёга ожидания погоды у моря. Серятина.

И небеса и вода напоминают грязные бутылки, которые стоят на кухне холостяка уже второй год.

Из инструкции по психогигиене на судах морского флота: «Стресс от „неопределённости обстановки“ следует рассматривать как замаскированный спутник почти всякой психической травмы у моряков дальнего плавания».

Мы бездельничаем, а в миле от нас бегает взад-вперёд могучий «Ермак». С какой целью бегает, нам не ясно. Но вид у него такой деловитый, как у собаки, которая трусит через пустынную городскую площадь ночью и которая знать не знает, куда и зачем она бежит, но сохраняет на морде выражение озабоченной деловитости для собственного вдохновения, самоуважения и душевного спокойствия…

Как просили старые полярные моряки, чтобы старый «Ермак» не резали на металлолом! («На иголки» – на жаргоне.) Старики хотели поставить «Ермак» на вечную стоянку в Архангельске. Не получилось. Даже адмирал Макаров не помог.

Незадолго до вылета в Мурманск меня занесло в Кронштадт. Я давно там не был. И вообще никогда не был на Якорной площади возле памятника Макарову.

Площадь почему-то оказалась совсем пустынной, как будто в городе-крепости объявили воздушную тревогу.

Огромная площадь. Огромный Морской собор Николы Чудотворца – старинного покровителя мореходов. Собор напомнил Босфор. Он в плане повторяет Святую Софию в Константинополе.

Над огромной площадью, которая служила когда-то свалкой отработавших, уставших якорей, стоял в полном одиночестве бронзовый адмирал Макаров.

Восемь могучих якорей Ижорского завода по девяносто пять пудов пять фунтов каждый крепили его покой и его надежды.

По необтёсанной скале-пьедесталу взметнулась чёрная штормовая волна, достигнув самых ног Степана Осиповича.

Скалу для памятника подняли со дна морского на рейде Штандарт. Хорошо придумали – поставить адмирала, боцманского сына, внука солдата на подводном камне с рейда Штандарт.

На цоколе памятника знаменитое: «Помни войну».

Вокруг мощённая булыжником площадка.

К булыжникам и торцам у меня симпатия. Когда прошлые скульпторы и архитекторы задумывали свои творения, они, естественно, учитывали фактуру тверди. Бесполая стерильность асфальта гармоничность их замыслов нарушает.

Степан Осипович Макаров – один из самых замечательных наших моряков. Когда «Ермак» уже сходил в Арктику, а потом спас уйму судов в Ревеле и броненосец «Генерал-адмирал Апраксин» и когда имя Макарова уже гремело на весь свет, адмирал издал приказ «О приготовлении щей».

От века цинга среди матросов и солдат в Кронштадте была обыкновенным делом. Так вот, Макаров командировал на Черноморский флот врача-гигиениста, а оттуда выписал аса-кока. Кроме того, он приказал периодически взвешивать всех матросов, чтобы командиры кораблей всегда знали, худеют их «меньшие братья» (такое выражение было принято о рядовых в «интеллигентской среде») или толстеют.

Мне это понятно особо, ибо когда-то пришлось участвовать в походе к Новой Земле подводной лодки, где нас тоже взвешивали два раза в сутки специально командированные из Москвы врачи…

На памятнике Макарову выбита эпитафия:

Твой гроб – броненосец,
Могила твоя – холодная глубь океана.
И верных матросов родная семья – Твоя вековая охрана.
Делившие лавры, отныне с тобой
Они разделяют и вечный покой…

Ревнивое море не выдаст земле
Любившего море героя…
И тучи, нахмурясь, последний салют
Громов грохотаньем ему отдадут…

Как будто слышишь разом все наши старые морские песни и обоих «Варягов»: «Чайки, несите в Россию…» и «Наверх вы, товарищи…». И морские песни последней войны: «Севастопольский камень» и «Гремящий» уходит в поход"…

И видишь огромный «Петропавловск», который в одну минуту перевернулся, показав над волнами обросшее водорослями и ракушками днище, – горестное и жуткое зрелище.

«Чтобы удержать революцию, нам нужна маленькая победоносная война…» Это сволочь Плеве сказал.

Пользуясь тем, что площадь пустынна и никто моей сентиментальности не увидит, я стал на колено и помянул адмирала, и Верещагина, и матросов «Петропавловска», и всех матросов Цусимы, которые семь десятков лет тому назад снялись из Кронштадта на помощь адмиралу и своим порт-артурским братцам.

Потом по древнему подвесному мосту перешёл Петровский овраг, любуясь чистотой зелени на острове. Вообще, приморские парки, леса, луга особенно зелены – влажные ветры и частые дожди промывают травы и листву. И стволы приморских деревьев по той же причине особенно черны. И контраст первозданной зелени с чернотой стволов заставляет взглянуть на обыкновенное дерево с каким-то даже восторженным удивлением.

12.08. 20.30.

Снимаемся с дрейфа. Приказ Москвы ледоколам: следовать в лёд на восток. «Владивосток» берёт на усы «Державино». «Ермак» предлагает то же «Перовской», но молодой капитан отчаянной революционерки отказывается.

«Комилес» и «Гастелло» оставляются в полынье в ожидании, когда ледоколы проволокут сквозь перемычку нас.

Мы начинаем ехать за «Владивостоком» сквозь булыжники пролива Санникова.

Зависти к покинутым в проруби товарищам никто не испытывает, хотя приходится нам туго – лёд очень тяжёлый. И капитан «Владивостока» не из тех мужчин, которые танцуют па-де-де в «Лебедином озере» на сцене Большого театра. Он ещё обозлён тем, что Фомич напросился к нему на усы.

Сюда бы живого психолога. Отличная тема докторской диссертации: «Капитан турбоэлектроледокола + капитан лесовоза». Тема кандидатской: «Психологические нюансы подачи буксира с ледокола на застрявшее судно».

Любой ледокол терпеть не может подавать буксир. Так судовые радисты терпеть не могут подавать членам экипажа надежду поговорить с домашними по радиотелефону.

Чтобы взять на усы, капитану ледокола надо подвести корму к носу лесовоза – тютелька в тютельку подвести. Затем вызвать на мучительную, грязную работу боцмана и матросов, у которых полным-полно внутрисудовых дел.

Ну, и управлять ледоколом, когда у тебя появляется стометровый, весом в 5580 тонн хвост, намного труднее.

Раньше бытовала уничижительная фраза: «На ледоколах служат, на транспортах – работают».

«Служащий» – нечто такое с портфелем, в очках, в трамвай не способен прыгнуть впереди старшего по чину… Конечно, на ледоколе не то что на малом рыболовном сейнере или на стареньком сухогрузе: ни тебе рыбы и вони, ни тебе грузов, ни погрузок, ни разгрузок, ни ругани с докерами, ни отчётов за каждую сепарационную доску; все штурмана при галстуках и крахмал скатертей.

Но… Попробуй прими-ка ответственность за сотни слабеньких судов, за каждую дырку в их днищах и бортах, за каждые сутки опоздания в порт, где ждут грузов как манны небесной, и за много-много ещё кое-чего!

Такой красоты ещё не видел.

Солнце в левый борт с чистого норда низкое и огромное над сплошным паком.

Лёд с правого борта ярко-розовый до далёкого горизонта, чернильно-фиолетового от туч и тумана.

По розовому льду извивается огромная, метров двести в длину, синяя тень – профиль нашего судна.

Отдельные торосы так изощрённо коррозированы дождями, туманами, ветрами, что напоминают огромные кораллы – розовые, нежнейшие кораллы высотой в несколько этажей.

И среди этой красоты мы, идущие за ледоколом, испытываем такие жуткие удары о лёд, что трудно печатать на машинке.

Бедный Фомич – он ведёт пароход. А мне до этого удовольствия ещё полтора часа.

Алые пожарные машины, обречённые волею судеб тушить певекские пожары, пляшут от сотрясений шаманскую пляску на крыше третьего трюма.

«Перовская» упрямо идёт за «Ермаком» без буксира. И без жалоб, стонов и причитаний идёт. Пожалуй, всё-таки тут есть элемент мальчишества – молодой совсем капитан на «Перовской». И вот иногда ловишь себя на мысли, что неплохо бы этому парню покрепче разок стукнуться лбом. Это такая подлая мыслишка, которая знакома всем неотличникам в школе по отношению к отличникам. Ведь когда отличник хватает кол, то вся школа, включая не только лоботрясов, но и учителей, получает некоторое удовольствие.

Единство и борьба противоположностей в Фоме Фомиче Фомичёве

Сентябрьским днём девятилетний бологоевский школьник Фомка Фомичёв с собакой Жучкой отправился на прогулку в лес, который начинается сразу за чертой посёлка. К вечеру домой он не вернулся. На поиски школьника и Жучки были подняты сотни людей – местные жители, охотники, работники рабоче-крестьянской милиции. Спустя 16 дней Фомка, худой, оборванный, наткнулся на грибников. За это время он прошёл десятки километров. Питался плодами шиповника, желудями, ягодами. За 16 дней «путешественник» потерял в весе четыре килограмма, но не заболел даже насморком.

«Не пал духом…» – заметка в районной газете (хранится в архиве семьи Фомичёвых)

Простуда терзает кости тупой болью.

Потому нынче после дневной вахты ничего не стал записывать и завалился спать. Но уже через полчасика врубилась «принудиловка».

Из динамика долго доносится шелест бумаги и кряхтение, по которому я узнаю Фому Фомича.

– Внимание, значить, всего экипажа! Прослушайте информацию! Наше судно с народнохозяйственным грузом следует в порт Певек. Он находится на Чукотке. Порт Певек свободен ото льда только с пятнадцатого или двадцать пятого июля…

Дальше он жарит прямо по лоции минут десять: о режиме ветров, образовании ледяного покрова и так далее.

Он жарит, запинаясь, сбиваясь, перечитывая сбитое, безо всяких точек и запятых, но очень вразумительно и обстоятельно, хотя ровным счётом ничего не понимает из читаемого. Писаный текст завораживает Фому Фомича, и он следует по нему с непреклонностью петуха, от носа которого провели черту. Если капитан «Державино» сам текст выбрал или составил, то, значить, при произнесении текста вслух ни о чём больше думать не надо.

Фомич жарит по «принудиловке», и потому деваться от его лекции некуда.

Я лежу и злюсь.

Но! 1) Не следует забывать, что говорит Фома Фомич плохо ещё и потому, что все зубы у него вставные – свои выпали в блокаду от цинги. Вставные челюсти у него разваливаются, и потому он не может есть ничего тягучего. И надо видеть, как переживает за мужа Галина Петровна, когда в кают-компании у него получается с жеванием что-нибудь некрасивое. 2) Хотя он обожает делать сообщения по трансляции, но сейчас вещает никому не нужную лоцию, ибо честно старается делить с Андриянычем нагрузку отсутствующего помполита. Положено проводить информации и лекции? Положено. И вот он проводит.

Потом он спустится в каюту и достанет любимое детище – изобретённую им "Книгу учёта работы экипажа т/х «Державино» – и запишет время, дату, тему своей «информации».

Вчера пароходство потребовало радировать результаты парных соревнований за позапрошлый год. И вот Фомич с гордостью притащил свой гроссбух, где было обстоятельно записано, как его экипаж в позапрошлом году соревновался парно с коллективом Канонерского завода. В гроссбухе зафиксирована история профсоюзных, спортивных, досаафовских и всех других общественных организаций экипажа с рождества Христова. (Не все ещё до таких учётных книг дошли. Здесь Фомич как бы опережает время.)

Я Фому Фомича ото всей души хвалил за такой гроссбух, а не успел он дверь за собой закрыть, я и ухнул во всю ивановскую: «Вот это нудило!»

Слышал он или нет? До сих пор мучаюсь этим вопросом.

Очень у меня дурная способность.

Лицедействовать я отлично научился. И поддакивать тоже умею. И серьёзное, и даже восхищённое лицо делать при полнейшем непонимании происходящего замечательно могу. Одно плохо: иногда после акта талантливейшего лицедейства из меня выскакивает: «Ну и дурак же! Это же какой дурак-то, а?!» И выскакивает такой комментарий, когда адресат ещё не удалился на безопасную дистанцию. Вот несчастье-то!..

Да, ещё писать Фома Фомич любит. Вернее, он любит процесс фиксации чего угодно чем угодно – пером, шариковой ручкой, фломастером или обыкновенным карандашом на бумаге («ту драйв э пен» – быть писателем).

Вот, например, мы в дрейфе, Фомич спокойно может спать. Но он бодрствует глухой ночью в тишине спящего мирным сном судна.

На служебном столе супруга поставила ему букетик из засохших цветочков с личного дачного участка.

Сама женская половина Фомы Фомича похрапывает в койке и бесшумно проклинает сквозь сухопутные видения тот день и час, когда поддалась на хитрые уговоры супруги Ушастика и поехала в Мурманск.

Фомич тихо сияет от счастья – его судно и он сам никуда не едут!

Он сидит в чистом белом свитере, разложив по всему столу приказы пароходства за последние два месяца, и регистрирует их. Вообще-то, это дело старпома, но Фомич любит регистрационную работу – это его счастливый отдых, его сладость. Он заполняет графы: «Дата поступления приказа на судно», «Краткое содержание», «Кому передан», «Меры», «Резолюция капитана» – и расписывается в конце каждой строки. Когда страница регистрационной книги заполняется вся, Фомич снимает очки и любуется столбцами и графами невооружённым глазом. И на миг он испытывает такое полное счастье от неподвижности и регистрационной деятельности, что ему, как и всем людям в момент полного, всеобъемлющего счастья, делается как-то жутковато. И он тихо встаёт, и тихо достаёт из холодильника кусочек полусырой рыбы. И, жуя рыбу, опять пишет, то есть фиксирует, хотя эта – вроде бы вовсе невинная и даже полезная – страсть дважды уже приводила благонамеренного Фому на край катастрофы или даже бездны.

Первый раз, когда он переписал от киля до клотика служебную инструкцию и какой-то поверяющий с ужасом обнаружил копию этого документа в каком-то Фомичевом гроссбухе.

Второй раз случился ещё более сногсшибательный нюанс, вытекающий из той же привычки Фомича все и вся фиксировать, и подсчитывать, и разграфлять.

Фому Фомича выдвинули делегатом на общебассейновую конференцию, где должен был присутствовать министр Морского Флота СССР и где Фоме Фомичу предстояло выступать, ибо начальство отлично знало, что это самый лояльный из лояльных будет оратор и трибун.

Перед убытием на конференцию, как и положено, на судне было проведено собрание, чтобы выработать почины, наказы делегату и соцобязательства о перевыполнении плана по разным показателям.

Как и положено, нашлись всякие недостаточно сознательные элементы (вроде нашего Копейкина или тёти Ани) и обрушили на делегата необоснованные претензии, бессмысленные жалобы и пошлые выпады в сторону высшего морского начальства – в диапазоне от требования оплаты сверхурочных работ в инпортах в инвалюте до отказа от обязательной подписки на газету «Водный транспорт», потому что в этой газете про речников пишут больше, чем про моряков.

Фомич тщательно фиксировал все отрицательные выпады и положительные почины-обязательства. Затем систематизировал зафиксированное: на одну бумажку то, что можно будет говорить перед сверхначальством, а на другую всё то, что ни в коем случае говорить нельзя, если не хочешь сломать себе шею и остаться на береговой мели навечно.

Прибыв на конференцию, Фомич, как и положено, сдал в секретариат бумажку 1. А когда вылез на трибуну перед министром, начальником пароходства и другими божествами, то случайно вытащил из кармана бумажку 2 и приступил к чтению. И сразу вся внешняя, окружающая в этот момент Фомича-чтеца реальность полностью перестала им замечаться и на него воздействовать. И трибун не заметил ни гробовой тишины, наступившей в зале конференции; ни редких, восхищённых смелостью оратора кряхтений других смельчаков-либералов и нигилистов из задних рядов; ни остолбенело выпученных (как у меня на мосту через Дунай) глаз начальника пароходства и секретаря парткома; ни даже того, что министр в президиуме проснулся.

Читая написанное, он, как я уже объяснял, никогда не вникал в смысл и суть, никогда ничего не понимал из произносимого, ибо ещё и вёл борьбу с челюстями. И потому он нёс с трибуны истины жуткие, никакому публичному обсуждению не подлежащие; сумасшедший смельчак, решившись говорить о них, должен был бы кричать, потрясать кулаками, негодовать. А Фома Фомич, абсолютно уверенный в благонамеренности своего текста 1, читал его бесстрастно и монотонно, как дьяк по тысяча первому покойнику. И эта спокойная и добро-торжественная интонация спасла Фомича. Он уверен был, что зачитывает товарищам начальникам о превышении его экипажем планов и увеличении подписки на газету «Водный транспорт»!

А нёс – про инвалютные сверхурочные!

И только сняв очки и не дождавшись положенных по штату всякому выступающему аплодисментов, повернулся к президиуму и что-то тревожное начал ощущать, ибо профессионально дальнозоркими глазами увидел, что начальник пароходства сыплет себе в рот таблетки (вероятно, валидол) из полной пригоршни, а секретарь парткома, сильно качаясь, идёт за кулисы (вероятно, вешаться).

Обличай он и ущучивай, высказывай претензии и фантастические требования разных Копейкиных в другом тоне – со страстями и негодованиями – и песенка Фомы Фомича Фомичёва была бы спета. Но тут случился полнейший хеппи энд.

Министр встал и сказал, что он наконец-то понял, что приехал сюда не напрасно, что все предыдущие ораторы были только амёбы, а капитан Фуфыричев – единственный человек, который по-настоящему болеет за дела на флоте. И что на месте начальника пароходства он, министр, отправил бы капитана Фуфайкина в Гренобль на международный спецтренажер для судоводителей суперсухогрузов.

Вот после этой истории Фомич не только прокатился в Париж на поезде, но и получил кличку Драйвер – за полнейшее бесстрашие. Правда, прокатился он в Гренобль и даже посетил Лувр уже в почти вовсе облыселом виде – волосы начали у него выпадать пучками ещё на трибуне, когда он увидел качающегося секретаря парткома и разобрал на своей бумажке: "2".

Между прочим, сохранял эту бумажку Фома Фомич, чтобы не забыть, кто из его команды главный оппортунист и кто что на собрании наговорил лишнего.

Апогея облысения Фомич достиг в женском туалете, куда спрятался от окруживших его в перерыве восхищённых и потрясённых его бесстрашием поклонников-нигилистов. Он заперся в женском туалете, ибо был занят мужской, и сидел там томительно долго, обдумывая случившееся и выщипывая из недавно приличной шевелюры остатки кудрей.

Возле туалета собралась толпа разъярённых стенографисток и других дам, которые ломились в дверь, но даже они, когда Фомич, наконец, из туалета выскочил, не разорвали его в клочья – такое уважение и почтение вызвал у всех, даже у сухопутных женщин, героический трибун…

В какой-то далёкой степени Фомич напоминает мне иногда и штабс-капитана Максим Максимыча.

Он легко сам говорит про себя: «Я, знаете, службист, всю жисть службист. А как мне иначе было? Мамы да папы в Москве не имел. Лез, лез, лез всю жизнь в ледяную гору, карабкался, значить, медленно, всё сам, ничего не отпускал, всё через себя перепускал, в руках себя держал, и ночные бдения, и всё такое прочее, и власть капитанскую контролировал, уж будьте уверены, полностью. А теперь, значить, сам чую – вожжи-то отпускаю, передоверять всё больше другим, значить, начинаю, грести-то больше уж и не могу так, за всем сам следить… Другие мыслишки-то уже мелькают: как бы здоровьишка до пенсии хватило, и всякое такое, значить… Сама-то власть – на что она мне?.. Вот раньше на ветеранов равнялся, себя в сторонку, а ветеранам свой кусок отдашь – заслужили, мол, с почтением к им. Теперь вроде и сам ветеран, а, значить, не замечаю, чтоб ко мне – как я раньше-то к другим ветеранам. Отпихивают, и всё… Мне вот, к примеру, только в пятьдесят восьмом комнату за фронт дали, официальную, а всю войну отчухал. Ну, по правде если, у меня к тридцати годам жилищный вопрос решился, однако, значить, без ихней помощи, своими силами обеспечился…»

Но! В отличие от штабс-капитана Максим Максимыча, который никогда ни от какого дела или ответственности не отлынивал, капитан дальнего плавания Фома Фомич отлынивать умеет замечательно.

Ушастик рассказывал, как они угодили в приличный шторм в Северном море, но всё у них было нормально, и можно было спокойно следовать по назначению. Однако Фомич, который Норвежских шхер боялся всю жизнь (и сейчас боится), залез за какой-то островок в шхерах и дал в пароходство РДО: «Укрылся урагана Норвежских шхерах, отдал левый якорь, ветер продолжает усиливаться. Что делать?» В ответ он получил от Шейха РДО короткое, как бессмертные строки из рубаи Хайяма: «Отдайте правый».

Когда нам выпадает сейчас самостоятельное плавание во льдах, Фома Фомич теряет всякий покой и всеми силами, правдами и неправдами старается обратить внимание на своё бедственное положение, стать где-нибудь на якорь и дождаться ледокола, или другого судна, или каравана. Когда же это происходит, то Фомич, угодив в руки ледокола, начинает всеми кривдами из-под него выбираться, ибо плавание на дистанции в два кабельтова и «полным» ходом в тумане под началом ледокола куда тяжелее для нервов и опаснее для судна (законы ледовых проводок – законы хирургии).

Далее. Всю жизнь Фомичу казалось и кажется, что не его вахта была лёгкая, хорошая, без всяких сложностей, а ему специально бог и гнусные люди подсовывают плохую.

Как-то ледокол вынужден был бросить на время караван и опрашивал капитанов судов об их ледовом опыте, чтобы выбрать и назначить старшего. И в эфире произошёл такой диалог:

– «Механик Рыбачук»! Вы здесь плавали?

– Нет, я лично здесь не плавал, но «Механик Рыбачук» плавал.

– Механик плавал или ваше судно здесь плавало?

– Да, судно плавало, а я лично здесь первый раз, но штурмана здесь работали…

Фомич, слушая диалог, бормотал с глубоким презрением:

– И охота ему, дураку, в начальники напрашиваться! «Судно плавало»! Сказал бы, что не плавал сам, да и уклонился! А он: «Штурмана здесь работали»!..

Но!

Второй механик, тёзка Пети Ниточкина, с которым они вместе вводили массы в нужное заблуждение при помощи наукобезобразной демагогии, рассказал мне (с истинным уважением и почтением рассказал), как в последнем перед автоаварией рейсе Фомич проявил подлинно драйверские качества.

В каком-то испанском порту экипаж североамериканского танкера дерзко бросил вызов экипажу «Державино», предложив сыграть в футбол.

И не как угодно составить команды, а обязательно включить капитанов, старших механиков и по равному количеству женщин, если таковые существуют на судах.

И Фома Фомич дерзкий вызов принял, хотя американскому капитану было на десять лет меньше. Ушастик взвыл, но драйвер приказал старшему механику, значить, не разговаривать, а искать подходящие трусы и майку.

Матч, говорит второй механик, был замечательный именно благодаря Фомичу. Главным форвардом американцев оказался их капитан, и Фомич взял на себя «оставить его без мяча» – такое есть выражение у профессиональных футболистов. Оно означает, что защитник должен сделать всё возможное и невозможное, чтобы самый бандитски-опасный форвард был обезврежен.

И Фомич ихнего капиталистического капитана довёл до истерики (помните: «ту драйв мёд» означает ещё «сводить с ума»).

При этом никаких внешне героических поступков он не совершал, на части не разрывался и не носился по испанскому полю метеором или матадором. Он просто приклеился к американскому лидеру, как банный лист или прилипала к акуле, и сопровождал его всюду, куда тот пытался от Фомича скрыться, но делал это на внутреннем, коротком радиусе. Американец совершал стремительные рывки, метался с фланга на фланг с такой скоростью, что просто исчезал из поля зрения болельщиков, а Фомич трусил рядом неторопливой рысцой и, как только противник готовился принять мяч, оказывался тут как тут, и отвязаться от него американскому капитану оказалось невозможно. И к концу игры американец выглядел полностью измождённым, и его усталость особенно бросалась в глаза, поскольку рядом трусил свеженький Фомич.

– Если бы нашему капитану поручили опекать Пеле, – закончил рассказ Пётр Иванович, – он, как знаменитый Царёв, и Пеле бы довёл до инфаркта! Я вам точно говорю, Виктор Викторыч!

Я спросил, кто из наших женщин играл и как всё это получилось. Оказалось, в американском экипаже на танкере была одна женщина – барменша. И этой барменше Соня на второй минуте вывихнула ногу, или руку, или голову. Произошло это на первом же соприкосновении футболисток. Барменшу эвакуировали, а нашим назначили пенальти, и только из-за этого неотразимого пенальти наши и проиграли со счётом ноль – один. Пропустил неотразимый пенальти в наши ворота Иван Андриянович, ибо ни на что, кроме вратаря, годен не был. Но и как вратарь, представлял собой, по выражению Петра Ивановича, гайку без болта, то есть дырку от бублика.

К слову, наш стармех, который и спровоцировал капитана взять в рейс супругу, рассчитывая под этим соусом прихватить в Арктику и свою Марьюшку, последнее время пристрастился в свободное время развлекать первую леди «Державино» игрой в «слова» и «морской бой».

Ведь Галина Петровна от тоски и скуки уже готова в гости к тюленям и моржам сигануть без всяких спасательных поясов. И вот отчаянный футболист Фома Фомич Фомичёв явно заревновал супругу к гайке без болта. И каждые полчасика покидает мостик, даже при движении во льду, чтобы случайно заглянуть в каюту к супруге.

Фомич отчаянно ревнив. Ибо собственник.

Прямо Сомс Форсайт, а не Фома Фомичёв.

Ну, о том, что любую самостоятельно и удачно проведённую в жизнь инициативу или мысль своих помощников Фомич искренне и бесповоротно приписывает потом себе, и говорить нечего.

Но!

Как-то он:

– Я всегда за справедливость и всегда всё в глаза – привык так, приучил себя. И самокритичен я. Помню, в тридцать два года надумал жениться. И вот на женщин смотрю и думаю: эта не то, эта дама – не та… А потом вдруг и озарился: а сам-то я? Сам я кто такой? Что за ценность? Пентюх из-под Бологого!..

И действительно умеет говорить в лоб неприятные вещи, и действительно самокритичен, то есть сам понимает свою мелкость и недалёкость, но он же знает, что он хитёр, и зверино-осторожен, и настойчив, и за всё это он себя высоко ценит: цыплят, значить, по осени… Он из тех клерков, которые высиживают без взлётов и падений, ровно и беспрекословно высиживают до губернаторов и пересиживают всех звёзд и умников.

Но!

Фома Фомич не стал и фельдфебелем. Например, очень деликатно и предупредительно убирает голову, когда смотрит кино в столовой команды, чтобы не заслонять экран какому-нибудь молоденькому мотористу.

А на тактичный подкус Андрияныча в отношении ревности к супруге Фомич, посасывая леденец и загадочно ухмыляясь, ответил:

– Наша династия, Ваня, она, значить, ещё поглубже всяких там царских. Ты на мою королеву как следует погляди. Зад-то какой! Как у сухогруза на двадцать тысяч тонн! Куда тебе до неё? Нет, Ваня, я в своей династии, значить, полностью уверен.

И, действительно, людей он своим звериным чутьём чует и знает про них многое. Он знает, что Дмитрий Александрович в западне и потому его можно держать в струне даже и без всяких яких.

Мне, например, Саныч не говорил, что у него тяжело больна жена. Жену надо два раза в день возить на какие-то дефицитные уколы, и она, как женщине и положено, посчитала согласие мужа на арктический рейс бегством от тяжёлого и трудного в житейской жизни, закатила недельный припадок со слезами и попытками отравления и всем прочим. А Саныч знал, что если он откажется от арктического рейса, то в кадрах его песенка будет спета навсегда и не видать ему капитанства, а его супруге – хорошей квартиры в новом доме и полного материального достатка и всего прочего, что следует за капитанством.

Так вот обо всём этом Фомич полностью информирован. Он даже знает, что у Степана Разина «узы Гименея» слабину дали ещё лет двадцать назад, когда с койки по боевой тревоге соскакивал…

А с чего я начал? С того, что Фомич зачитывал лоцию Восточно-Сибирского моря по принудительной трансляции и я проснулся и представил себе, как он сейчас спустится в каюту и запишет в гроссбух мероприятие.

Но!

Фома Фомич явился ко мне. Узнал от доктора, что я приболел после воздушных путешествий в Тикси, и принёс кусок жареного муксуна – гостинец от Галины Петровны.

Был Фомич в тулупе, и, раздеваясь, обнаружил в кармане тулупа очередной леденец. Я который раз передаю ему вместе с вахтой и тулупом такие презенты. И он каждый раз удивляется находке и радуется ей:

– Ваша конфетка? Нет? Съем её, значить. А то на голодный живот курить вредно. Вот я её перед вахтой и первой сигареткой и употреблю, конфетку эту. Значить, чем бог послал закушу, а тогда уж закурю, чтобы не так, значить, вредно курить было…

Явившись ко мне с муксуном, Фомич, порассуждав в отношении конфетки, вдруг довольно крепко выругался.

– Чего это вы вспомнили? – спросил я.

– Про науку, – объяснил он, усаживаясь у меня в ногах на койку. – По науке нынче размножение рыб зависит от птиц. Птица рыбу проглотит, а потом летит, и – кап! – из неё икринка и вываливается в другой водоём. Раньше, значить, мальков завозили самолётами из моря в море. Но они все обратно эмигрируют на родину.

И Фома Фомич опять выругался.

Конечно, что греха таить, на флоте ещё сильно ругаются. И капитаны ругаются, и восемнадцатилетние щенки. И, простите, я тоже к этому привык. Но вот в последнее время начал ощущать смущение. Я ещё не борюсь со своим пороком, но уже понял необходимость борьбы.

Хотя такой умный человек, как вице-губернатор Салтыков, заметил, что первым словом опытного русского администратора во всех случаях должно быть слово матерное.

– Так вот я об чём, Викторыч, с тобой потолковать хотел, – сказал Фома Фомич, нервно посасывая леденец. – Дураком себя не считаю, и образование кое-какое есть. Но вот чего не пойму, это как они с лёта, с воздуха оправляются?

– Это вы про кого?

– А про живоглотов этих, чаек. Летит со Шпицбергена, ведьма, на Новую Землю… Ведь честно если, оправиться по-малому и нам-то, мужикам, на ходу трудно, а как чайки-то на ходу гадють? Давно я об этом думаю. Ведь обязательно, ведьма, на видное место, на эмблему норовит. До того химия въедливая! Помню, матросом плавал, сколько раз от боцмана по уху схватишь! Если ввечеру нагадят, к утру краску до металла проест. А он, боцман-дракон, тут как тут – по уху без всяких партсобраний, не то что нынче… А ты как, Викторыч, к этому вопросу подходишь?

– Знаете, Фома Фомич, – сказал я, – мне с лёта трудно угнаться за вашей мыслью, меня, честно говоря, больше ледовый прогноз интересует. И ещё. Что, Тимофеич вовсе рехнулся? Почему он за карты не расписывается? Мне это дело надоело.

– Я сам, гм, понимаю, что старпом того… Сам я люблю подстраховаться. И молодых осмотрительности и осторожности учу, но старпом в данном вопросе… Утрясём, Викторыч, утрясём…

– Мне кошмары сниться стали, – сказал я. – Покойники к чему снятся?

– К деньгам, – авторитетно сказал Фомич. – Мне давеча тоже вроде как покойник снился. В Певеке аванс, наверное, получим – переведут из пароходства. Я им две радиограммы послал… А снилось, будто я в сельской местности. Человек идёт, и вдруг копьё летит и прямо – бац! – ему в спину! Он, значить, поворачивается, вижу, копьё-то его насквозь прошибло и конец из груди торчком торчит. И вижу, что это, значить, Арнольд Тимофеич. Он это нагибается, хвать камень и в меня! Потом по груди шарит вокруг копья, но крови нет! – очень многозначительно подчеркнул Фомич. – Просыпаюсь, значить, и отмечаю, что крови не видел. Кровь-то к вовсе плохому снится. Ну, думаю, всё равно или у нас дырка будет, или Тимофеич скоро помрёт – одно из двух.

О скорой смерти своего верного старпома Фома Фомич сказал безо всяких эмоций. А концовка рассказа про сон оказалась неожиданной и произнесена была возбуждённым и ненатуральным тоном:

– А ведь чем ещё меня чайки эти так раздражають?! Никаких икринок они не переносят, просто рыбу жрут!

Вот только тут я почувствовал, что у Фомича есть ко мне дело, и какое-то сложное, неприятное для него, и что он плетёт чушь про птиц и водоёмы от нервов и по привычке темнить и тянуть кота за хвост.

– Перестаньте вы, Фома Фомич, про чаек, – сказал я. – В этих белоснежных птичек души потонувших моряков воплотились, а вы для них рыбы жалеете!

Он встал, прошёлся по каюте, нацепил очки, посмотрел бумажки на моём столе, потом поднял очки на лоб и сказал:

– Вот вы их защищаете, а в Мурманске теперь только скользкого кальмара купишь… – И продолжал грустно: – И это в самом центре рыбной промышленности! А что про Бологое говорить? Там кильку-то последний раз на ёлке в золочёном, значить, виде наблюдали! А для меня это не просто закусь. Мне для жизни её надо. Во всей династии нашей, как помню, рыбу уважали. Вот деда, например, помню, Степана Николаевича, так он любую селёдку с хвоста начинал и жабрами заканчивал. В костях-то самая польза для мозга. А ты, Викторыч, такую чушь насчёт их душ порешь…

Мне немного надоела эта сократовская беседа, и я поклялся, что все хвосты и все позвонки от селёдки, которые мне до конца рейса положены, буду с тёплой симпатией отдавать Фоме Фомичу.

Он отлично понял, что я понял, что он здесь с какой-то серьёзной целью и что мне надоело ждать сути дела. И он вытащил бланк радиограммы и подал мне:

– Знаете?

«Родственники уезжают остаюсь на улице жду целую твоя Эльвира».

– Эту нет, – сказал я.

– Розыгрыш, Викторыч. Не вру. Я эту Эльвиру и пальцем не трогал. Да и в кадры запрос послал. В рейсе она. Об этом и сказать хочу. Чтобы вы, значить, чего-нибудь не подумали…

– Фома Фомич! За кого вы меня принимаете? За суку, что ли? – спросил я, искренне обидевшись. – Вы супруги опасайтесь, а не меня.

– Вы сегодня на вахту не вставайте, – сказал Фомич, немного успокоившись. – Ледок слабее пошёл. Пускай Тимофеич покувыркается. Раньше-то, когда без дублёров, старпомы сами кувыркались. Вот он, значить, и покувыркается.

– Спасибо, Фома Фомич, но я уже нормально себя чувствую, а старпому не доверяю. Нельзя ему судно поручать. Опасно.

– Да, – вразумительно согласился Фомич и ушёл.

А я принялся за «Пошехонские рассказы». Правда, рассказов среди них пока как-то так не обнаруживается. Другой это жанр. И вышел Щедрин, мне кажется, целиком и полностью из «Истории села Горюхина», из летописи сей, приобретённой автором за четверть овса и отличающейся глубокомыслием и велеречием необыкновенным.

Если бы кто заказал мне попробовать написать о Щедрине, то я начал бы с покупки его книг в Мурманске. Потом съездил бы (обязательно трамваем и с двумя пересадками) к нему на кладбище. И подробно, минута за минутой, описал это трамвайное путешествие, стилизуя щедринские интонации и беспощадно воруя его собственные высказывания, но, как и всегда в таких случаях делаю, не заключал бы ворованные цитаты в кавычки. И назвал бы «Андроны едут…»

Шопенгауэр видел источник юмора в конфликте возвышенного умонастроения с чужеродным ему низменным миром. Кьеркегор связывал юмор с преодолением трагического и переходом личности от «этической» к «религиозной» стадии: юмор примиряет с болью, от которой на этической стадии пыталось абстрагироваться отчаяние.

В эстетике Гегеля юмор связывается с заключительной стадией художественного развития (разложением последней, «романтической» формы искусства).

Салтыков-Щедрин – юморист высшего из высших классов, но ни под какое из этих умных и интересных высказываний не подвёрстывается, ибо до мозга костей русский, а высказывания эти – западные.

Когда Фомич мил? Когда простыми словами тихо говорит о тех муках и жертвах, которые он пережил и перенёс в блокаду и вообще на фронте и после фронта. О лилово-чернильных дёснах от цинги в Ленинграде, выпавших зубах, замёрзшем прямо на горшке-ведре его товарище по школе, о своём младшем брате, который воевал ровно один день на Курской дуге, был страшно ранен разрывной пулей сквозь брезентовый ремень в живот, перенёс три ужасные операции, потом туберкулёз позвоночника, потом восемь месяцев гипса, потом три года в ремнях, и при этом «настрогал» трёх ребятишек, и «вот жёнка-то намучилась».

Всё это Фомич говорит как полномочный представитель народа, который своим животом заслонил страну от врага и гибели, но никак не кичится. Он показывает на скрученном полотенце толщину и внешний вид шрамов брата, показывает, какие у него самого были ручки и ножки – как у дохлого цыплёнка, и т. д. И вдруг он проговаривается о каких-то странных деталях. Например: израненного братца каждые шесть месяцев таскали на перекомиссию, но, вообще-то говоря, чего ему было со своим дырявым пузом её бояться? Ан выясняется, что родители отдали доктору из комиссии «полбарана», чтобы он не забрил братца обратно в армию. Так вот, откуда полбарана в сорок третьем или сорок четвёртом годах? Или проскальзывает, что братца отпаивали после госпиталя молоком, так как у родителей была корова. И конец войны Фомич встретил на побывке дома с коровой.

Вот оно как.

Улыбка Колымы

Человека более всего поддерживает надежда, предположение, мечта.
Ф. Ф. Матюшкин.  Замечания к проекту нового морского устава

Время на девять часов впереди Москвы – певекское уже. Легли на колымский отрезок пути. Всё продолжаем ехать на усах у «Владивостока». Лёд десять-девять баллов, часто сторошенные участки, с гребнем будет до пяти метров.

На огромной махине ледокола вертолетик, привязанный к кормовой взлётно-посадочной площадке, кажется таким слабым, нежным и женственным, что хочется подарить ему букетик багульничка.

Из-под винтов ледокола то и дело вспениваются рыже-мутные струи – восточно-Сибирское море, в которое мы наконец прорвались, самое мелкое из арктических морей, и могучие винты «Владивостока» вздымают с грунта ил и песок.

Очень забавно, как чем-нибудь провинившиеся ледоколы начинают говорить по радиотелефону голосом с поджатым хвостом.

Вот только что ледокол разговаривал с вами волестальным тоном, сурово вас подстёгивал и подкусывал. И вы ему послушно и почтительно внимали.

Появляется в небесах самолёт полярной авиации. И вы из подхалимажа к суровому ледоколу предупреждаете его деликатненько:

«Самолётик, мол, заметили? С правого от вас бортика! Летает там…»

«Сами не слепые!» – лаконично и презрительно обрывает ваш подхалимаж суровый бас ледокола.

Но тут с серых небес, с аленького самолётика раздаётся, в хрипах и шорохах, другой суровый голос – капитана-наставника:

«Ледокол, какой курс держите?»

«Сто девяносто семь!» – докладывает ледокол уже почему-то тенором.

«А кой чёрт вас несёт не по рекомендованному курсу?!» – гремит с небес саваофовский глас.

«Тут… так… у нас… немного отклонились… следуем к теплоходу „Капитан Кондратьев“…» – всё более тончает голос могучего ледокола, превращаясь уже прямо-таки в дискант новорождённого.

«А на кой ляд вы к нему следуете?» – гремит с небес и падает всем нам на головы вместе с воем самолёта, который проходит в двадцати метрах над мачтами.

«Тут, э-э, свежие овощи должны принять с „Капитана Кондратьева“, по договорённости!» – лебезит и виляет хвостом ледокол, которому на «Кондратьеве» приволокли из дома – Владивостока – пару ящиков огурцов или помидоров. Саваофовский небесный глас понимающе хмыкает и отпускает ледоколу грехи…

И тогда сразу голос ледокола делается стальным, суровым и недоступным в своём величии:

«Державино»! Почему ход сбавили?!"

И опять он, лицедей, начинает закручивать наши хилые гайки…

Злят физкультурники – бегуны вокруг вертолёта на корме ледокола. Злят, конечно, тогда, когда тебе до предела тяжело и неуютно крутиться во льду, весь ты напряжён и обезвожен от напряжения, а тут перед тобой два или целых три здоровенных физкультурника занимаются укреплением здоровья.

После вахты слушал передачу для дальневосточных рыбаков.

Им сообщали, что в Рязани «всем на удивление выскочили опята, обычно появляющиеся в местных лесах в конце лета»…

На дневной вахте опять поломка в машине – лопнула прокладка в трубопроводе охлаждения второго цилиндра.

Механики не сообщают истинного времени, потребного им на ремонт. В результате лишняя нервотрёпка с ледоколом.

Механики просили сперва тридцать минут, потом ещё тридцать, потом час и т. д. И всё это я вынужден был передавать на «Владивосток». А мы подрабатывали «малым», ибо винт крутится от встречного потока, чёрт бы его побрал!

Арнольд Тимофеевич:

– Вот в тридцать девятом году мы на паровой машине плавали. Разве могла она при буксировке взять да и сама собой загореться? А тишь какая на пароходе, плавность…

На траверзе дельты Индигирки отдали буксир и долго стояли в ожидании, когда «Владивосток» закончит операции с «Капитаном Кондратьевым». Тем временем вертолёт завёл мотор и куда-то таинственно улетел.

Но Фомич-то сразу усёк – куда! На Средней протоке Индигирки есть радиомаяк, а в дельте, среди озёр, ручейков и рукавов, что водится? Рыбка! Она, желанная! И повёз ледокольный вертолёт в арктическую тундру служителям маяка ящик с пивом, а привезёт, ясное дело, значить, несколько кулей рыбки.

Два часа летал.

И Фомич всё точно прикинул – сорок пять миль до маяка. Прибарахлились ледобои. И теперь пьют и рыбкой закусывают. И бесплатность этой рыбки мучает Фомича и томит. Вся вообще рыба в мировом океане волнует его. Ведь вот за бортом – бери голыми руками – бесплатная рыба! Всё бесплатное всю жизнь томит Фомича. И особенно мучает его рыба. Ещё он думает, что если бы изобрести средство от бритья, то есть распространения растительности на мужском лице, то мужскому организму на этом можно было бы экономить полезные вещества, а так он каждый день псу под хвост сбривает и углеводы, и жиры, и роговое вещество…

Самый тяжёлый за весь рейд лёд – на подходах к Колыме: спускались к югу вдоль восточной оконечности острова Четырехстолбовой.

Уже ночь, уже солнце заходит, и мрак довольно густой.

Слепят прожектора, установленные на кормах на случай тумана. Их часто забывают выключить и в ясную погоду.

Холодно, а двери рубки открыты настежь. На одном борту Саныч, на другом я. Каждую минуту орём рулевому:

– Вправо больше не ходить! – это я.

Саныч:

– Право! Право! Викторыч, слева кирпич торчит!

Я:

– Чуть право, Андрей! Чуть-чуть! Саныч, у меня тут такой кирпич, что…

Саныч рулевому:

– Полборта лево!

Я одновременно:.

– Полборта право!

И так шесть часов подряд.

С несчастного Андрея Рублёва – пот в три ручья. Он в ковбойке, хотя по рубке из открытых дверей сквозит зверски.

Я как-то спросил Андрея, о чём он думает в такие вахты.

– А я торговок вспоминаю. Которые на морозе семечки продают. На рынке. Очень удивительные бабы. Весь день без движения стоят и семечки продают. А румяные! А весёлые!.. И сами свои семечки и трескают!

Значит, Андрей, несмотря на огромное напряжение и великолепную работу на руле (иногда без приказа своим чутьём спасает судно от опасного удара), ещё размышляет о бабах с семечками на архангельском базаре!

Подобный же вопрос задал кому-то из механиков или мотористов. Ведь мы с Санычем не только рулевого загоняем в пот, но и машину. Бывает, одновременно хватаемся за телеграф: он на своём крыле даёт «стоп» или «назад», а я «полный вперёд». Дело идёт на секунды, и случаются моменты, когда перекричать друг другу смысл своего решения нет времени.

Впереди вынырнула в канале льдина. Я решаю прибавить ход, чтобы увеличить поворотную силу руля и отвернуть, а Саныч даёт «стоп», чтобы отработать "задним ", ибо считает, что отвернуть не успеем. И при этом надо ещё предупредить позади идущее судно об изменении своего хода, ибо и оно не велосипед…

Какие уж здесь нежности и ласковости с дизелем, когда дело идёт о «быть или не быть»? И в машине, как и на мостике, ад кромешный.

Так вот, кто-то из механиков ответил на мой вопрос, что в напряжённые вахты мечтает, как бросит плавать и устроится шофёром на междугородные поездки. И всегда вокруг автомобиля будет земля, деревья, трава, поля, леса… Оказывается, тоже успевают мечтать!

Ну, а о чём думает капитан? По своему опыту судя, ни о чём. Даже о холоде и ледовых сталактитах под носом не думаешь. И вообще, тебя как бы нет на свете в обычном смысле. Ты весь в окружающей обстановке, и за собой самим тоже наблюдаешь со стороны, как за включённым в эту обстановку обстоятельством.

Кроме сигналов, которые даёт глаз в мозг: «Право-лево-стоп-назад-вперёд», откуда-то поступают ещё такие: «Устал! – пятый час на посту! – Не забывай, что устал! – Осторожность! – Проси ледокол сбавить ход! Чёрт с ней, с этой „Перовской“, пусть налезает на хвост!»

И все эти самокоманды проходят «на автомате», без членораздельности, которую сейчас вынужден наносить на бумагу в виде отдельных слов и предложений.

И вот выходим в полынью. Сразу чувствуешь и холод, и себя уже не извне, а из собственного нутра. И прислушиваешься к разному интересному, и вспоминаешь что-нибудь…

Почему-то положили в дрейф, хотя лёд на востоке вроде бы разреженный.

Арнольд Тимофеевич (в адрес ледоколов и вообще мирового прогресса):

– Вот на железных дорогах в тридцать девятом за простой вагонов сразу и без всяких судов – за решётку, а эти пошлые атомы что делают?

Рублёв (копируя интонации старпома и очень серьёзно):

– Арнольд Тимофеевич, а это факт, что финны в тридцать девятом по такому же пошлому льду, как мы сейчас прошли, на лыжах подбирались к Архангельску и вырезали ятаганами наши караулы?

Старпом, который, как я говорил, вовсе не чувствует не только юмора, но часто и злобной иронии в свой адрес, не сечёт:

– Смешно слышать от старшего рулевого! Финляндско-советский вооружённый конфликт не захватил Архангельск. Я вам приводил подобные факты, но вовсе не такие, на материале Кронштадта. И нечего вам здесь околачиваться. Следуйте перебирать картофель!

Картошка, гниющая в хранилище, – вторая после взятия радиопеленгов кровная забота старпома. Сегодня прибавилась третья: график стояночных вахт в Певеке. Он корпит над списком очерёдности вахтенных у трапа с тщательностью и въедливостью Пиковой дамы, раскладывающей пасьянс в ожидании прибытия Германна, ибо панически боится Певека и длительной стоянки вплотную к берегу, то есть контакта наших молодцов с местным населением и винно-водочными изделиями.

Фома Фомич мучительную работу старпома по раскладыванию пасьянса стояночных вахт официально одобряет, но, в силу большого опыта, отлично понимает, что все эти графики при столкновении с чукотской жизнью полетят к якутской прабабушке и превратятся в кроссворд, который не распутают даже французские энциклопедисты класса Дидро.

Картофельным же вопросом старпом Фому Фомича всё-таки умудрился довести до реакции на быстрых нейтронах. Ведь два часа ходовую вахту Арнольд Тимофеевич стоит со мной и два с Фомичом. И вот, когда в тяжеленном льду Фомич швейным челноком пронзает рулевую будку взад-вперёд, с крыла на крыло, а ему под руку, и под ноги, и под все другие места старпом пихает вопрос переборки картофеля, приговаривая ещё: «Разве это лёд?.. Не лёд это, а перина… Вот в тридцать девятом мы шли, так это был лёд!..» – это старый его друг-покровитель, регулярно пропихивающий фотографию Степана Разина на Доску почёта, выдаёт такую реакцию, что даже белые медведи вздрагивают за дальними ропаками.

В 23.00 сняли с дрейфа.

И сразу «Ермак» казацки зарычал на «Гастелло»:

– «Гастелло»! Почему копаетесь?! Мало было времени на перекур?

– Правильно он его прихватывает, – одобрил Арнольд Тимофеевич. – Вот раньше на паруснике без железной дисциплины и с якоря невозможно было сняться… В корне всякое непослушание пресекали… Под килем протянут разок, а второй и сам не захочешь… Власть у командира была – так это власть, не то что теперь… Захочет командир, если он в одиночном плавании да от базы далеко, и вздёрнет любого голубчика на рее…

Только наш старпом растёкся мыслью по древу, разбежался серым волком и разлетелся сизым орлом под облаками, как «Ермак»:

– «Державино»! Почему правее кильватера укатились?!

Я (Арнольду Тимофеевичу):

– Чего это вас, действительно, вправо тянет?

Рублёв:

– Придётся кого-нибудь из самых толстых на левую рею повесить…

Я (в радиотелефон):

– «Ермак»! «Державино»! Вас понял! Извините! Ложусь в кильватер!

«Ермак»:

– «Перовская»! Вы ещё ближе не можете подойти? Нам давно в корму никто не впиливал – соскучились!

…Движение льда возле ледокола сложное, и не очень понятно, чем такое объясняется. Форштевень ледокола раскалывает лёд, скулы его отталкивают. Максимального удаления отпихнутые льдины достигают на миделе, то есть на середине корпуса ледокола; затем они быстро стягиваются к его корме. Таким образом, льдины возле ледокола совершают вращательное движение.

Следить за ледовым вращением тянет, хотя утомительно для глаз и действует ещё как-то гипнотически. И нужно усилием воли отводить взгляд в стороны, чтобы не проворонить очередной зигзаг канала.

Под конец моей вахты треснулись несколько раз сильнее среднего. До чего неприятное ощущение, когда твоё судно содрогается от удара, полученного ниже пояса. Истинно говорю вам – лучше самому получить удар в живот. Вот тут-то без всяких натяжек и литературщины ощущаешь своё судно живым, способным чувствовать боль существом.

При замере льял – междудонного пространства – у нас воды пока нет.

Когда стало рассветать, на небесах все тона и оттенки серебра, от чёрного, старинного до новенького.

Берега Колымы. Их увидеть надо. Жуткое величие жестокости.

Природа, из которой выморожено добро. Скулы спящего тяжёлым сном сатаны. Дьявольские морщины присыпаны снегом. Неподвижность уже внегалактической вечности.

Это мыс Баранов.

Зады России. Их за всю историю видели считанные иностранцы – несколько полярных мореплавателей и учёных. Для большинства это оказывалось последним видением, ибо они гибли от тягот пути. И ещё не скоро увидит русские тылы массовый немецкий, французский, китайский или итальянский зритель. А пока не увидит, толком в России ничего не поймёт.

Вот писали художники Север, жуть заледенелых горных вершин, ледников – Кент, Пинегин, Борисов… Хорошо писали, прекрасно или похуже, но нет в их полотнах застывшей сатанинской мощи, иррациональной связи этих краёв материка с вечностью и вселенной. И тут приходит на ум художник, который никогда в Арктику не ездил и на горы не забирался, – Врубель.

Ну, а кто здесь себя чувствует как рыба в воде, так это «Ермак». Успел использовать лежание в дрейфе и для прозаических дел: выклянчил у «Владивостока» двести килограммов свежей капусты. В обмен на капусту «Ермаку» пришлось взять до Певека пассажира – беременную дневальную с «Владивостока». Из Певека грядущая мама полетит домой самолётом.

Скоро разгрузка. Я, согласно положению, и в этой отвратительной операции должен принимать посильное участие.

Взял последние инструкции, информбюллетени и т. д. и т. п. по перевозкам на арктические порты. И кучу циркуляров.

Да, жуткий порт ожидает нас!

"Из практики перевозки арктических грузов в 1973-1974 гг. видно, что судовая администрация ряда судов при приёме и сдаче груза не руководствовалась приказами ММФ 11 272 и 236, в результате чего в портах выгрузки обнаружены большие недостачи грузов, ответственность за которые возложена на перевозчика.

Например:

1. Т/х «Мга» – рейс из Ленинграда на Певек с 28/VIII по 10/Х-73 г. В порту Ленинград по отгрузочным документам на судно погружены 2 бетономешалки. Одна на палубу, другая в трюм. При выгрузке в порту Певек установлена недостача 2-х бетономешалок. За недостачу груза пароходству заявлена претензия в сумме руб. 2213-40.

При рассмотрении дела в Арбитраже пароходство не могло защитить свои интересы за недостачу одной бетономешалки, так как последняя по документам была погружена на палубу. Счёт палубного груза ни при погрузке, ни при выгрузке судовыми тальманами не производился.

За недостачу второй бетономешалки ответственность возложена на Ленинградский порт, т. к., согласно документам, бетономешалка была погружена по счёту тальманов порта и до порта Певек следовала в опломбированных трюмах…"

Во как! Были бетономешалки – и нет их, царствие, так сказать, им небесное и вечный покой…

В довольно мрачном настроении поднялся я на мостик.

А погода была ясная, солнечная, легчайший ветерок, отличная видимость и всего несколько часиков до порта назначения. Мы миновали уже остров Роутан. И кромку льдов миновали.

На фоне всей этой природной безмятежности возник диспут о начале работ по снятию креплений с палубного груза.

Фомич на моё предложение начинать сказал, что рано: а вдруг мы на самых подходах к Певеку дырку получим? Не положено по правилам в открытом море палубные крепления отдавать… крен образуется от дырки и…

Андрияныч (который, ясное дело, усёк, что мастер ревнует):

– Фома Фомич, вы супругу любите?

– А она здесь при чём?

– А при том, что если мы получим дырку не во льду, а здесь вот, на открытой воде, и получим такой крен, при котором груз с палубы за борт пойдёт, то, говорю тебе по секрету, тактично тебе говорю, единственное, что нас спасёт, так это как раз то, что груз улетит за борт; а если груз у тебя насмерть привязан к пароходу, то нам каюк. О нас-то, конечно, можешь не думать, но о супруге подумай: это ей такой гутен-морген будет, такой, значить, сюрприз и нюанс, что…

И Фомич задумался и посмотрел на меня. Я пожал плечами, показывая, что не имею ничего возразить старшему механику.

Минут десять Фома Фомич шептал что-то и шевелил губами, а я взором телепата давил на ту часть его черепа, где находятся лобные доли человеческого мозга. Эти доли заведуют нашим сознанием и решительностью.

На одиннадцатой минуте Фомич вызвал старпома и повелел начинать рубить проволоку креплений палубных контейнеров. «Но чтобы каждое зубило и ручник привязали верёвочкой, – пороняют разгильдяи матросы за борт…»

Вот и знать Фома Фомич не знает, как и все мы, истории России, а тут повторил приказ самого Петра Великого! Пётр, вводя по образцу цивилизованных государств салют наций, предусмотрительно написал в инструкции, чтобы к ядрам крепостных орудий были всегда привязаны верёвки: дабы ядра из жерл пушек при салютном залпе можно было быстро и удобно вытащить. Пётр и ядра сохранить хотел, и того опасался, что наши разгильдяи предки по рассеянности запузырят в приветствуемого салютом гостя боевое ядро.

Остров Четырёхстолбовой остался по корме, а по носу на карте скромно открылся мыс Матюшкина. Среди сложных местных названий он выглядит так же неприметно, как мыс Карлсона на северной оконечности Новой Земли.

Приколымский островок Четырёхстолбовой, забытый богом, описал в 1821 году мичман Матюшкин, совершив пеший переход с материка в компании с Врангелем. Всего за четыре года до этого он закончил вместе с Пушкиным лицей и уже успел обернуться вокруг света.

…Завидую тебе, питомец моря смелый,
Под сенью парусов и в бурях поседелый!..

Единственный раз в жизни Пушкин завидовал. Да, да, Пушкин завидовал! И не Данте или Гомеру завидовал, а простому моряку.

Какая притягательная сила в океанской волне!

Сидишь ли ты в кругу своих друзей,
Чужих небес любовник беспокойный?
Иль снова ты проходишь тропик знойный
И вечный лёд полуночных морей?
Счастливый путь!.. С лицейского порога
Ты на корабль перешагнул шутя,
И с той поры в морях твоя дорога,
О волн и бурь любимое дитя!

Сколько написано о слиянии человека с конём, парусом и машиной и ощущении счастья от этого; о счастье полёта или штормового плавания под парусами. А суть, кажется мне, как раз в том, что нельзя разрешать себе полное слияние ни с парусом, ни с машиной, – нельзя! Дилетант думает, что через такое слияние он сам станет ветром, морем, вселенной, временем. Это-то и отличает профессионала от любителя. Профессионал знает, что не должно допускать себя до подобных слияний, что работа полным-полна самоограничений, самообладания, самоконтроля и в силу этого полным-полна скуки и рационализма.


Ты сохранил в блуждающей судьбе
Прекрасных лет первоначальны нравы:
Лицейский шум, лицейские забавы
Средь бурных волн мечталися тебе;
Ты простирал из-за моря нам руку,
Ты нас одних в младой душе носил
И повторял: на долгую разлуку
Нас тайный рок, быть может, осудил!

Перед отплытием волонтёра Феди Матюшкина в первую кругосветку Пушкин напутствовал друга по части ведения путевых заметок. Он предостерегал от излишнего разбора впечатлений и советовал лишь не забывать подробности жизни, всех обстоятельств встречи с разными племенами и характерными особенностями природы. Пушкин хотел фактов. Документализма, как ныне говорят, а не охов и ахов Бестужева-Марлинского. В 20-30-е годы прошлого века очерки и заметки моряков-писателей публиковались щедро и пользовались огромным успехом у читающей публики, ибо базировались на романтизме – навевали золотые сны, уводили из кошмара родины в далёкие и суперпрекрасные миры. Но этот «увод» совершался не беллетристами-литераторами, а обыкновенными моряками. Документальная подкладка сообщала их очеркам искренность, а грубоватость языка и неровность слога, например Головнина, вызывали у Бестужева даже недоуменное восхищение.

Волонтёр Матюшкин записки в рейсе тоже вёл, их нашли, но полностью и до сих пор не опубликовали. Первый раз частично использовали в 1956 году. Это опять к тому, что мы ленивы и нелюбопытны. А, возможно, это связано с тем, что будущий адмирал Матюшкин не одобрял офицеров-декабристов. Это, правда, не помешало адмиралу отправить в Сибирь Пущину пианино.

Адмирал похоронен на Смоленском кладбище. Потому я знаю о нём с детства. Близко покоится бабушка моя, Мария Павловна. И мама, когда мы навещали бабу Маню и проходили мимо могилы Матюшкина, рассказывала, как он не разрешал бить матросов и считал, что молиться, ходить, спать, сидеть, петь, плясать по дудке – убивает человека сначала духовно, а потом и физически. И что по его настоянию соорудили в Москве первый памятник Пушкину…

При всём при том старик был крутоват. Незадолго до того как упокоиться на Смоленском кладбище, он написал замечания к новому морскому уставу. В устав проектировалась статья, разрешающая «во избежание напрасного кровопролития» сдачу корабля противнику при пиковом положении. Матюшкин на полях проекта заметил: «Ежели не остаётся ни зерна пороха и ни одного снаряда, то остаётся ещё свалка или абордаж…»

И позорную статью не занесли в устав.

Баба Маня тоже была женщина строгая и крутого, этакого адмиральского нрава. Её в семействе не только слушались беспрекословно, но и побаивались трепетно.

Незадолго до того как упокоиться на Смоленском кладбище, она рассказала нам с братом притчу.

…Однажды люди шли тяжким путём по горам. Не было видно солнца днём и звёзд ночью, тучи льнули к вершинам. Нашёлся среди путников один, который назвался Проводником и вёл их.

Путники истощились и часто падали, они давно уже съели последний хлеб. И Проводник, чтобы ободрить, сказал: «Вон, видите гору? За ней конец пути». И упавшие ободрились и поднялись. У той горы Проводник сказал им: «Я ошибся. Конец пути за следующей горой». И они пошли к следующей горе. И Проводник сказал на вершине её: «Я солгал вам, чтобы упавшие ободрились. Конец пути только за следующей горой».

И путники долго прощали ему ложь, потому что она помогала им идти. Но наконец тяжесть разочарования стала невыносимой. И даже самые сильные пришли в отчаяние и легли на землю. Тогда Проводник сказал: «Вы не верите, что конец пути близок, потому что я много раз обманул вас. Но теперь я не лгу и, чтобы вы поверили мне, готов лишить себя жизни». И он пошёл к краю пропасти, чтобы броситься в неё.

Но никто и теперь не нашёл в себе сил подняться.

«Люди, – тогда сказал Проводник. – Простите меня. Я опять солгал вам. Конец пути ещё очень далёк. За самой дальней вершиной ещё нет и половины пути».

И тогда поднялся с земли один из спутников и сказал: «Веди. Я пойду». И ещё один встал и сказал: «Я пойду тоже». И все сильные духом встали, решив лучше умереть в пути. А слабые духом остались и тем облегчили путь сильным духом, потому что не надрывали их душ словами сомнений и отчаянья.

А Проводник, бредя впереди, всё не мог понять, отчего ложь о близком уже конце пути, ложь, которую воистину он готов был подтвердить своей смертью, не заставила людей ободриться. А правда о бесконечно ещё далёком конце пути подняла людей с обочины дороги.

И они идут за ним, и он не слышит слёз и стенаний, как слышал раньше. И даже песню запели, найдя для неё силы и твёрдость духа. И Проводник пел с ними: «Дорогу осилит идущий, хотя нет конца у дорог…»

…Осень, дождь, опавшие листья, грусть о самом себе, которая возникает возле могил. Слухи, что Смоленское кладбище скоро сровняют с землёй. И величие горы Паркалай. Две вершины мыса Большой Баранов. И две речки впадают с обеих сторон мыса в Ледовитый океан – Крестовая и Антошкина.

Кекуры – каменные столбы – застыли в миллионнолетнем молчании на вершинах и склонах. Кекуры стоят семьями. И бессмертны, как хорошая семья. И стоят насмерть под натиском ветров, времён, снегов, льдов, туманов. И веет от кекуров древними поверьями, и клочья мамонтовой шерсти должны висеть на кекурах, ибо когда-то мамонты тёрлись о них, как наши свиньи о забор.

Сибирь под нами.

Сибирь, Сибирь, Сибирь – даль за далью.