Кунин Владимир_Русские на Мариенплац

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ,
рассказанная Автором, о том, что обычно говорят киносценаристы и как некоторые из них попадают в Мюнхен…

…Боже! Как я устал от кино! Как мне надоело сочинять киносценарии!.. Как осточертело мне это постоянное конструирование, перетасовывание известных сюжетных схем и полная беспомощность, когда видишь, как твой сценарий, который ты считал умным, ироничным и многоплановым, расползается по всем швам и принимает ублюдочное экранное выражение.

Так я говорил себе двадцать семь раз в своей жизни и тупо садился сочинять новый киносценарий.

Лишь пять фильмов из тридцати двух, снятых по моим сценариям, не вызвали во мне жгучего желания бросить всё к чёртовой матери, немедленно разбить голову о стену и, если боженька оставит меня после этого в живых, заняться каким-нибудь совершенно другим ремеслом.

Иногда удавалось напечатать сценарий в каком-нибудь зачуханном журнальчике или альманахе с мизерным тиражом. Я скупал сотни экземпляров и раздаривал их шофёрам такси, водопроводчикам, сотрудникам дорожной милиции, соседям по дому и маленьким чиновникам, от которых зависело моё сиюсекундное маленькое благополучие. И, конечно, всем своим друзьям, от которых ждал только одной фразы: «Сценарий намного лучше фильма!..»

Но однажды со мной произошёл невероятный в нашей системе случай.

В самом начале перестройки, когда будущее казалось радостно-таинственно-светло-прекрасным, один мой сценарий произвёл фурор и достиг такой скандальной известности, что был издан отдельными книжками только в пределах моей страны девять раз, с общим тиражом в два с половиной миллиона экземпляров!

А усилиями одного западногерманского издателя – ещё в двадцати трёх странах на семнадцати языках, от Америки до Китая, включая практически все страны Западной Европы.

Километровые очереди стояли у касс кинотеатров всей нашей страны, чтобы посмотреть довольно средний фильм, снятый по этому сценарию и триумфально шагавший по экранам всей, тогда ещё не рассыпавшейся, империи!

Сорок два театра играли пьесу, наспех состряпанную мною по просьбе одного великого русского театрала. Когда на его предложение написать пьесу для театра по этому сценарию я ответил, что не умею писать пьес, он с ласковой снисходительностью маршала, на секунду заглянувшего в окоп к рядовому солдатику, сказал:

– Ну, это же так просто, мой дорогой. Слева – кто говорит, справа – что говорит…

Я стал богат и знаменит.

Знаменит настолько, что об меня вытерли ноги почти все газеты и журналы Советского Союза. А самая главная газета нашего государства даже обозвала меня «порнорэкетиром».

А богатым я стал настолько, что сумел отдать все старые долги и купить новый автомобиль взамен сгнившего.

Но была и ещё одна грань моей внезапно вспыхнувшей популярности. Меня стали приглашать работать иностранные кинофирмы! За треть нормальной цены, но…

Не хотите ли написать что-нибудь русско-японское? Или франко-российское? А может быть, чего-нибудь российско-германского, а? Теснейшие связи Германии и России (забудем о войне) своими корнями уходят в такую глубь державных постелей и веков, что просто грех об этом не вспомнить!..

К тому времени перестройка уже перевалила через апогей своей привлекательности, и я ухватился за спасительную мысль об историческом сюжете.

И нашёл такой сюжет. И даже сочинил сценарий.

Усилиями трёх переводчиков, рекомендованных мне иностранной комиссией Союза писателей, сценарий был переведён на немецкий язык и без промедления выслан в Мюнхен, в кинофирму, которая была особо настойчива в своём желании пригласить автора российского бестселлера для работы на Западе.

Сладкое, дурманящее иноземно-валютное облако будущего обволакивало отныне моё существование.

Судя по тому, что немцы прислали мне даже аванс, им понравилась идея и общая благодушно-историческая направленность моего сценария. Однако они хотели бы, чтобы уважаемый автор на пару недель прилетел в Мюнхен для уточнения некоторых эпизодов. Естественно, что все расходы… И так далее.

И я прилетел в Мюнхен.

В аэропорту я был тепло встречен помощником президента фирмы, привезён в небольшой, но уютный отельчик, а спустя час – тщательно выбритый, умытый и приодетый, со сценарием подмышкой – предстал перед самим президентом, который тут же потащил меня в какой-то невероятно дорогой ресторан.

За столом с нами сидел переводчик – симпатичный бородатый толстяк лет тридцати пяти по имени Виктор. Он родился и вырос в Мюнхене и разговаривал по-русски в забытой, старопетербургской аристократической манере академика Лихачёва.

Именно от этого толстяка-симпатяги я и узнал, что немцы почти ни одного слова не поняли в моём сценарии, так как по-немецки его прочесть было просто невозможно. Ибо немецкий язык, которым владели те три московских переводчика был языком челяди Франца Лефорта времён Кукуевской слободы при Петре Великом…

– Нет ли у вас с собой русского варианта? – спросил президент.

Я положил сценарий на стол между форелью в белом соусе и скампи с чесночной подливкой.

– Прекрасно! – сказал президент. – Мы отдадим ваш манускрипт Виктору, он его сегодня ночью прочтёт, завтра утром перескажет мне своими словами, а потом сделаем нормальный перевод. А пока не хотите ли ещё немного водки?..

На следующее утро позвонил Виктор, рассказал, как понравился президенту его устный пересказ моего сценария, и сообщил, что сегодня я могу быть свободен от всех кинематографических дел. Спросив, нет ли у меня каких-либо проблем и получив бодрый отрицательный ответ, Виктор распрощался со мной до завтра.

Спустившись из номера, я выяснил, что живу в самом-самом центре Мюнхена, на пешеходной зоне Шютценштрассе, в очаровательном отеле «Розенгартен», и до Штахуса, Мариенплаца и Виктуалиенмаркта – центра международного туризма, куда стекаются зеваки со всех концов света – мне буквально рукой подать! Три минуты неторопливым шагом при достаточно длительных остановках у магазинных витрин, поражающих российского обывателя сказочным изобилием.

В кармане у меня лежал конверт с «тагесгельд», а по-нашему – просто суточными, в руках у меня был план центра города и фотоальбом «Мюнхен» с текстом на русском языке, любезно преподнесённый мне президентом во время вчерашнего обеда в ресторане.

Несколько немецких слов и выражений из фронтового разговорника, застрявших в моём мозгу лет сорок пять тому назад, показались мне достаточными для самостоятельной прогулки. Важно было только следить за собой и не пользоваться тем грозно-повелительным императивом, которым грешат все военные разговорники. Но тут я рассчитывал на собственное обаяние…

В едином праздном течении я плыл среди сотен людей, болтающих по-немецки, по-французски, по-итальянски, по-английски…

Маленькие дети хихикали по-польски, плакали по-арабски, перекрикивались по-испански и требовали мороженого по-сербски…

Я шёл мимо старика с длинной седой бородой. На голове у него была спортивная шапочка с козырьком и надписью «Я люблю Нью-Йорк». Старик ползал на коленях по площади и цветными мелками быстро рисовал на каменных плитах огромные картины на библейские сюжеты.

Неподалёку от старика художника неопрятный маленький толстяк в свитере, с венчиком вьющихся волос вокруг внушительной лысины замечательно пел арию Каварадосси! Пел настоящим оперным голосом, но вдруг совсем по-раёшному, в духе провинциального конферанса, неожиданно прерывал себя, чтобы потрепаться с публикой. А потом, также неожиданно, начинал петь… партию князя Игоря!

Метрах в тридцати от Игоря-Каварадосси на костылях с подлокотниками стоял невысокий квадратный молодой парень восточного типа и безупречно жонглировал мячом, подбивая его головой, костылями, плечом, грудью. Короткие, почти безжизненные ноги, поражённые, наверное, полиомиелитом ещё в младенчестве, были широко расставлены и представляли собою слабую и ненадёжную опору. Тем удивительнее было то, что он вытворял с простым детским резиновым мячом!

Шёл я мимо четверых живописных мексиканцев в ярких цветных пончо, певших по-испански четырьмя разными голосами…

Мимо строгого, элегантного китайца с табличкой «Напишу ваше имя». За небольшую плату, тонкими палочками, макаемыми в тушь, он изображал на большом куске рисовой бумаги имя заказчика таинственными и красивыми иероглифами.

Художники рисовали портреты тщеславных туристов, пожелавших увековечить свой образ. Рисовали по-нашему, по-арбатски, так же кичевато и слащаво-марципаново зализывая каждый штрих, с откровенной лестью натуре, чтобы этой натуре и в голову не пришло пожалеть об истраченных десяти марках.

На минуту задержался у неподвижно замершего негра в костюме Чарли Чаплина. Всё пытался заметить, когда, наконец, негр моргнёт, когда дрогнут его веки. Да так и не дождался. Ай, да негр! Ай, да молодец!

Не успел я пройти и десяти шагов, как остановился, будто вкопанный! Сначала я даже не сообразил, что же такое выплеснуло меня из общего туристского потока, что заставило меня буквально прилипнуть к каменным плитам Мариенплаца?!

А спустя мгновение понял – где-то совсем-совсем рядом живым голосом пела живая Нани Брегвадзе! Пела один из любимейших мною старинных русских романсов!

Лёгкий, почти незаметный, ускользающий грузинский акцент придавал романсу дополнительное очарование, а гитара, сопровождающая несравненную Нани, вела себя так мягко, так деликатно, что у меня и сомнения не осталось – здесь, рядом со мной, в Мюнхене, на Мариенплац, вот за этими разноцветными спинами, стоит Нани Брегвадзе и поёт:


Лишь только вечер опустится синий,
Лишь только звёзды мелькнут в небесах,
И черёмух серебряный иней
Жемчугами украсит роса…

«Боже мой… – подумалось мне. – Неужели и она?!» Не веря самому себе, я рванулся на знакомый до боли голос.

В добротной волевой манере военного разговорника давних лет, разбрасывая направо и налево «Энтшульдиген! Энтшульдиген!», я врезался в толпу, окружавшую Нани Брегвадзе, и увидел… молоденькую, красивую девочку лет двадцати – двадцати двух, в джинсах и какой-то невзрачной курточке.


Отвори потихоньку калитку
И войди в тихий сад ты как тень,
Не забудь потемнее накидку,
Кружева на головку надень… –

пела эта девочка голосом Нани Брегвадзе. Она легко перебирала гитарные струны, а у ног её лежал старый облезлый футляр от гитары, в котором поблёскивали десятка полтора монеток.

Я ошеломлённо уставился на эту девчонку.

В ней даже на грош не было ничего грузинского! Разве что большие, тёмные, широко расставленные глаза. Но такие глаза могли быть у любой русской, французской, украинской, еврейской девочки. Хотя и еврейского в ней тоже не было ничего.

Тонкое породистое лицо с прямым носиком и чётко очерченными губами, а под неказистой курточкой и стиранными-перестиранными джинсиками угадывалась прекрасная фигура.

Аплодисменты, которыми наградила разноликая толпа эту девчонку, вызвали у неё отчасти благодарную, но в большей степени ироничную улыбку. И мне это ужасно понравилось!

А когда отзвенели ещё с десяток монет, брошенных зрителями в старый гитарный футляр, девчонка недобро сдвинула брови, жёстко рванула струны и вдруг, без малейшего намёка на грузинский акцент, запела знаменитую песню Галича:


Мы похоронены где-то под Нарвой, под Нарвой, под Нарвой.
Мы похоронены где-то под Нарвой. Мы были – и нет…
Так и лежим, как шагали – попарно, попарно, попарно…
Так и лежим, как шагали попарно – и общий привет!..

Я чуть не расплакался. Господи! Ну откуда, откуда у этой писюхи с гитарой, которая моложе меня лет на сорок, мой репертуар?! Почему она вместо рока, шлягеров и сегодняшних модных мелодий поёт мои песни? Откуда в ней это?


…Эй, поднимайтесь, такие-сякие! Такие-сякие…
Эй, поднимайтесь, такие-сякие, ведь кровь – не вода!
Если зовёт своих мёртвых Россия, Россия, Россия…
Если зовёт своих мёртвых Россия – так, значит, беда! -

мысленно пел я вместе с ней, а потом горло у меня перехватило, глаза увлажнились, и я подумал, что настоящего российского интеллигента ничем не возьмёшь! Ни хаосом, ни голодухой, ни беспросветной жестокой тупостью временщиков, взлетевших ввысь на мутных и смердящих революционных волнах…

Попав за границу своей искорёженной и изгаженной родины, наш интеллигент с необычайной, всепрощенческой силой пронзается таким высоким градусом сентиментального патриотизма, что вытравить из него это прекрасное заблуждение, наверное, невозможно до смерти.

Дождался я конца песни, подошёл поближе и положил в гитарный футляр двадцатимарковую бумажку! Девчонка удивлённо посмотрела на меня, негромко сказала по-немецки: «Данке. Дас ист цу филль», – и тут же отвела глаза в сторону.

А я трусливо промолчал. Я испугался, что моя попытка заговорить с ней, да ещё подкреплённая двадцатимарковой купюрой, будет воспринята ею, как пижонское поползновение сильно пожилого, напичканного деньгами господинчика завести скоропалительный туристский романчик с бедной уличной артисточкой.

Я отошёл. Девушка запела «Последний троллейбус» Окуджавы. Кольцо слушателей сомкнулось за мной, и я побрёл дальше. И за моей спиной, в синее мюнхенское небо медленно, как детские воздушные шарики, уплывали хрестоматийные строчки шестидесятых:


…Я в синий троллейбус сажусь на ходу,
Последний, случайный…

Через десять минут, в кафе, пытаясь заказать себе светлого пива, я устроил большую пантомимическую клоунаду с официантом, тщетно и безуспешно старавшимся понять – чего я от него хочу.

От наплыва чувств, навеянных на меня песнями этой девчонки с гитарой, я начисто позабыл все иностранные слова, и в тягостном общении с нервничающим официантом напоминал старого глухонемого, поражённого глубоким склерозом и «пляской святого Витта».

Что, однако, не помешало мне, в конце концов, получить огромную литровую кружку именно того пива, которое я так хотел.

Ещё минут через двадцать, с переполненным желудком и ватными, отяжелевшими от пива ногами, я продолжил своё плавание. И вышел прямо к…

Момент!.. Вот тут я должен залезть в фотоальбом и попробовать сообразить – куда же это я вышел?

Ага… Вот оно! А вышел я, оказывается, прямо к колонне Марии у неоготической Новой ратуши.

Так, так… Что там в тексте?

«…в 1861 году в Мюнхене выросло число сотрудников городской администрации… Возникла необходимость в сооружении новой ратуши… 26 проектов… победитель – архитектор Георг Хауберрисер… В 1867 году, в присутствии короля Людвига II, ратуша была заложена… летом 1874 года – закончена».

Я искренне порадовался за администрацию Мюнхена Прошлого века и подумал, что наша сегодняшняя, до неприличия раздутая московская администрация, следуя принципам короля Людвига, просто обязана потребовать ещё один новый Кремль! И гораздо большего размера, чем старый.

У колонны Марии пульсировала большая толпа. Примерно каждые десять-двенадцать секунд толпа взрывалась восторженными аплодисментами.

Вежливо и неторопливо (благотворное влияние литровой кружки светлого пива!) я протиснулся сквозь толпу и увидел отличнейшего циркового эквилибриста, которому ассистировал маленький, худенький, кривоногий японец в баварской шляпке с султанчиком.

Когда-то я несколько месяцев проторчал в цирке – собирал материал для очередного сценария и вскоре наловчился понимать, что там хорошо, а что плохо. Так вот, этот эквилибрист был просто классным!

Две метровые стальные трости со слегка наклонными отполированными деревянными колодками размером в ладонь были вставлены в невысокий, видимо, складной металлический столик. То, что этот эквилибрист выделывал на этих тростях – как стоял в стойке на двух руках, на одной; как поочерёдно переходил то на левую руку, то на правую; как из стойки на одной руке медленно и элегантно опускал своё сильное тренированное тело в горизонтальный «флажок»; как из этого «флажка» снова выходил в стойку на одной руке – могло, наверное, сделать честь любому цирку!

Мне даже почудилось, что когда-то что-то очень похожее я видел на арене Московского цирка… И этот жест, и этот мягкий, непринуждённый поклон, эту улыбку… Только тогда в Москве на арене стоял не столик, а какая-то высоченная конструкция, откуда выдвигалась длинная стальная штанга, уносившая того эквилибриста в стойке на одной руке чуть не под самый купол.

А худенький японец, совершенно не обращая внимания на зрителей, проворно подавал этому немцу-виртуозу то одну трость, то другую. Принимал от него уже отработанный реквизит и протягивал новый.

Когда же номер был закончен и эквилибрист сделал заднее сальто-мортале со столика прямо на каменные плиты Мариенплац и раздались оглушительные аплодисменты, японец вытащил из-под столика обычную дорожную сумку, вынул оттуда дешёвенький пластмассовый подносик и, строго глядя на зрителей, пошёл с подносиком по кругу.

Росла горка монет на подносике, но даже тени благодарной улыбки не промелькнуло на неподвижном и недобром лице кривоногого японца в баварской шляпке.

Циркач присел на свой рабочий столик и закурил сигарету. Японец подошёл к нему, ссыпал монеты в дорожную сумку, спрятал туда подносик и молча вынул из рук эквилибриста дымящуюся сигарету. Поплевал на неё, загасил и выбросил в стоящую неподалёку урну. И что-то жёстко сказал эквилибристу.

Тот хотел было резко ответить японцу, но тут нерасходившаяся толпа рассмеялась, и эквилибрист был вынужден только улыбнуться и беспомощно развести руками.

И когда он ещё раз улыбнулся, мне снова померещилось, что я его уже где-то видел…

Потом я сидел под ярким полосатым тентом небольшой харчевни на Виктуалиенмаркт. Я макал жареную колбаску в нежную немецкую горчицу, прихлёбывал фантастическое пиво «Аугустинер», закусывал солёным баварским крендельком и примитивно вяло философствовал о несовершенстве человеческих судеб.

Я думал о той красивой русской девочке с гитарой, которая примчалась сюда за лёгкой и изящной жизнью, а должна зарабатывать себе на хлеб совсем не так, как ей, по-видимому, грезилось, когда она уезжала из России…

Я размышлял об этом парне-эквилибристе, с чётко выраженной западно-нордической внешностью, вынужденном работать почему-то на маленького злобного японца, который, наверняка, забирает себе львиную долю их уличных доходов…

И, конечно, как всегда, я с лёгким привкусом сладковатой тоски думал о себе: о том, что жизнь уже почти прошла, что деньги и популярность принёс мне очень средний сценарий, каких у меня было десятки… Но вот именно этот сценарий попал, как у нас говорят, «в жилу», и жизнь моя окрасилась совсем иным светом. К сожалению, с опозданием лет на двадцать…

В отель я возвращался уже в сумерках.

Я шёл кривоватыми и коротенькими улочками, легко перетекавшими одна в другую, изменяя только названия и почти сохраняя единое направление – параллельное Мариенплацу и Кауфингерштрассе, этому Млечному Пути вечернего Мюнхена.

И вдруг в одном из переулков, под светом неяркого уличного фонаря, у сильно пожилого «фольксваген-пассата» с высоко поднятой задней дверью, я увидел девчонку с голосом Нани Брегвадзе, немца-эквилибриста и маленького японца в баварской шляпке с султанчиком.

Японец и эквилибрист грузили в багажное отделение старого «фолькса» большой плоский чемодан, дорожную сумку и гитару в жёстком потёртом футляре.

– Жрать хочу, как семеро волков! – на чистом русском языке сказал японец в шляпке.

– А мне сегодня один америкашка двадцатник отслюнил! – рассмеялась девочка.

– Наверное, заклеить хотел, – ревниво заметил японец.

– Да нет. Не похоже было…

– А я сегодня одного чувака видел в толпе, – проговорил эквилибрист, закрывая заднюю дверь багажника. – Он у нас лет семь тому назад с полгода в цирке ошивался. Чего-то там для кино делал. Я потом этот фильм посмотрел – мне чуть худо не стало!..

– Все бегут из вашей России! – зло сказал «японец». – Думают, что тут повсюду мёдом намазано.

– Ребята… Поехали, а? – жалобно проныла девчонка. – Я уже еле на ногах стою…

– Всё, всё! По коням, братцы! – Эквилибрист быстро сел за руль и завёл двигатель.

– Катька! Я там тебе подушку из дому захватил, – сказал «японец» и уселся рядом с эквилибристом.

– Нет слов, Нартайчик… Что бы я без тебя делала, солнце ты моё?.. – устало проговорила девчонка и улеглась на заднее сиденье пикапа.

Старый «фольксваген» аккуратно выбрался на свободную от машин проезжую часть узенькой улочки и неторопливо покатил прочь, покачивая красным светом задних фонарей.

Я пришёл в отель, взял у портье ключ и поднялся в свой номер.

Достал из чемодана бутылку «Столичной», налил полстакана, выпил и закусил одной из двух конфеток, лежавших у меня на подушке.

Водка была тёплая, конфетка – резиновая, с парфюмерным запахом. Какая-то аптечная жвачка, а не конфета.

Да, да, господа! Всё правильно!.. Я именно тот самый «америкашка», который сегодня «отслюнил двадцатник» вашей подруге с Мариенплац. Мало того, я действительно тот самый «чувак», который «полгода ошивался в цирке», а потом получилось плохое кино. Тут – никаких сомнений. Это – я, и только – я!

Но как я мог принять нашего обычного, среднеазиатского киргиза, или кто он там есть на самом деле, за японца – этого я себе простить не мог!

И почему это я – старая стреляная ворона, углядел «западно-нордическую внешность» в заурядном, простоватом, пусть достаточно приятном, но совершенно русском лице эквилибриста, – просто не укладывалось у меня в голове! Тем более, что я же с самого начала угадал в нём того парня из Московского цирка!

А то, что я вокруг этого ещё и насочинял себе чёрт знает что, – приводило меня буквально в бешенство!

Я налил себе ещё полстакана водки и взял с подушки вторую конфетку.

Нет, господин среднеазиатский эмигрант, не все бегут из России! Это ты, сукин кот, шустришь тут с подносиком по площади, а некоторые…

Я залпом выпил водку и стал раздражённо зажевывать её последней конфеткой.

Так в раздражении и заснул.

И снились мне какие-то дурацкие и тревожные сны – будто бы бегаю я по Мариенплац с подносиком, всем раздаю свои визитные карточки, а неподалёку от меня, совершенно голые, эквилибрист и певица с гитарой занимаются любовью на глазах у хохочущей толпы. Вокруг них на низкорослой, лохматой лошадёнке скачет злобный киргиз в баварской шляпке с султанчиком и хлещет, хлещет всех без разбора длинной сыромятной камчой, яростно стараясь добраться до меня… Ужас и ожидание обжигающего удара делают мои ноги вялыми, тяжёлыми, сердце переполняет страх неотвратимости, дыхание рвётся из груди, и ясное, почти реальное ощущение такой беспомощности и одиночества, что…

Тут я заставил себя проснуться. Уже светало. Пульс – сто двадцать, во рту пересохло.

Я принял полтаблетки адельфана, напился в ванной холодной воды из-под крана и снова улёгся. И проспал уже без всяких киргизов до самого телефонного звонка Виктора.

Выяснилось, что я и сегодня свободен. И завтра. А вот послезавтра будет готов перевод моего сценария, и тогда-то работа и начнётся…

Всю первую половину дня я шатался по Швабингу – по его Леопольдштрассе, напоминавшей одновременно и петербургский Невский проспект, и московскую улицу Горького.

Обедал в рыбном ресторанчике «Нордзее», где не нужно было выскребать из себя разные иностранные слова и вступать в мучительные объяснения с официантом. Достаточно было ткнуть пальцем в висящий прямо над буфетной стойкой большой, ярко подсвеченный диапозитив, аппетитно изображавший то или иное блюдо, и оплатить свои рыбные притязания в кассе.

Но где бы я сегодня ни шлялся – по шумной, забитой машинами и людьми Леопольдштрассе, по её строгому университетскому продолжению – Людвигштрассе, и дальше – по роскошной и элегантной Тиатинерштрассе с заоблачно-запредельными ценами в фантастически красивых маленьких магазинчиках, – меня тянуло на Мариенплац. Где русская девочка с гитарой поёт мои песни, где на одной руке, вверх ногами, стоит акробат-эквилибрист из моей Москвы, где ассистирует ему маленький, суровый потомок Чингиз-хана из моей Средней Азии, куда я был эвакуирован в сорок втором и откуда в сорок четвёртом шестнадцатилетним, голодным, завшивевшим уходил на фронт…

– Добрый вечер, господа! – сказал я, когда отыскал их в том же переулке, что и вчера, во время погрузки реквизита в машину.

– Добрый вечер, господа! – сказал я им, стараясь придать своему голосу максимум лёгкости и ироничности.

– Здравствуйте, здравствуйте, – улыбнулся мне эквилибрист. – Я вас на Мариенплац видел.

– И не только на Мариенплац, – заметил я.

– Верно, – рассмеялся он.

– А я думала, вы – американец, – сказала девочка.

– Двадцать марок – это уже что-то от графа Монте-Кристо…

– Эмигрант? – строго спросил меня потомок Чингиз-хана.

– Нет.

– Давно здесь? – поинтересовалась девочка.

– Третий день.

Эквилибрист первым протянул мне руку:

– Эдик. Эдуард Петров. Вы тоже москвич?

– Да.

– Замечательно… А это Катя Гуревич. Из Ленинграда. Вернее – из Израиля… Это Нартай. Нартай Сапаргалиев. Он из Алма-Аты.

Я всем пожал руки и назвал себя. Втайне я надеялся, что когда они услышат мою фамилию, кто-нибудь из них обязательно воскликнет: «Так это вы написали то-то и то-то?!»

Но ничего подобного не произошло. Никто, никто не знает авторов даже очень известных фильмов!.. Хотя «вначале было слово».

– Очень приятно, – вежливо сказал Эдик, переглянулся с Нартаем и Катей и неожиданно предложил мне: – Не хотите ли где-нибудь пивка выпить? У нас сегодня был неплохой день и… мы приглашаем.

– Идея превосходная, – немедленно согласился я. – Но у меня есть встречный вариант: вы ведёте меня в ближайший симпатичный ресторанчик, а приглашаю всех я. И, пожалуйста, не возражайте. У вас сегодня был неплохой день, а у меня была очень неплохая последняя пара лет…

На четвёртый день моего пребывания в Мюнхене сценарий был переведён на нормальный немецкий язык, и президент киностудии, наконец, смог его прочитать.

После пышного комплиментарного вступления с обещаниями завоевать будущим фильмом весь кинорынок мира, президент попросил внести в сценарий некоторые изменения: часть эпизодов, происходящих в дорогостоящих декорациях, вынести на так называемую натуру. То есть, предположим, сцену царского приёма в дворцовых покоях снимать на какой-нибудь лесной или садовой лужайке, что при производстве фильма обойдётся вдесятеро дешевле…

Но самое серьёзное требование президента касалось одного второстепенного, но очень забавно придуманного мною персонажа. В сценарии у меня действовал, смею надеяться, довольно смешной тип – международный наёмный террорист прошлого века, с явным уклоном в пассивный гомосексуализм.

Так вот, президент киностудии самым жёстким образом потребовал убрать всю иронию в адрес этого террориста, заявив, что сегодня на Западе отношение к гомосексуализму – более чем серьёзное, и при будущем прокате фильма ему совсем не хочется вступать в конфликт с широкими слоями западной гомосексуальной общественности!

А чтобы я смог пережить президентские требования менее болезненно и более творчески, мне были вручены (на время) старая пишущая машинка с русским шрифтом и (навсегда!) пять тысяч марок в качестве второго аванса.

С раннего утра я трещал в своём гостиничном номере на машинке, внося необходимые поправки в сценарий, привычно ухитряясь сделать так, чтобы волки были сыты и овцы остались целы. У меня был тридцатилетний опыт подобных поправок, и я не очень сетовал на свою судьбу.

Вечерами же я встречался с Эдиком, Катей и Нартаем или с кем-нибудь одним из них, и до следующего дня начисто забывал о своём сценарии. Чего со мной раньше никогда не бывало…

Поразмыслив, я и этому нашёл объяснение.

Милая, забавная история стопятидесятилетней давности, положенная в основу моего киносочинения, не шла ни в какое сравнение с историями моих сегодняшних новых знакомых. Она просто не стоила выеденного яйца!

На один и тот же вопрос, который я в разное время задавал каждому из них – «Как ты сюда попал?», они отвечали настолько по-разному, настолько по-своему, так естественно и искренне соответствуя своему возрасту, своей речи, своим оценкам происходящего вокруг них, что я просто не рискую сам пересказывать эти истории.

Мне очень хочется, чтобы были услышаны именно их голоса…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ,
рассказанная акробатом-эквилибристом Эдуардом Петровым, – о том, как он вдруг понял, что пора менять цирк…

…Короче, когда я увидел, что они начали стрелять друг в друга, я понял, что начинается общегосударственный пиздец. И я сказал себе: «Эдик, когда свои начинают убивать своих только потому, что у одних член обрезан не под ту молитву, под которую он был обрезан у других, – из этой страны надо сваливать, как можно быстрее! Пока целы руки и ноги, пока есть голова на плечах, пока манеж во всех цирках мира – тринадцать метров в диаметре, и ты владеешь профессией, не требующей никакого языка, – нужно линять, ни на что не оглядываясь!..»

Тем более что в цирке я ни от кого не зависел. У меня, слава Богу, партнёров нет. Я выхожу в манеж один, работаю свой эквилибр и… общий привет! И если я сегодня не выйду на публику – от этого никто не пострадает. Инспектор манежа сделает небольшую перестановку номеров в программе, слегка изменит схему выхода ковёрных в паузах и вывесит дополнительное авизо за кулисами у форганга.

Но инспектор почти всегда из старых цирковых и с ним запросто можно столковаться при помощи бутылки коньяка и липовой справки от циркового врача, который всё равно не смыслит ни уха, ни рыла в нашем деле, да и в своём собственном. Их обычно берут на месяц из какой-нибудь местной поликлиники на время пребывания цирка в городе. Положен при цирке доктор – получите доктора! А кто он там – отоларинголог или гинеколог – это уже никого не колышет…

Мы-то, цирковые, только рады этому. Уж если случится что-то серьёзное – перелом, разрыв связок, сотрясение мозга, ну, что у нас обычно случается, всё равно вызовут «скорую», приедут нормальные травматологи, хирурги и с Божьей помощью сообразят, что с тобой делать.

А с цирковым доктором, если ты хочешь «закосить», то есть получить освобождение от работы, разговаривать – одно удовольствие! Можешь вешать ему лапшу на уши, сколько твоей душе угодно.

Заходишь к нему в медпункт вечерком после работы и говоришь:

– Привет, доктор!

Днём, на репетиции, когда все травмы основные и происходят, врача не бывает. Он в это время за свои жалкие копейки пашет в своей поликлинике, а во второй половине дня, как савраска, бегает по этажам на квартирные вызовы.

И в цирк, к представлению, он приползает уже такой умудоханный, что ему всё простить можно – и то, что от него за версту несёт спиртягои с луковкой, и то, что его белый халат нужно было ещё неделю тому назад отдать в стирку, и то, что к вечеру он уже вообще ни хрена не соображает.

Вот ты ему и говоришь:

– Привет, доктор!

– Эдик!.. – радостно восклицает доктор, что-то поспешно дожёвывая и стараясь дышать в сторону. – Какими судьбами?! Что привело вас, Эдик, человека сильного, смелого, свободного, не обременённого женой и детьми, артиста цирка высшей категории, в мою скромную, очень среднеазиатскую обитель? Если это всего лишь триппер вульгарис, то с прискорбием предупреждаю заранее – с антибиотиками у нас просто катастрофа! Нам даже запретили их выписывать…

Я понимаю, что доктор уже успел с устатку засадить грамм триста не очень сильно разведённого спирта, и поэтому стараюсь попасть ему в тон.

– Нет, Анатолий Рувимович, – говорю я ему. – Свой последний трепак я поймал десять лет тому назад, извините, на процедурной медицинской сестре кафедры полевой хирургии Военно-медицинской академии в колыбели трёх революций – славном городе Ленинграде.

– Боже мой! Какой кошмар… – всплескивает руками доктор.

Он быстро запирает дверь медпункта на крючок и достаёт из обшарпанного шкафчика с лекарствами толстую медицинскую бутылку с узким горлышком и розовой резиновой пробкой.

– Эдик! Многоуважаемый и прекрасный Эдик! – говорит доктор. – За этот прискорбный случай я обязан принести вам извинения от имени всего отечественного здравоохранения! И поэтому вы просто должны со мной выпить. Если же вы откажетесь, я буду считать, что мои извинения не приняты и расценю ваш отказ как грубое проявление антисемитизма.

– Скорей наливайте, Анатолий Рувимович! – говорю я, хотя мне совершенно не хочется пить с ним спирт.

Быстро и ловко доктор ополаскивает две медицинские банки, которые обычно ставят на спину и грудь при простуде – они не имеют плоского донышка – и суёт мне в руки:

– Держите! Очень удобная посуда для выпивки. Поставить недопитую невозможно и поэтому всегда точно знаешь свою меру.

– Ой ли? – сомневаюсь я.

– Поверьте опыту. Мне сейчас пятьдесят четыре, а мой бесславный врачебный стаж насчитывает двадцать девять календарных лет. Можете себе вообразить, сколько я выпил из таких баночек?

Я живо воображаю себе большую шестидесятитонную железнодорожную цистерну с чистым медицинским спиртом и спрашиваю:

– Занюхать хоть есть чем? Или мне в буфет смотаться?

– Обижаете, сударь… – печально и гордо говорит доктор и вынимает из кармана халата завёрнутую в чистую марлевую салфетку четвертушку большой луковицы. – Соли, правда, нет, но она и не нужна. Это наш потрясающий узбекский сладкий лук. Вам в Москве такой и не снился! А я здесь живу всю жизнь и всю жизнь закусываю именно этим луком. Представляете?

Тут я снова представляю себе цистерну со спиртом, но уже на фоне гигантской горы из узбекских луковиц. Вершина горы покрыта нетающими снегами и уходит в ярко-синее узбекское небо… И говорю:

– Наливайте, доктор. Не затягивайте процесс.

Доктор наливает в баночки чуть ли не до краёв, бережно ставит бутылку на стол и осторожно берёт у меня из руки баночку.

– Вы мне всегда были очень симпатичны, Эдик. Будьте здоровы! – И, закрыв глаза, доктор медленно выцеживает всю баночку.

Я свою опрокидываю залпом и тут же перестаю дышать. Доктор с грустным и слегка презрительным любопытством наблюдает за тем, как я судорожно пытаюсь вдохнуть, и кисло замечает:

– Ну кто так пьёт спирт? Какая-то чудовищная профанация!

Наконец, я получаю возможность перевести дух и набрасываюсь на луковицу.

– Кстати, – говорит доктор, закуривая сигарету. – А зачем вам, москвичу, нужно было ездить в Ленинград за гонореей? Да ещё в Военно-медицинскую академию?

Честно признаться, когда я с небрежной лихостью упомянул про «свой последний трепак», я сказал доктору всего лишь половину правды. «Последний» триппер был у меня Первым и Единственным.

– Ах, доктор… – туманно говорю я и подставляю свою баночку. – Наливайте!

…Сначала нас, девятнадцати – и двадцатилетних, истекающих кровью, продырявленных и искалеченных, волокли на «вертушках» до Кабула, а потом тех, кто остался в живых, грузили в транспортные самолёты ВВС и везли уже до Ташкента. А оттуда на специально оборудованном самолёте гражданской авиации – в Ленинград…

Заканчивался первый год этой дерьмовой войны в Афганистане, и я, к счастью, был ранен всего на одиннадцатый месяц своего пребывания там.

Недели через три-четыре, в Ленинграде, когда я уже начал вставать и даже мог доползти до туалета, где всегда пахло прокисшей мочой и стоял неистребимый запах анаши, мне прямо в академию пришла медаль «За отвагу». Наверное, награждали всех, кто не сдох тогда под Джелалабадом. Потому что лично я за собой никаких подвигов не помню и особой отваги нигде не проявлял.

Днём меня поздравили с медалью врачи и сёстры нашего отделения, а ночью вся наша палата – двое русских, один туркмен, один хохол и два «наших» афганца – в компании с дежурной сестрой, санитаркой из реанимации и процедурной сестрой устроили грандиозную пьянку и гуляли «под большое декольте» чуть ли не до утра.

Вот именно в ту ночь я и схватил гонорею. Процедурная сестра была старше меня на семь лет – ей тогда уже было двадцать восемь, и это была первая Настоящая Женщина в моей жизни. Писюхи, с которыми я путался ещё в цирковом училище и вообще до армии, не выдерживали с ней никакого сравнения!

Даже сейчас, спустя одиннадцать лет, несмотря на триппер, которым она меня тогда наградила, я вспоминаю о ней с благодарной нежностью…

– Мне нужна справка, доктор, – говорю я напрямую, потому что вдруг понимаю, что не имею права пудрить мозги доктору.

Я пью его спирт и сожрал его луковку, и я не должен ему врать, как плохо я себя чувствую, только для того, чтобы выудить из него паршивое освобождение от работы, которое явится всего лишь первым, крохотным звеном в цепи моего дальнейшего глобального вранья и ухищрений…

Этот длинный, тощий, вечно полутрезвый еврей, болтающий по-узбекски так же, как по-русски, и совершенно не знающий еврейского, – достоин правды. Хотя бы её небольшой части.

– Мне нужна справка, Анатолий Рувимович, что я не могу больше выходить в манеж и работать свой номер. И что мне требуется длительное лечение. Для того, чтобы это выглядело правдоподобно, могу сообщить вам, что у меня под левой лопаткой, в полутора сантиметрах от десятого и одиннадцатого позвонков, имеется замечательная, размером с половину куриного яйца, дырка от миномётного осколка, вовремя извлечённого из меня умельцами кафедры полевой хирургии. Может быть, вам это поможет? Но мне, доктор, нужна такая справка, чтобы меня тут же отпустили из программы домой в Москву, потому что я не хочу быть здесь пристреленным каким-нибудь кретином-узбеком или охуевшим от страха турком-месхетинцем! Я это уже всё кушал в Афгане. С меня хватит…

Несколько секунд доктор разглядывает меня поверх очков на удивление трезвыми глазами и, наконец, говорит:

– Снимите рубашку.

Короче, когда я прилетел в Москву, я увидел ту же самую сраную картинку, что была здесь и три месяца назад, когда я улетал в Среднюю Азию.

В аэропорту вовсю шустрили фарцманы и мажоры, только теперь числом поболее да понаглее.

На выходе толпилась туча одинаковых молодцов разного возраста и вида в кожаных курточках с чужого плеча. Все они небрежно крутили на пальцах ключи от своих машин и, выискивая в толпе наиболее стоящего клиента, спрашивали: «Куда едем?». А потом заламывали такую цену, от которой перехватывало дыхание и возникало испепеляющее желание стрелять, стрелять и стрелять! Длинными, нескончаемыми очередями!

Таксисты стали совсем симпатяги – до Москвы только за доллары. На худой конец – немецкие марки. Но вдвое больше…

В некоторых такси сидели хорошенькие молоденькие проститутки с бутылкой коньяка, заряженной клофелином, чтобы после второй рюмки клиент, в лучшем случае, проснулся бы в мёрзлом придорожном кустарнике без намёка на портки, багаж и деньги, а в худшем – отыскался бы через недельку в ближайшем лесочке, припорошённый грязным обледенелым снежком…

На вполне пристойных западных машинах тихонько патрулировали «боевики» и рэкетиры, зорко вглядываясь в багаж прилетевших иностранцев, в фирменные коробки соотечественников, вернувшихся с видиками, телевизорами или компьютерами. И если такого счастливца никто не встречает, более чем вероятно, что как только его такси тронется к Москве – за ним сразу же последует одна-две машины «боевиков». Он и десяти километров не успеет проехать, как его тормознут, заставят съехать на боковой просёлок, а там хорошо если только надают по мордам или вырубят полицейской дубинкой по башке. Будешь возникать и рыпаться – пристрелят запросто…

Валить, валить надо к чёртовой матери! Не от страха, не за хорошей жизнью – там своих заморочек хоть жопой ешь. Я поездил, на всё насмотрелся. Сваливать надо от всех этих наших совковых рыл, от беспредела, от постоянного унизительного состояния собственной беспомощности, когда от тебя ни черта не зависит, и ты ничего не можешь изменить.

Надо отваливать, и как можно быстрее и чётче. Никаких эмоций, никаких правозащитных лозунгов и вонючих диссидентских всхлипываний. Всё надо делать тихо, аккуратно и в хорошем темпе.

А манеж во всех цирках мира одинаковый – тринадцать метров.

Я втиснулся в рейсовый автобус, благо у меня с собой кроме дорожной сумки не было ни хрена. Все мало-мальски стоящие шмотки я ещё в Ташкенте запаковал в так называемый «Багаж срочной отправки „Союзгосцирка“». Это такие деревянные ящики для транспортировки циркового реквизита. Приклеиваешь на ящик специальные бланки, вписываешь в них фломастером – «Отправитель: цирк Ташкентский», «Получатель: цирк Московский», «Багаж артиста такого-то»… и гори оно всё синим пламенем!

Через пару недель заскакиваешь на Цветной бульвар в старый цирк – твой багаж уже стоит на конюшне.

…А вокруг серый, с грязными проталинами снег на обочинах, и автомобили на шоссе все бесцветные, серые, заляпанные по самую крышу, и автобус наш несётся к Москве, вспарывая пелену мокрого серого тумана, и стёкла изнутри потеют, и чтобы хоть что-то увидеть, нужно всё время протирать их рукавом или перчаткой. А чего я там, мать их за ногу, не видел?! Ах, дерьмо погода!.. И это через три часа после Ташкента! Где уже месяц – плюс восемнадцать-двадцать, где белое, слепящее солнце в синем высоченном небе. Не то, что здесь – чёрные облака, как потолок в новостройке – подними руку и достанешь.

Ах! Пацана того, узбечонка, жалко до смерти! Или он не узбечонок был, а… Как его? Месхетинец, что ли? Да разве в этом дело?! Ему же лет четырнадцать-пятнадцать всего… И держал он в руках лишь старую армейскую ракетницу – из неё с десяти метров слону в задницу не попадёшь, а они ему из автомата все кишки наружу выпустили! Это вместо того чтобы просто морду набить. И он ползёт по тёплой жёлтой азиатской пыли, тихо повизгивает, как поросёночек, а за ним всё это чёрно-красно-розовое-мокрое тянется…

И это под таким солнцем, под таким небом!

– А вы с Москвы? Вы – местный?

Я поворачиваюсь. Рядом со мной сидит этакое юное создание с круглыми коленками и роскошными ляжками, выпирающими из-под кургузой кожаной юбчонки – короче некуда, и разглядывает меня своими откровенно блядскими глазками. Рожица у неё разрисована неумело, косметика дешёвенькая, зубки давно нечищены, лак с ногтей наполовину облупился, и от неё за версту разит потом и одеколоном «Кармен».

– Местный, – отвечаю я.

– Хорошо вам… – завистливо вздыхает она.

– Чем же?

– Счас домой приедете – жена встретит, ребёночек…

Это она так пытается прояснить ситуацию. Дурочка ты моя родная, было бы тебе на пару лет больше, я бы тебя сейчас забрал к себе, выполоскал бы в ванне и трахал бы как жучку до завтрашнего утра. А потом бы дал денежку на таксярник и… Гуд бай, бэби! Чао, пупсик! Аривидерчи, киса!

– А тебя никто не ждёт?

– Меня лично – нет. Я – человек свободный.

– А что ты в аэропорту делала?

– А мне сказали – там в стюардессы принимают.

– И как?

– А-а!.. Все только обещают, и каждый лезет и лезет.

– Они, что же, не видят, что ты малолетка?

– Почему я «малолетка»? Ничего я не «малолетка»!

– Ну, ты мне мозги не пудри, – говорю я. – Тебе сколько?

– А сколько вы дадите? – она трусливо косит по сторонам – не видит ли кто, придвигается поближе и как-то снизу, по-кошачьи, заглядывает мне в глаза.

Хорошенькая, сучка, спасу нет! Помыть, причесать, накормить, воткнуть для её образования в видеомагнитофон какую-нибудь порнушку и… понеслась по просёлочной. Взять её с собой, что ли?

Еле сдерживаюсь, чтобы не положить руку на её пухлое колено, обтянутое плохо заштопанными колготками, и говорю:

– Да у тебя, зайка, на роже написано – «статья сто семнадцатая, часть первая».

– Ой, ну что это вы все так боитесь сто семнадцатой? – она презрительно кривит губки и слегка отодвигается.

– В тюрьме скучища, кормят плохо, – говорю я. – А ты, я смотрю, все статьи знаешь?

– А чего… Ну, так это же… Ну, как его? «С лицом, не достигшим половой зрелости», да? – и она, лапочка моя, даже немного смущается.

– Молодец! – говорю. – Умница. Пятёрка с плюсом. Так сколько тебе? Четырнадцать – есть?

– Почему четырнадцать? – обижается она. – Пятнадцать! Но все говорят, что я уже хорошо оформлена…

– Правильно говорят. Оформлена ты, действительно, будьте-нате. Но без меня, ладно? – говорю я и отворачиваюсь к окну.

Тому пацанёнку, который скулил и полз в кровавой пыли, сжимая в костенеющей руке свою дурацкую ракетницу, тоже было, наверное, не больше пятнадцати…

Москва вообще умом сдвинулась. Какой-то пир во время чумы. Все в коммерцию бросились – рвут, хапают, валюту скупают, открывают счета в банках – у нас, за границей. Шустрят так, что от каждого дым валит. СП – совместные с иностранцами предприятия – как грибы после дождя! Самые главные сейчас люди – те, которые смылись из «совка» лет десять тому назад. Сейчас они прилетают в наш зловонный распад героями, деловыми людьми. Они уже там, за бугром, знают, как напарить ближнего, и до сих пор помнят, как это делается здесь, у нас. Все они – «президенты», «генеральные директора», «менеджеры», у всех визитные карточки с факсами и телексами, бланки, штампы, печати! Наши только от одного вида этих печатей балдеют и в любое дерьмо с головой бросаются.

Я-то знаю цену всем этим примочкам. Помню, года три-четыре тому назад мы работали в Стокгольме, и хозяин наших гастролей, отличный мужик, уже лет двадцать живущий в Швеции, наш бывший военный моряк, когда-то дрыснувший со своего эсминца, выплатил мне дополнительные шестьсот крон за несколько лишних выступлений. Я ему и говорю:

– Иван, дай мне какую-нибудь справку. А то меня на таможне замучают. У всех одна сумма, а у меня больше на шестьсот крон…

– Нет проблем, Эдик, – говорит Иван, пишет на своём бланке то, что требуется, и подаёт его мне.

– А печать? – спрашиваю.

Иван подводит меня к окну своего бюро, показывает на противоположную сторону улицы и говорит:

– Эдик, вон там, в низочке, есть мастерская по изготовлению всяких печатей, штампов, бланков, визиток… Сходи туда и закажи себе любую печать, какая тебе понравится. Хоть с гербом Советского Союза. Это недорого. А у меня никаких печатей нет. Мне тут верят на слово.

Поэтому, когда через пару дней после прилёта в Москву, в полуподвале на Стромынке, в роскошно отделанном помещении бывшей дворницкой я, наконец, нашёл «офис» Женьки Овчаренко – главы какой-то околоцирковой конторы, я не очень-то клюнул на все эти факсы-телексы и на девочек-референтов, болтающих по разным телефонам на разных языках. Я Женьке просто сказал:

– Жека, нет ли у тебя концов организовать мне гостевой вызов в Германию? Хотя бы на месячишко.

– И ты, Брут… – Женька нажал кнопку на телефоне, смахивающем на пульт управления космическими полётами, и когда оттуда раздалось: «Слушаю вас, Евгений Алексеевич!», сказал:

– Меня ни с кем не соединять. Я занят.

Из-под стола Женька достал бутылку семизвездочной «Метаксы» (я такой в жизни не видел!) и две рюмки. Мы выпили. И тогда Женька сказал:

– Эдик, а почему ты хочешь именно правой ногой почесать левое ухо? Зачем ты так усложняешь ситуацию? Для того чтобы смылиться из «совка» сегодня существует масса других способов.

– Я хочу смылиться?! Перекрестись, Женька! Мало мы с тобой поездили, мало у меня было возможностей остаться там, за бугром? Ты же знаешь – я потенциальный возвращенец…

– Тогда зачем тебе гостевой вызов? Я могу воткнуть тебя в одну небольшую группу – в Америку на шесть недель, я как раз комплектую программу и ты можешь стать её украшением. И обойдётся тебе это гораздо дешевле, чем гостевой вызов. Я беру всего тридцать процентов от того, что ты там заработаешь. А в Штатах, как тебе известно, существует цирк «Барнума и Бейли», и ты сможешь там запросто определиться на дальнейшее…

И тут я подумал, что сегодняшнее наше смутное время – это время Женьки Овчаренко. И таких, как Женька. Он всю жизнь был очень средним жонглёром и гениальным пронырой. Он не вылезал из зарубежных гастролей, куда отбирали лучших из лучших и где по гамбургскому счёту – Женьке просто не было места. Поговаривали, что Женька слегка «постукивал» в КГБ, но у нас этим занимался почти каждый, кто хотел ездить за границу, не имея на это права.

– Хорошо, Жека, – сказал я. – Сейчас я тебе честно обрисую ситуацию.

Я вытащил все свои медицинские справки – от выписки из истории болезни Военно-медицинской академии до липовой бумажки ташкентского доктора Анатолия Рувимовича.

– Если я буду работать в программе – в Америке, в Германии или ещё где, у меня не будет свободной минутки. Сам знаешь – днём репетиция, вечером – представление… Если же я поеду по гостевому вызову – я смогу там хоть немного подлечиться. В Мюнхене, говорят, есть одна потрясающая клиника. А у меня от прошлых поездок скопилось немного валютки, и я хотел бы…

– Эдик, у меня просто нет времени слушать всю эту херовину, – прервал меня Женька. – Хочешь темнить? Бога ради! Тебе так удобнее? Нет проблем. Я же тебя ни о чём не спрашиваю. А все эти справки можешь свернуть с трубочку и засунуть себе в жопу. Мне они – до фонаря. Итак?

Он подвинул к себе блокнот и стал деловито записывать:

– Значит, первое. Гостевой вызов в Мюнхен?

– Да, Хотя бы на месяц.

– На три. Можешь не успеть сориентироваться. Второе – паспорт. Третье – билет на самолёт. Сейчас с этой позицией такая заморочка, тебе самому не осилить. Что ещё?

– Да всё, вроде…

– Нет, не всё. – Женька открыл вделанный в стену небольшой сейф, вынул оттуда тоненькую брошюрку и бросил её на стол. – Это тебе от меня на память. Бесплатно. Тут ты найдёшь всё, что тебе нужно.

Я проглядел брошюрку. Это была подробнейшая инструкция о том, как просить в Германии политического убежища, куда нужно идти, что нужно говорить, как нужно держаться, перечень возможных вопросов, примеры правильных ответов, адреса, телефоны и даже фамилии чиновников всех немецких учреждений, занимающихся приёмом беженцев в основных крупных городах Германии. Включая и Мюнхен.

– Мне-то это зачем? – фальшиво спросил я, не находя в себе сил выпустить эту брошюру из рук.

– Эдик! Ты – классный акробат, – сказал Женька и налил ещё по рюмке. – Сегодня – ты лучший эквилибрист в «совке». Но как драматический актёр – ты полное говно! И глядя в твои лживые глаза, я могу ответить тебе только словами гения русской сцены Станиславского: «Не верю!».

Я молча пожал плечами и сунул инструкцию в карман куртки.

– Теперь о деле. – Женька жёстко посмотрел на меня. – Как ты понимаешь, всё стоит денег. Я завязан на очень солидных людей во всех этих сферах…

Он потыкал пальцем в список необходимых для меня бумаг.

– Вызов – три тысячи, паспорт в ОВИРе – пятнадцать, консульская виза без очереди – пять, за билет в одну сторону – четырнадцать плюс две с половиной сверху. Инструкция, которая тебе так «не нужна», – полторы. Но это тебе приз за решительность, конспиратор хуев. И торопись! Цены растут каждый день!

Я быстро прикинул общую сумму – получалось что-то около сорока тысяч. У меня была заначка на чёрный день – тысяч двадцать, но я рассчитывал ещё кое-что продать…

Женька будто бы прочитал мои мысли:

– Есть другой эквивалент расчёта: вызов – пятьдесят долларов, паспорт – двести, виза – сто, билет – за рубли, сверху пятьдесят зелёных. Это немного не соответствует курсу, но такие ставки, старик, и я ничего не могу поделать. Если будешь распродавать свои видики-шмидики, «тачку» и хату – могу устроить серьёзных клиентов. Платят любой валютой в разумных пределах. Двадцать пять процентов – мои. Но зато и я постараюсь выбить из них побольше. Так что ты ничего не теряешь. О'кей?

– О'кей, – сказал я и выпил свою рюмку.

– Давно бы так, – рассмеялся Женька.

Он тоже поднял рюмку и только хотел выпить, как его невероятный телефон щёлкнул, и голос референта произнёс:

– Евгений Алексеевич. Вашингтон на проводе. Мистер Саймонс.

– Всё, Эдик! Чеши по холодку. Я тебе через пару дней позвоню.

Он отставил в сторону рюмку с коньяком и поднял телефонную трубку. И вдруг, неожиданно для меня, бойко заговорил по-английски. Вот это да! Кто бы мог подумать?!

Всё-таки я жутко беспринципный тип!

Всю дорогу от Женькиного офиса до дома я говорил себе: какое счастье, что у меня есть старый приятель Женя Овчаренко! Какое счастье, что он может избавить меня от целого комплекса чудовищных предотъездных унижений, с которыми сталкиваются тысячи наших несчастных эмигрантов, не имеющих такого Жени Овчаренко!

А приехав домой, я понял, что если бы мне пришлось перечислить пункты, по которым я хочу навсегда уехать из этой страны, то одним из таких пунктов был бы – Женька Овчаренко. Конечно, нельзя чтобы государством управляли кухарки, но нельзя это государство отдавать и Женьке Овчаренко. Или ему подобным. Даже если кто-то из них бойко говорит по-английски.

И вот это отсутствие чёткой позиции и твёрдых, принципиальных убеждений во мне самом меня иногда очень и очень пугает…

На следующий день я захватил с собой маленькую узбекскую дыньку, которую привёз из Ташкента, подъехал на Бородинскую в «валютник», купил за одиннадцать долларов большую бутылку шведского «Абсолюта» и помчался в район стадиона «Динамо» – в наши Центральные мастерские по изготовлению цирковой аппаратуры и реквизита – к Павлу Петровичу. На Пал Петровича нельзя жалеть денег – ни «деревянных», ни конвертируемых. Особенно, если ты хочешь смылиться и рассчитываешь там работать по своей профессии.

Не потащишь же ты туда пьедестал, который в манеж выносили пятеро униформистов. В нём только механических премудростей да электрических моторов – килограмм на полтораста! Там мне нужно совершенно другое.

Поэтому я и бросился к Пал Петровичу. Пал Петрович – механик Божьей милостью! Прозвище – «Кулибин», возраст – семьдесят, отличительная особенность – поллитра водки ежедневно при совершенной ясности творческого мышления и недельный запой один раз в три месяца с полным отключением от реальной жизни.

– Не боись, Эдуард, – сказал мне Павел Петрович. – Я тебе сделаю такой аппаратик, что все уссутся от зависти!

Он уже выпил стакан «Абсолюта» и теперь деликатно закусывал тоненько нарезанными ломтиками дыни. Потом вытер заскорузлые пальцы ветошью и стал набрасывать на клочке обёрточной бумаги эскиз, сразу же проставляя предполагаемые размеры.

– Вся эта хреновина будет вроде плоского чемодана… – комментировал он. – Вот тута кнопку нажал – он раскрывается, и уже не чемодан, а столик с ножками. Тама же две трости с кубиками… Отработал на двух, вот отсюда выдернул их, а вот сюда – в центральную дырку – одну вставил. Тама будет вертушка с трещоткой и стопором. На этой трости – делаешь копфштейн, стоишь одну руку, как хочешь выгибаешься. И всё это с вращением. Ты в какую сторону обычно вертишь? Я уж подзабыл малость…

– По часовой стрелке.

– Ага! Точно… Тады нет вопросов. Отработал номер, спрыгнул со стола, вот на эту штуковинку нажимаешь, и твой столик обратно превращается в чемодан! Ну, как?

– Замечательно!

Я вспомнил, что в самолёт по «бизнес-классу» принимают всего двадцать килограмм багажа, и спросил:

– Он килограмм десять потянет?

– Ты что, Эдуард? Куды тебе такую тяжесть? Пять – пять с половиной – не больше. Я тута в авиационном институте малость хагээс-тридцать достал, так неужто я для тебя пожалею?!

– Что это за «хагээс»?

– Сталь такая. Только на космос идёт. Тоненькая, лёгонькая, трёх слонов выдержит. У тебя какой рабочий вес? Твой личный?

– Семьдесят три – семьдесят четыре.

– Вот и считай, что у тебя будет двадцатикратный запас прочности. Хватит тебе?

– Хватит. Налить?

– Не, рано пока. Я ещё в обед стакан шлёпну и будя. Вот я говорю – с таким портативным реквизитом можешь где хочешь работать – что в манеже, что на сцене в Кремлёвском дворце, что на любой эстрадной халтуре!

Я подумал о том, что если мне удастся продать квартиру, машину и всё остальное барахло за валюту, то после расчёта с Женькой Овчаренко у меня ещё останутся кое-какие деньжата. И надо будет их как-нибудь вывозить за пределы нашей великой и необъятной. И я спросил:

– А ножки будут трубчатые?

– Трубчатые. И неразборные, – Пал Петрович внимательно посмотрел на меня поверх очков. – Но тебе я могу одну ножку сделать с хохмой. Запихнёшь туда – чего хочешь. Наварю фальшивые головки от винтов, а стыки заполирую так, что никто сто лет не догадается! Сделать?

– Да мне, вроде, как-то ни к чему…

– Сделаю! Глядишь и пригодится, – Пал Петрович что-то пометил в эскизе. – Слыхал – Лёвка Гаврилиди в Канаде остался? Пацан один из подкидных досок – в Египте. Я ему только-только ходули с амортизатором сотворил – он на них с подкидной доски тройной сальто-морталь с пируэтом делал… И на тебе! На хер ему там ходули?

– А тебе неохота уехать, а, Пал Петрович? – осторожно спросил я.

– Не, Эдик. Я там с голоду подохну.

– С твоими-то руками?!

– Хоть с руками, хоть без них. Я – человек пьющий. А тама этого не уважают. Это у нас чем больше закладываешь, тем больше с тобой нянькаются. А тама – извини-подвинься.

Словно в подтверждение сказанного Пал Петрович налил себе полстакана «Абсолюта»:

– Эх, Эдуард, нарушаю я с тобой свой регламент!

И выпил. Отрезал кусочек дыньки, понюхал его, но есть не стал. Отложил в сторонку и спросил меня тихо:

– Как думаешь, Эдик, война будет?

– Какая?

– Гражданская.

– Так она уже идёт. Весь юг полыхает. Тебе этого мало?

– Не, Эдуард… Я тебя про нас спрашиваю – про Россию.

– Не знаю. Не думаю.

– А вот я так полагаю – будет. Ты глянь чего творится! Это же уму непостижимо! Не могут люди так долго выдерживать. Кака-никака отдушина, а должна произойти! Да и начальникам это на руку. Они под это дело чего хошь спишут.

– Да Бог с тобой, Петрович!

– Точно, Эдик, точно… По первости начнут, как всегда, жидов резать, а потом и брат на брата пойдёт…

Я готов был подписаться под всем этим, но на всякий случай трусливо промолчал.

– Но мы с тобой уже своё отвоевали, – Петрович решительно завинтил пробку на «Абсолюте» и отставил бутылку в сторону. – И ты, и я. Хватит! Только мне жить с гулькин хер осталось, а у тебя ещё лет сорок впереди. Уезжай, Эдуард, отсюда. А я тебе такой реквизитик заделаю – пальчики оближешь! С ним на любой манеж не стыдно будет выйти. Уезжай…

Всё, всё! Пора вызванивать какую-нибудь бабу! А то мне уже которую ночь мерещится эта молоденькая автобусная поблядушка. Так и вижу её круглые коленки в заштопанных колготках, её потрясающие ляжки из-под короткой кожаной юбочки…

Конечно, можно раскрыть мой замечательный секс-блокнотик, сесть на телефон и начать планомерно обзванивать весь список одноразовых тёлок. Но мне нужен был чёткий «верняк». И я позвонил Юльке.

– На ловца и зверь бежит, – рассмеялась она. – Я уже даже в ваш вонючий «Союзгосцирк» звонила, или как там он у вас теперь называется. Мне сказали, что ты в Ташкенте заболел и вот-вот должен появиться в Москве. Что с тобой?

– Острый, очень болезненный приступ хронического желания увидеть тебя в своей койке.

– Состояние тяжёлое, температура повышена, дыхание частое и прерывистое?

– Да, да, да!

– Еду, – сказала Юлька.

…После ранения я год не работал в цирке. Тогда ещё была жива мама, и мы вдвоём ютились в нашей однокомнатной квартирке на Усиевича. Мама потихоньку пропивала обе наши пенсии – и свою цирковую, и мою военкоматовскую. Жить было почти не на что, и когда мне за какие-то небольшие деньги предложили вести кружок акробатики в Доме пионеров и школьников в Подлипках, в тридцати километрах от Москвы, я с радостью согласился. И мотался на электричке три раза в неделю туда и обратно почти восемь месяцев. Там у меня была группа ребятишек – в основном дети сотрудников известного всему миру и совершенно секретного в нашей стране ракетно-космического завода.

Вот в этой группе у меня занималась и Юлька.

Ей тогда было, кажется, лет тринадцать. Она обладала безрассудной смелостью, абсолютной бездарностью к акробатике и фантастической кошачьей грациозностью.

По-моему, уже в то время она вовсю трахалась с мальчишками-старшеклассниками, и каждый раз после занятий у выхода из спортивного зала её ожидали несколько юных подлипкинских пижонов, которые беспрестанно курили, длинно сплёвывали и переговаривались с искусственной приблатненной хрипотцой.

Пять лет спустя я работал в международной программе артистов цирка социалистических стран в Варшаве. Цирк стоял в паршивом, жлобском районе, на Товаровой улице, реклама была слабенькая, но народ валил как на пожар, и это было единственным нашим утешением. Платили нам, советским, такие жалкие гроши, что покупка лишней пачки сигарет становилась глобальной финансовой проблемой. Жили мы в «Доме хлопа» – что-то типа нашего «Дома колхозника», по два-три человека в комнате, и не могли дождаться окончания этих нищенских «заграничных» гастролей.

И вот, когда до закрытия сезона оставалось три дня, за кулисами вдруг появилась почти взрослая, элегантная и очень красивая Юлька. И сказала:

– Я увидела вашу фамилию в афише и подумала…

– Ох, чёрт побери! Какое счастье, что ты увидела афишу!.. – прервал я её, и последние трое суток в Варшаве мы провели с этой Юлькой в каком-то загородном доме какого-то ужасно важного поляка, который вывез Юльку в Варшаву на месяц, а теперь в силу каких-то своих служебных обязанностей был вынужден покинуть её на неделю и улететь в Италию.

Трое суток мы не вылезали из широченной постели этого поляка.

Три оставшихся представления, на которые меня привозила Юлька, я отработал из рук вон плохо. Обессиленный и вымотанный, я заваливал трюк за трюком, а на последнем, заключительном, представлении чуть не грохнулся с шестиметровой высоты, куда меня в стойке на одной руке поднимала механическая штанга моего тяжеленного аппарата. Но Бог миловал, и я остался цел и невредим для того, чтобы последнюю ночь с этой проклятой Юлькой вообще не сомкнуть глаз…

Теперь мы с Юлькой – друзья-приятели.

Сегодня Юлька – одна из самых дорогих и роскошных валютных проституток Москвы. Сегодня у Юльки свои массажисты и парикмахеры, свои тренеры на корте и в бассейне, свои автомеханики и свои люди во всех нужных дырках Москвы. И квартирка у неё в Каретном обставлена своими комиссионщиками. И своя постоянная, не случайная, клиентура из-за бугра. Юльку заказывают по телефону из Стокгольма и Мадрида, из Парижа и Нью-Йорка. И всё по высшему классу, по самому дорогому разряду! И Юлькины дни и ночи расписаны по минутам, а это требует жесточайшей дисциплины…

Но раз в три-четыре месяца в Москве появляюсь я, и Юлькина железобетонная система деловых встреч и свиданий, весь Юлькин математически выверенный график существования летит к чертям собачьим!

Я много раз пытался понять – почему это так происходит? Любви между нами нет никакой, считать себя лучшим сексуальным партнёром для Юльки вряд ли я имею право. Думаю, что ей встречались мужчины покрепче и поизощрённее… А у меня мало ли было девочек, к которым я относился значительно нежнее и трепетнее, чем к Юльке.

Как-то я попытался поговорить с ней об этом, но она весело послала меня к чёртовой матери и посоветовала не разлагать гармонию алгеброй. Когда же год тому назад я заговорил об этом вторично, она уже раздражённо предложила мне обратить внимание на родство наших душ и профессий и там поискать ответы на мои идиотские вопросы.

– Мы с тобой оба – эквилибристы! – нервно сказала она. – Мы каждый день рискуем жизнью и здоровьем только для того, чтобы понравиться публике, которая платит нам за наше мастерство! Мы в одинаковой степени торгуем собой, своим телом – и ты, и я. К нам каждый вечер приковано восторженное внимание десятков и сотен наших покупателей, а мы остаёмся чудовищно одинокими… Неужели ты этого сам не понимаешь?!

Из окна я увидел, как к моему дому подкатил чистенький белый «мерседес», и из-за руля вылез Юлькин телохранитель Витя – амбал килограмм в сто двадцать, бывший призёр первенства Европы по боксу в тяжёлом весе.

Он помог Юльке выйти из машины, взял у неё из рук большую сумку, аккуратно запер «мерседес» и пошёл за Юлькой к парадной. Витя всегда провожает Юльку до самых дверей моей квартиры.

В прихожей Юлька расцеловала меня в обе щеки:

– При всей тяжести недомогания ты прекрасно выглядишь! – сказала она, взяла у Вити сумку и по-хозяйски пошла в кухню. – Я тут кое-какой жратвы привезла, чтобы нам с тобой потом не дёргаться.

– Да есть у меня всё, напрасно ты… Привет, Витя!

– Здорово, Эдик! – Витя протянул мне ладонь величиной с сапёрную лопату.

– Проходи в комнату, выпьем по рюмке, – сказал я.

– Обойдётся! – крикнула из кухни Юлька. – У него ещё дел – невпроворот.

Витя подмигнул мне и испуганно замахал руками – дескать, он и в коридоре постоит… И шёпотом спросил меня:

– Ты не скоро за границу выступать поедешь?

– Не знаю. А что?

– Привёз бы мне «цыплят» штук сто…

– Каких ещё цыплят?!

– Девятимиллиметровых, – Витя расстегнул кожаную куртку и достал из наплечной кобуры большой пистолет.

– Газовый? – спросил я.

– Что ты, Эдик! Кто же сейчас с газовыми ходит? – Витя вынул из пистолета обойму и выщелкнул мне в руку один патрон. – Вот такие. Возьми себе один, как образец.

Но в это время из кухни выскочила Юлька, забрала у меня патрон, сунула его Вите и резко сказала:

– Совсем сдурел?! Чтобы Эдика прихватили на таможне?

– Люди же возят… – пролепетал Витя.

– Мало ли кто что возит! В Москве не можешь достать?!

– Здесь дорого, – понурился Витя.

– Я тебе двадцать тысяч в месяц плачу. И ещё надбавку за инфляцию, куркуль несчастный! Куда ты деньги деваешь?!

– Ну чего вы так нервничаете, Юлия Александровна? Ну, нет – так нет. Я же только спросил… – Витя заправил патрон в обойму, вставил её в рукоять пистолета, а пистолет спрятал в кобуру. И куртку застегнул. – Мне идти, Юлия Александровна?

– Заедешь в прачечную – получишь бельё из стирки. Квитанции в машине, в «бардачке». Потом поезжай на Беговую в комиссионку к Серафиме – забери там для меня пакет. И найди ты, чёрт бы тебя побрал, наконец, водопроводчика! Четвёртый день в ванной кран течёт, а ты и ухом не ведёшь. Я говорю, говорю – как в стену!..

– Будет сделано, Юлия Александровна. Нет вопросов. За вами когда приехать?

– Я позвоню. Иди.

– Слушаюсь, Юлия Александровна. – Витя несмело пожал мне руку и уже в дверях сказал: – Я у Юлии Александровны – как Золушка…

– Иди, иди, Золушка! – Юлька вытолкнула Витю на лестничную площадку и захлопнула за ним дверь.

…Ночью – голый, в липком поту, измочаленный и опустошённый – я лежал на животе в скомканных простынях, уткнувшись носом в подушку, а Юлька нежно целовала мою уродливую афганскую отметину под левой лопаткой и тоскливо шептала:

– Не уезжай, Эдька… Не уезжай!..

Она была единственным человеком, кому я рассказывал всё – и про себя, и про Ташкент, и даже про того маленького узбекского дурачка с ракетницей, ползущего по собственным окровавленным кишкам.

К четырём часам утра дико захотелось есть!

Я принял душ и уселся в халате за небольшой столик в своей крохотной кухоньке, а Юлька шустрила у плиты – варила цветную капусту и жарила коротенькие белёсые «нюрнбергские» сосиски, которые привезла с собой.

– Не уезжай, Эдик, – говорила она. – Глупо сейчас уезжать из самой свободной и бесконтрольной страны в любую другую, где всё давно регламентировано и разграничено, и где жизнь подчинена такому количеству условностей, что только от этого хочется повеситься… Не уезжай, Эдик. Не делай глупостей!

– Не забудь потом капусту обвалять в сухарях, – сказал я ей. – Кажется, остался ещё пакетик на верхней полке…

– Сегодня в России можно добиться чего угодно! Стоит только захотеть. Сколько ты получаешь в своём цирке?

– В этом ли дело, Юлька?

– Сколько ты сейчас получаешь в своём засраном цирке? Я тебя спрашиваю!

– Ну, раз в двадцать меньше того, что ты платишь своему Вите, – рассмеялся я.

Юлька пристально посмотрела мне в глаза и негромко спросила:

– А хочешь получать ровно в десять раз больше, чем Витя?

– Хочу, – сказал я. – Только захочет ли этого мой цирк?

– При чём здесь твой цирк?! Я буду тебе платить двести тысяч рублей в месяц! Устраивает?

– Нет, – ответил я. – Ты же знаешь, что альфонсизм такого масштаба мне не свойственен. Одно дело – «нюрнбергские» сосиски – так я их вроде бы уже отработал, а двести тысяч… Нет, Юлька, на двести тысяч у меня просто здоровья не хватит.

– Успокойся! Мне тоже не нужен такой дорогой кобель. Мне нужен партнёр, на которого я всегда смогу положиться. Мне нужен партнёр и помощник, которому я буду верить, как самой себе, и до конца своих дней буду знать, что он меня никогда не предаст!.. Кроме тебя – у меня нет другой кандидатуры. Полить тебе капусту маслом?

– Только немного, а то у меня потом будет изжога. Ты что-нибудь выпьешь?

– Чуточку джина со швепсом. Достань там у меня из сумки…

Юлька разложила сосиски и капусту по тарелкам, я сотворил ей джин со швепсом, и мы сели друг против друга.

– Жри, – сказала она. – Жри и, как говорят в Одессе, – слушай сюда. Я резко меняю свой бизнес. Я создаю большое коммерческое предприятие. Сейчас я подыскиваю солидного коопродуцента на Западе с реальным добротным банковским счётом, а не какое-нибудь эмигрантское фуфло с липовыми ксивами. У меня накоплен огромный опыт общения с иностранными делашами. В общей массе – они довольно скучные, но толковые ребята. И если вести себя с ними расчётливо и осторожно, если юридически оговорить всё ещё, как говорится, на берегу – с ними можно пускаться в плавание… Я могу и сама, без всяких иностранных инвесторов открыть этот новый бизнес. В Москве есть банки, которые под моё дело дадут мне любые кредиты. Но если за мной не будет стоять западная фирма – наши, при любой перемене ветра, смогут меня прихлопнуть в одну секунду. Если же будет совместное предприятие – наши ещё сто раз почешут в затылке… Отчисления в живой валюте не захочет терять никто! Скажу тебе больше: у меня уже есть даже помещение под офис и предприятие! И не одно, а два. Любое – на выбор!.. Это стоило больших денег, но это уже есть. И помещения классные! Одно в Лаврушинском переулке напротив Третьяковской галереи. Это – ВААП. Всероссийское агентство по авторским правам. Их должны вот-вот упразднить, потому что наших писателей всё равно уже никто не читает. А второе – здание Совпартактива при бывшем Замоскворецком райкоме партии. Там можно будет вообще весь комплекс разместить плюс врачебный кабинет, массажный салон, косметический, сауну с бассейном… И я, наверняка, заберу оба эти помещения. В одном сделаю головное предприятие, в другом – филиал.

– Погоди, погоди, Юлька! Я ни черта не понимаю… Ты, что, собираешься возглавить какой-то оздоровительный центр?

Юлька посмотрела на меня, как на полного идиота:

– Псих! Я собираюсь создать первый в России грандиозный международный публичный дом!

– О, Боже… – я чуть не упал со стула.

– И только за свободно конвертируемую валюту! У меня будут работать лучшие девки Москвы и Петербурга, отобранные по жесточайшему конкурсу! Я буду приглашать на гастроли француженок, итальянок, японок… У меня будет ресторан, стриптиз, секс-шоу, эротический театр… Медицинский контроль – не ниже профессора, доктора наук! Круглосуточно – дежурный сексолог! Вооружённая охрана из настоящей милицейской спецслужбы «Метрополя», «Космоса» и «Националя»!..

– А по улицам курьеры, курьеры, курьеры… – усмехнулся я.

– Дурак ты, Эдька, и уши у тебя холодные. Если бы ты знал, какие люди сегодня стоят за этой моей идеей – ты бы ахнул! Я не хочу называть фамилии, но, поверь, их имена ты каждый день встречаешь в газетах и на телевидении, когда они сшибаются в непримиримой борьбе за власть. И пожалуй, единственное, что их объединяет, что делает их партнёрами, – это моя идея! Может быть, хотя бы это сотрудничество когда-нибудь их примирит окончательно, и наша страна, наконец, заживёт по-человечески?!

Я подумал, что в ближайшие тридцать-сорок лет нашей стране вряд ли что-нибудь поможет. Даже если покровителями и акционерами Юлькиного международного публичного дома станут все бывшие члены Политбюро и секретари ЦК КПСС, сегодня называющиеся президентами независимых государств.

Наверное, нужно, чтобы пара поколений вымерли естественным образом, а уж тогда – третье-четвёртое, – освобождённые от всех наших сегодняшних заморочек, может быть, действительно, начнут жить по-человечески. Причём, первые два поколения – ни в коем случае нельзя убивать! Они должны сами состариться и умереть, состариться и умереть… А если их убивать – нам на эту эволюцию и нескольких столетий не хватит.

А ещё я подумал, что если я всё-таки когда-нибудь начну составлять список причин, заставивших меня уехать из этой страны, – я включу туда и Юлькино Совместное Международно-Трахательное Предприятие, опекаемое людьми, которые подставили того маленького ташкентского пацана под автоматную очередь…

Но я ничего этого Юльке не сказал.

Я просто встал из-за стола, поднял её на руки, понёс в комнату.

А она мне всё шептала:

– Не уезжай, Эдинька… Не уезжай…

Я проснулся от голоса, усиленного динамиком:

– Внимание! Уважаемые пассажиры, через двадцать минут наш самолёт произведёт посадку в аэропорту города Мюнхена. Просьба прекратить курить и застегнуть привязные ремни. Температура в Мюнхене – плюс четырнадцать градусов. При выходе из самолёта, пожалуйста, не забывайте свою ручную кладь. Командир корабля и экипаж прощаются с вами и благодарят за внимание.

И то же самое – по-немецки.

– Ну, порррядок! – сказал мой сосед – толстомордый парень в кроссовках и ярком тренировочном костюме, с удовольствием раскатывая букву «р» в слове «порядок». – Теперь попьём настоящего пивка!.. Вы первый раз летите в Мюнхен?

– Первый, – ответил я.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
(очень коротенькая), рассказанная Автором, – о том, как мы с Катей ходили в Ленбаххауз на выставку Габриеллы Мюнтер и Василия Кандинского…

Эдик и Нартай были в тот день чем-то заняты, и Катя предложила мне посмотреть эту выставку.

– Я уже была там один раз со своим приятелем, но мы там всё время ссорились, и я от злости уже почти ничего не помню, – сказала Катя. – Помню только, что эта Мюнтер – потрясающая тётка!

Мы доехали на метро до Кёнигсплац, протопали совсем немного пешком, и оказались на Луизенштрассе у Ленбаххауза.

– Можно было конечно дождаться халявы. В воскресенье здесь все музеи – бесплатные, – сказала Катя. – Но в воскресенье мы вкалываем и… Постойте здесь. Я возьму билеты.

– Ну, уж дудки! – возразил я. – Ты ещё будешь оплачивать мою интеллектуальную программу… Билеты беру я. Дедушка приглашает.

– Ладно, ладно, – рассмеялась Катя. – Чего это вы вдруг раскокетничались? «Дедушка»! Вы что думаете, я не заметила, как вы только что разглядывали вон ту американку? Настоящие дедушки таким живым глазом на баб не смотрят.

– Польщён, спасибо, и закрыли тему, – сказал я. – Как попросить два билета?

– Скажите просто: «Цвай картен, битте».

Я заплатил шестнадцать марок, получил «цвай картен», и мы с Катей пошли смотреть картины Мюнтер и Кандинского.

Катя быстро устала и, виновато глядя на меня, всё чаще и чаще присаживалась в тех залах, где были диванчики для отдыха.

– А из-за чего вы ссорились здесь со своим приятелем? – спросил я.

– Пыталась ему доказать, что не Кандинский сделал Мюнтер, а Мюнтер – Кандинского. Сами посмотрите – насколько она сильнее и самостоятельней!..

В отличие от Катиного приятеля, мне совсем не хотелось с ней ссориться. Да и в живописи я разбирался не бог весть как, поэтому решил изменить тему разговора:

– Катя, ты есть хочешь?

Она удивлённо вскинула на меня глаза:

– Хочу. А вы?

– Как семеро волков. Так говорит Нартай?

– Генау! – подтвердила Катя. – Точно!

Неподалёку от выставки, в итальянском ресторанчике «У Марио» нам подали по полуметровой пицце с ветчиной, шампиньонами и сыром. Я пил пиво, Катя – минеральную воду.

– В последнее время я стала быстро уставать, – сказала Катя. – И есть постоянно хочется… Но мне одна знакомая тётка сказала, что потом это пройдёт. А сейчас, в моём положении – это нормально.

– В каком «положении»? – не понял я.

– В том самом. На четвёртом месяце. Или уже пятый?.. Ни фига не помню.

– О, Господи… – только и смог сказать я.

– Всё будет хорошо! – ободряюще улыбнулась мне Катя. – Вы знаете, такую огромную пиццу я в жизни не видела. Вообще-то, мы немножко поторопились. Тут рядом есть одна очень приличная забегаловка. Там, наверняка, раза в три дешевле.

– Плюнь, – сказал я. – Расскажи мне лучше, как ты попала сюда, в Мюнхен.

Она задумалась, ковыряя вилкой остывшую пиццу. Потом подняла на меня глаза и спросила:

– А можно я начну почти с конца?..

ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ,
рассказанная Катей Гуревич, – о том, как она была вынуждена уйти от мамы, а потом поссорилась с папой. Но, помирившись с ним, покинула и его…

… И тут он мне как дал по физиономии!.. Я кувыркнулась и чуть на заднице в коридор не выехала! Вот это да!.. Откуда у него и силы-то взялись?! Такой худенький, пугливый, интеллигентный…

– Дурак!!! – завопила я от неожиданности и боли. Первый раз в жизни я крикнула ему – «дурак». Но я ничего не могла с собой поделать – в левом ухе звон, как с колокольни, щека огнём горит, обидно до смерти!..

– Правильно!.. Правильно, папочка! Бей своих, чтоб чужие боялись, да?! – ору я ему, а сама вижу, что на глазах у него слёзы, руки трясутся, и он вот-вот рухнет передо мной на колени и начнёт меня облизывать и просить прощения.

И тогда, чтобы этого не произошло, чтобы я сама не рассоплилась и не простила его, я сознательно распаляю в себе злобную обиду и задавливаю нарастающую жалость к нему:

– Ты же ничтожество! Бездарность!.. Тебя хватило только на то, чтобы защитить диссертацию и уехать в Израиль!.. Кому ты нужен здесь?! Ты же сгниёшь в этой идиотской Беэр-Шеве! Тебе на роду написано раз в неделю мыть полы в синагоге за сто пятьдесят шекелей в месяц! Ты, кандидат своих кретинских наук!..

Папа смотрел на меня широко раскрытыми от ужаса глазами, протягивал ко мне трясущиеся руки и тупо, на одной ноте, бормотал:

– Катенька… Что ты говоришь, Катенька?!..

Господи! Боже мой!.. Что же я, действительно-то, говорю? Да как у меня язык поворачивается?! И по морде он мне дал – абсолютно справедливо. Нечего мне было кричать ему: «Алкоголик! Импотент! Правильно, что мама послала тебя подальше!» Ну, что я за сука такая?! Это же мой отец! Единственный в мире близкий мне человек… Тем более что в истории с мамой папа вёл себя, как ангел.

История примитивная, банальная. Но когда она коснулась меня, когда я невольно стала её участником, я напрочь забыла о том, что мне уже давно известны десятки таких историй. Мне вдруг стало казаться, что наша история – уникальна, и ни с кем, никогда, ничего подобного не происходило.

Мама – красивая, сексапильная баба с редкостно хорошей фигурой для своего сороковника и без явных внешних признаков еврейства, что в России, как известно, немаловажно. Поэтому мама – главный администратор самого большого кинотеатра на Невском проспекте в Ленинграде.

Папа – милый, слегка замухрышистый еврей-технарь с неуёмной тягой к разговорам об искусстве и претензиями на глубокое понимание во всех его областях. Поэтому папа до сорока пяти лет – младший научный сотрудник какой-то исследовательской шараги, без каких-либо перспектив на повышение в должности и окладе.

Я с детства очень прилично играю на гитаре (папа заставил!) и неплохо пою.

– Еврейский ребёнок, поющий старинные русские романсы с грузинским акцентом, – это что-то невероятное! Гиньоль какой-то… – сказал папа, когда впервые услышал меня со сцены на нашем школьном выпускном вечере.

Вероятно, мама перепутала «гиньоль» с «гениальностью» и приняла эту фразу как руководство к действию: тут же через своих блатных знакомых устроила меня в Институт культуры.

Там, в течение полутора лет, я очень неплохо себя чувствовала. А благодаря гитаре и Нани Брегвадзе стала достаточно популярна и любима лучшими представителями мужской половины этого института. Не скрою, многим из них с удовольствием отвечала чувством на чувство, как говорится, на всю катушку…

Пока не произошла эта сволочная история, из-за которой мы с папой, может быть, и оказались на другом конце света – в этой задроченной Беэр-Шеве.

И хотя это всё случилось в той, прошлой жизни, куда мне уже никогда не вернуться, я вспоминаю об этой истории и по сей день с омерзением.

Однажды зимой, под самый-самый Новый год, мама приводит к нам в дом Митю – бармена из маминого кинотеатра, который всегда снабжал нас разными дефицитами – от копчёной колбасы до французских колготок. И заявляет, что с сегодняшнего дня Митя будет жить у нас. Они, дескать, уже давным-давно любят друг друга неземной любовью, и мама, наконец, решила расставить все точки над «i».

Она, мама, понимает, что век её короток, и остаток жизни ей хочется прожить с Митей в любви, спокойствии и уверенности в будущем, а не с папой – в душной безысходности, нищете и тоскливом ожидании неопрятной старости.

Свои лучшие годы она отдала мне и папе – она, только она, дала возможность папе защитить диссертацию, вскормила и вспоила меня до моих девятнадцати лет, довела меня до второго курса института – короче, поставила на ноги. И теперь хочет хоть немножко пожить для себя…

Она никого не собирается выгонять из этой квартиры, кстати, полученной тоже ею от Управления кинофикации, а не папой, не умеющим забить гвоздь в стену. Но они с Митей обязаны начать свою новую жизнь со справедливых и великодушных решений.

Итак: ребёнок (это я) может, если хочет, оставаться с матерью, а Митя, несмотря на то, что он старше этого ребёнка всего на десять лет, постарается быть этому ребёнку превосходным отцом.

Папа же, в ожидании размена квартиры, может переехать к своей обожаемой тёте Хесе. Она недавно похоронила своего мужа – дядю Йосю, и теперь роскошествует одна в двухкомнатной квартире на улице Бутлерова. Там неподалёку есть метро «Академическая», и папе будет очень удобно ездить к себе на работу – всего тридцать пять минут в один конец.

Мы с папой так и присели на задние ноги!

Я знала, что мама не носит «пояс верности» и путается направо и налево. Мы, женщины, такие вещи очень хорошо понимаем друг про друга. Иногда, к сожалению, даже лучше, чем нам этого бы хотелось. Но что это будет – Митя и что это примет именно такие формы – мне и в голову не могло прийти!

– Подожди, деточка… – растерянно сказал папа маме. – Но я же люблю тебя… Ведь двадцать один год прожито!.. Разве это можно вычеркнуть?..

– Вам же объяснили, Саша, – с усталой снисходительностью произнёс Митя.

– Не смейте называть меня «Саша»!!! – тоненько прокричал папа и взмахнул над головой кулачком.

– Ну давайте, я буду называть вас – Александр Моисеевич. Вам от этого будет лучше? – усмехнулся Митя.

И мама, стерва этакая, тоже усмехнулась!

В этот же вечер папа переехал к тёте Хесе. А я, идиотка, почему-то осталась с мамой и Митей. Но ненадолго.

Через две недели мама уехала в Москву на трёхдневный семинар работников кинофикации. И Митя решил не терять времени.

Ночью он пришёл в мою комнату с бутылкой шампанского и после двух-трёх вежливых и нежных фраз в клочья разодрал на мне ночную рубашку и, стаскивая с меня трусики, заговорил вдруг нормальным языком советского бармена из кинотеатра:

– Ты чо, падла, кочевряжишься?! Или я не знаю, что тебя уже пол-института переимело!.. Ах, ты, сучонок!.. Да я тебя сейчас во все дырки харить буду, жидовочка ты моя!

Он был очень здоровый – этот мамин Митя… Но я, с прокушенной губой и длиннющей царапиной на груди, всё-таки вывернулась из-под него, ухватила со столика бутылку с шампанским и со всего размаха шарахнула ею Митю по башке. Кровь даже стену забрызгала!..

Митя тут же отключился, а бутылка, как ни странно, осталась целёхонькой. Так что Митя был не в убытке…

Я оделась, собрала вещи, взяла гитару и уехала на улицу Бутлерова к тёте Хесе и папе.

Новый год мы встречали с папой на кухне у тёти Хеси.

Я лениво перебирала гитарные струны, разглядывала ледяное кружево на оконном стекле, чтобы не видеть, как плачет пьяненький папа, и слушала монотонный голос тёти Хеси с неистребимым местечковым акцентом:

– Что такое настоящая еврейская жена? Что такое настоящая еврейская мать? Это – настоящая еврейская мать и жена! Это – я! И если бы дядя Йося был жив и сейчас сидел бы с нами за этим столом – он бы вам всё сказал… А ты, Муля (папа в паспорте – Самуил Моисеевич), знаешь, дядя Йося никогда не говорил неправды.

Большего вруна, чем папин покойный дядя Йося, я вообще не встречала!

– А когда еврейская мать и жена приводит в дом какого-то Фоню-квас, какого-то грязного шейгица, у которого только и есть, что огромный… Не хочу при Катеньке говорить что. Так это уже не еврейская мать и жена, а, дико извиняюсь, – просто блядь! И если ты, Муля, думаешь, что это не было видно с самого начала, так ты так ошибаешься, как не дай Бог тебе ошибиться ещё раз! Я ещё тогда сказала твоей матери, своей сестре Сонечке, пусть земля ей будет пухом: «Соня! Мне сдаётся, что Муля уходит не в те руки…» А кто меня тогда слушал? Потом родилась Катенька, дай ей Бог здоровья и счастья! И я замолчала. Теперь мы все втроём кушаем один и тот же червивый компот…

Я по-тихому тренькала на гитаре и думала, что это первый Новый год в моей жизни, когда я не рвусь в компанию, в шум, трепотню, пляски, поцелуи и тисканья по тёмным углам и парадным подъездам. Вот так – сижу себе спокойненько на кухне, тренькаю какую-то муру собачью и слушаю старую семидесятипятилетнюю тётю Хесю…

– Раньше я думала – нет выхода, – бубнила тётя Хеся. – Раньше я думала – надо ждать своего часа и потом сразу же лечь рядом с Йосей на еврейском кладбище, если вы сумеете там достать для меня место. Теперь, когда у меня есть вы – я думаю немножко иначе. И Йося бы меня понял и простил. Тем более что недавно в нашем продуктовом магазине один такой хорошо одетый, представительный мужчина мне сказал: «А вы-то чего здесь стоите, мадам? Ехали бы в свой Израиль. Там, говорят, очередей нет». И весь магазин так смеялся, как будто это Райкин сказал. И я подумала – почему бы мне, действительно, не умереть там – среди евреев и тепла, а не здесь – в холодной очереди за колбасой? А?..

…Мы похоронили тётю Хесю в сорокаградусную жару, когда раскалённые ветры пустыни Негева исхлёстывали нашу тоскливую Беэр-Шеву.

И были шушукающиеся евреи в кипах, и был раввин, и прекрасно пел кантор, и два маленьких мальчика – синагогальные служки с важным и печальным видом на лукавых мордочках перелистывали страницы Торы…

Всё было, как хотела того тётя Хеся.

Единственное, что могло бы ей не понравиться – то, что папа надрался до изумления и заблевал всю ванную. Но кроме меня, этого, слава Богу, никто не видел. Да и тётя Хеся за последние несколько месяцев могла бы уже к этому привыкнуть.

Как это там у певца колониализма мистера Редьярда Киплинга? «Запад – есть Запад, Восток – есть Восток…»

Так вот – никакого Запада. Сплошной Восток. А наша серая от пыли кактусно-пальмовая Беэр-Шева вообще помесь Вышнего Волочка с окрестностями Сухуми, как сказала однажды тётя Хеся. Но у неё были свои довоенные представления о Сухуми, и она могла ошибаться.

Мы – нищие. По «совковым» понятиям – ужасно богатые нищие. У нас есть телевизор «Панасоник», огромный американский холодильник и фантастическая стиральная машина с программным управлением. Всё это папа купил сразу же после приезда, когда мы получили от министерства абсорбции специальные деньги на электротовары. Тогда ещё папа вовсю «гулял по буфету»…

Тогда ему ещё казалось, что в один прекрасный день в наших дверях появится Некто и скажет: «Шолом, Самуил Моисеевич! Вы же кандидат технических наук! А не возглавить ли вам небольшой отдел в нашем исследовательском институте?» И папа снисходительно согласится.

Но шло время, иллюзии таяли, изучение иврита в ульпане оказалось намного труднее, а водка в Израиле намного дешевле, чем папа мог предполагать, и папа резко понизил планку своих претензий к жизни.

Теперь он каждую неделю моет полы в синагоге за сто пятьдесят шекелей в месяц – спасибо тёте Хесе, это она его туда пристроила, – смотрит две программы советского телевидения и почти ежедневно пьёт со своими новыми приятелями – соседями по дому.

Дом – дерьмо. Даже у нас в «совке» таких уже сто лет не строят. Обшарпанная четырёхэтажная коробка с маленькими отвратительными квартирками, где зимой от стен несёт промозглой сыростью и согреться можно только при помощи трёх электрических каминов. После чего в конце месяца приходит такой счёт за электричество, что хочешь тут же повеситься!

А летом нет спасения от обморочной духоты.

У нас в квартире две комнаты – восемь и двенадцать метров. Через четыре месяца кончается контракт и нас отсюда выпрут. Уже несколько раз приходил хозяин квартиры – сабр лет сорока – и предупреждал нас об этом.

В меру своих познаний я пыталась переводить папе всё, что на иврите говорил хозяин квартиры, а папа, жалко улыбаясь хозяину, с пугливой надеждой смотрел на меня и поминутно спрашивал: «Что он сказал?.. А ты что сказала?..»

Уходя, хозяин каждый раз спрашивал меня уже в дверях:

– Отец совсем не понимает иврит?

– Да, – говорила я, точно зная, что за этим последует.

– Завтра приезжай ко мне в Юд-Алеф. Улица Моше Шарет, четыре. Будем делать секс. Тебе будет хорошо и мне будет хорошо. И твоему отцу тоже будет хорошо: продлю контракт ещё на полгода, – с неандертальской прямотой говорил хозяин и уходил в святой убеждённости, что уж завтра-то я, безусловно, буду лежать в его постели.

Секс, говоришь, обезьяна израильская? Секс – это хорошо. Секс был бы сейчас очень ко времени, а то ведь я с Ленинграда, как говорится, на просушке…

Если, конечно, не считать того молоденького солдатика, которого я сама заклеила на арабском шуке в наш первый беэр-шевский месяц. Но он, бедненький, так боялся опоздать из увольнения, ему так мешал автомат и так больно упирались мне в бок спаренные автоматные рожки, нафаршированные боевыми патронами, что у нас с ним ничего не получилось. Хотя, Бог свидетель, я ему старалась помочь изо всех сил!

И натягивая свои форменные брючки, отряхивая колени от грязной земли нашего пустыря, мой первый израильский неумёха, солдат непобедимой армии ЦАХАЛа, плакал навзрыд и что-то стыдливо причитал на непонятном мне тогда иврите. Через два дня его отправили на юг, в Эйлат, и я его с тех пор больше никогда не видела.

Так что секс мне был бы сейчас – в самый раз. Но не с этой же сволочью, которой мы платим триста пятьдесят долларов в месяц за говенную квартиру. Ей в базарный день красная цена – двести, а он мне ещё секс предлагает, засранец!

Мы – нищие. Поэтому мы всё время что-нибудь делим или умножаем на два сорок. Это средняя цена доллара в шекелях. Мы отнимаем от пособия по безработице (в шекелях) стоимость квартиры (в долларах), прибавляем оплату счетов за свет, газ и воду, вычитаем это из остатков пособия и в конце своих нехитрых арифметических упражнений выясняем, что денег у нас осталось ровно на пятнадцать автобусных билетов. О «прожить» – не может быть и речи. При тёте Хесе – она получала вполне приличную пенсию – мы ещё как-то сводили концы с концами, а теперь…

Теперь папа берёт у нашего дворника Наума Лифшица – бывшего московского врача-офтальмолога (тоже кандидата наук) небольшую тачку для мусора и катит её к пяти часам вечера через полгорода на базар. К этому времени арабы заканчивают торговлю овощами и фруктами и оставшееся, нераспроданное бесплатно раздают таким, как мой папа. Меня уже тошнит от одного взгляда на эти бананы и апельсины. Кстати, и на папу тоже…

Я же беру гитару и пешком, чтобы не платить полтора шекеля за автобус, иду напрямик через огромный захламлённый и загаженный пустырь в центр, к «Кеньону». Это такой роскошный торговый дом с кафешками, рестораном, кинотеатром и подземным паркингом для автомобилей.

Там у меня уже есть «своё» местечко. Я вынимаю гитару из облезлого футляра, оставляю алчно раскрытый футляр на белых каменных плитах и…

Да здравствует великая Нани Брегвадзе!..

Да здравствует дорогой товарищ Окуджава, уважаемый Булат Шалвович!..

Низкий поклон и пусть земля вам будет пухом, как говорила наша тётя Хеся, незабвенный (простите, не знаю отчества!) Александр Галич!

Спасибо вам, родные мои. Уж минимум двадцать пять – тридцать шекелей я унесу с вашей лёгкой руки в своём клюве в этот вечер.

А утром в большом и недорогом беэр-шевском супермаркете «Гринберг» они превратятся в замечательный кусок индюшачьего мяса, отличную пачку макарон, божественную израильскую селёдку, в газету «Время» для папы. Не исключено, что если за покупками пойдёт папа, он ещё на эти деньги нашустрит и бутылку дешёвой водки.

Только не нужно думать, что я вот так стою у «Кеньона», как на эстраде, пою, предположим, «Последний троллейбус» Окуджавы или «Мы похоронены где-то под Нарвой…» Галича, а вокруг благоговейно замерла благодарная толпа, потрясённая моей гитарой, моей песней, моей красотой. И с последним аккордом в гром аплодисментов вливается сладкий тугой звон сыплющихся монет…

Всё совсем не так. Иногда я пою в пустоту. Иногда для двух-трёх зевак-израильтян, которые ни хрена не понимают ни одного русского слова и, восхищённо цокая языком, с удовольствием разглядывают мои ноги в коротких шортах – точно так же, как это делают наши восточно-рыночные люди.

Иногда собирается человек пятнадцать-двадцать. Платят из них, в лучшем случае, – пять. И я начинаю новую песню…

Но самое противное – наши недавние местечковые эмигранты. Не потому, что никогда не платят. Большинство из них – такие же нищие, как и мы с папой. А потому, что они всё время мне что-нибудь советуют: строить дома для прибывающих евреев, взять в руки автомат и защищать их от арабских террористов, на худой конец, ухаживать за маленькими детьми и больными стариками… Петь все умеют, а вот заняться делом…

Они привезли из своих Черновцов и Мелитополей стойкий воинствующий провинциализм и наглую безапелляционность:

– Ну, таки – не Алла Пугачёва…

– Шо вы говорите?! Шо вы говорите!.. Это же позор всей нашей алие!.. Куда смотрит абсорбция?!

– Бедные родители! Привезли доченьку…

– Был бы это мой ребёнок, я бы ей такое показала, шо она три дня сидеть бы не смогла!

– Не, вы смотрите! Она ещё улыбается!..

– А шо она плакать должна? Стоит, бесстыжая, как на паперти с протянутой рукой…

И тогда я не выдерживаю и говорю:

– Все вы тут – на паперти с протянутой рукой.

Когда же я, голодная, вымотанная и осипшая, вернусь в первом часу ночи домой, я застану привычную картинку: доктор-дворник Лифшиц, папа и ещё один наш сосед с третьего этажа – Захар, бывший гомельский жулик и пройдоха, лишённый возможности жульничать из-за недавнего инсульта, сидят у телевизора, смотрят первую московскую программу, пьют водку и решают судьбу России с достаточно безопасного расстояния в несколько морей и тысяч километров.

Обычно я помалкиваю. Ну, сидят и сидят, чёрт с ними…

Но в этот раз – то ли оттого, что я схлестнулась с нашими бесформенными, визгливыми кретинками, обещавшими, абсолютно по-советски, написать на меня «телегу» в управление абсорбции, то ли от того, что я заработала всего семнадцать шекелей и полтора втюхала в автобусный билет (просто уже ноги не волокли), то ли мужика у меня не было целую вечность, а может быть, оттого, что во мне после смерти тёти Хеси вообще что-то сломалось, – но в этот раз я выступила по большой программе!

– Всё, детки, – сказала я ледяным голосом и выключила телевизор. – Встали, сделали дяде и тёте ручкой и по домам. Быстренько.

– Бунт на корабле, – усмехнулся Лифшиц.

– Чтобы ребёнок так разговаривал?.. – одной стороной рта прошамкал кривомордый инсультник Захар.

А папа, растерянно улыбаясь, ещё не веря в то, что он слышит, в слабой надежде, что я только шучу, неуверенно проговорил:

– Катенька… Деточка, это же мои друзья…

– Таких друзей – раком до Москвы не переставить, – сказала я, отобрав у папы последнюю надежду на моё остроумие. – Кому я сказала?! Ну-ка, быстро все марш отсюда!

– Что происходит, Муля? – спросил Захар у папы.

– Идёмте, Захар, – осторожный Лифшиц помог встать Захару и повёл его к выходу. – Они сами разберутся.

Когда за ними закрылась дверь, ошеломлённый папа спросил:

– Что с тобой, Катенька?..

Вот тогда-то я ему и сказала всё, что о нём думала.

Но, конечно, я не имела никакого права кричать ему: «Правильно, что мама тебя послала подальше!..»

Наверное, защищаясь именно от этой фразы, он инстинктивно взмахнул рукой и дал мне по физиономии. После чего и разразилась та бездарная, безобразная, грубая сцена, о которой я уже говорила.

Два с половиной месяца я прожила в Тель-Авиве на улице Шломо-а-Мелех в доме для бездомных. На его фасаде, между вторым и третьим этажами, так и было написано по-английски и по-русски:

ДОМ ДЛЯ БЕЗДОМНЫХ

Попала я туда совершенно случайно.

Наутро после того отвратительного скандала с папой я взяла из домашних денег ещё тридцать шекелей и попёрлась на тахану-мерказит – междугороднюю автобусную станцию. Там я купила за восемнадцать шекелей билет до Тель-Авива и обратно – на четыре шекеля дешевле, чем если покупать билеты отдельно.

С собой у меня была зубная щётка, кое-какие шмоточки из расчёта на два дня, парфюмерные мазилки, документы и гитара. Уж худо-бедно, а пару дней она меня прокормит. Переночевать же я смогу и на вокзале. Ничего страшного.

Я не собиралась задерживаться в Тель-Авиве. Мне просто нужно было хоть на день-два сменить обстановку, остаться наедине с собой и попытаться понять – что же со мной такое происходит?.. Уж больно мерзко я вела себя вчера вечером!

Я втиснулась со своей бандурой в роскошный двухэтажный рейсовый автобус (всё-таки гитара в футляре занимает ужасно много места!), с трудом пролезла по узенькой лестничке на второй этаж и стала пристраивать гитару так, чтобы она никому не сверзилась на голову.

– Тебе помочь? – услышала я чистый иврит и обернулась.

Ох, и хорош был этот сукин сын! Морда – глаз не оторвать… Стройный, широкоплечий. Рукава закатаны по локоть, рубаха до пупа расстёгнута, на загорелой шее – золотой могендовид на тоненькой элегантной цепочке. Ну, прямо – еврейский Ален Делон!

– Да, пожалуйста, – ответила я на иврите. – Если не трудно…

Он удивлённо посмотрел на меня и по-русски сказал:

– Какой прелестный, интеллигентный московско-ленинградский акцент! Откуда?

Чёрт побери… Лучше бы он рот не раскрывал! Не перевариваю я эти мягкие невытравляемые украинизмы, которыми заражён весь юг России – от Горбачёва до вчерашних тёток у «Кеньона»… Они сегодня, наверное, строчат на меня донос и спрашивают друг у друга: «Ривочка, детка, „абсорбция“ пишется с большой буквы или с маленькой?» И стокилограммовая детка Ривочка отвечает: «Конечно, с большой! Как Политбюро…»

– А вы, несомненно, из Киева, да? – говорю я.

– Из Одессы. Гриша из Одессы. А вы?

– Ленинград. Катя…

Через полчаса, к Кирьят-Гату, я уже многое о нём знала.

Он приехал сюда один, на разведку, сообразить «что почём» и только потом вызвать родителей. А теперь он уже второй год звонит и пишет в Одессу, умоляя отца и мать повременить с отъездом.

– Им по пятьдесят два. До пенсии отцу – тринадцать лет, матери – восемь. А кому здесь нужен учитель ботаники из Одессы? И как прожить до пенсии? На пособие можно только умереть. И то тихо. Без особых претензий. Одному мне их не вытянуть. Я им всё это объясняю, а они мне не верят…

– Ты кто по профессии? – спрашиваю я и, кажется, перестаю обращать внимание на его черноморский выговор.

– Никто. Педагогический институт, факультет английского… Потом учитель в школе рабочей молодёжи. Ученики все на учёте в милиции. Ты им про «Past Indefinite», а они тебе ножички показывают, объясняют, как лучше кастетом пользоваться. Принёс в школу магнитофон, произношение у них ставить, – спёрли… Ушёл в кооператив, лепил чебуреки. Продукты исчезли – кооператив накрылся. Грузчиком был, переводчиком на корабле, осветителем в театре…

– Сам-то какого чёрта приехал? – жёстко спросила я. Он пожал плечами и грустно улыбнулся:

– А что оставалось делать? Одесса, которую я любил, стала просто грязным портовым городом… Друзья разъехались, невеста бросила…

– Такого мужика?!

– Такого еврея. Она честно сказала: «Я очень люблю тебя, Гриша, но я боюсь, что скоро вас опять начнут убивать, а у меня от тебя будут дети. Я не хочу жить в постоянном страхе за них».

– Молодец! Чёткая девушка. Ты работаешь?

– Да. На бензоколонке. Излюбленное место работы олим. Кстати, я там иврит здорово улучшил. Иногда даже думаю на иврите. Пять лет зубрил английский, а такого не было…

– А где ты живёшь?

Он мне всё больше и больше нравился – этот одесский Гриша!

– О-о! Где я живу – это картинка маслом! – рассмеялся он. – В самом центре Тель-Авива!.. Если тебе негде остановиться, можешь пожить у меня. Даже без секса.

– Это ещё почему?! – возмутилась я. – Ты болен?

– Нет, здоров. Просто боялся тебя отпугнуть.

– Уже отпугнул.

– Жаль…

– А когда приглашал, надеялся и на секс? – спросила я.

– Конечно!

– Тогда повтори приглашение в нормальной редакции.

Он взял мою руку в свои огромные загорелые лапищи и негромко повторил:

– Если тебе негде остановиться в Тель-Авиве – можешь пожить у меня. Комната без удобств, но с сексом. Устраивает?

– Очень!.. – и я поцеловала его чуть выше могендовида.

Да, этот дом был, действительно, – картинка маслом! Ничего подобного по величию и убожеству я не встречала и по сей день.

Снаружи – огромный заброшенный дворец с фонтаном и зияющими чёрными провалами мёртвых окон.

Внутри – полуразрушенная, грязная, чудовищная ночлежка.

И жуткий запах нищеты.

Говорят, когда-то дом был просто великолепен! Витражи, мозаичные полы, синагога, соединяющая два высоченных здания, лифты, мусоропроводы, центральное отопление – всё, всё это когда-то было.

– Идём к хозяину. Это ритуал. Что не поймёшь – я переведу, – сказал мне Гриша. – Улыбайся и помалкивай. Зовут его Яков.

Яков, красивый израильтянин с седой бородой, истошно орал на одну из своих маленьких дочерей и раздражённо тыкал пальцем в строчки Торы.

Как только Гриша представил меня, он тут же выставил дочь за дверь и стал вещать хорошо отрепетированный текст:

– Этот дом построил мой отец и организовал в нём «Агудат Рафаель» – общество для бездомных. Я беру с жильцов минимальную плату. Но если у человека нет денег – он может здесь жить и так.

– Врёт, – по-русски заметил Гриша.

– Бездомный – это человек, у которого нет родных, нет друзей, нет протекции. Ему некуда идти, кроме нашего дома. Здесь его семья. Здесь живут израильтяне, эфиопы, русские…

– Русские – это мы с тобой. В Союзе мы были евреи, а здесь мы – русские, – Гриша сделал вид, что переводит мне слова Якова.

– Никаких контрактов о найме жилища, – продолжал Яков. – Ты можешь вылететь отсюда в любой момент – за ссору с соседями, за пьянство, за что угодно. Но и я не требую никаких документов. Вот я сейчас просто запишу тебя в свою книгу – и всё! Это не гостиница – это дом для бездомных. Хочешь вселиться – сам приведи комнату в порядок. Не сливается вода в туалете – почини. Нет воды ни в бачке, ни в раковине? Сходи на первый этаж, там ещё, кажется, есть вода. Набери и смой свой горшок. Наберёшь побольше – заодно и помоешься. Ах, у тебя нет такой большой посуды? Это уже твои проблемы. Вместо стекла в окне фанерка, а на полу лужи после дождя? Заделай дыру в потолке, купи стекло, вставь его, и тебе покажется, что ты уже член кнессета. И всего за четыреста шекелей! Делим на два сорок и получаем сто шестьдесят шесть долларов. Где ты ещё в Израиле найдёшь крышу над головой за сто шестьдесят шесть долларов?!

– Вот тут он прав, – по-русски сказал мне Гриша.

Вскоре я стала своим человеком и в доме (двух старших дочерей Якова я учила играть на гитаре), и среди тучи уличных музыкантов.

Я пела на Алленби, пела на Дизенгофе, в парке Яр-кон… Мои песни отлично звучали в подземном переходе напротив рынка Кармаль, где я неожиданно обнаружила спасительную прохладу и превосходную акустику.

Моталась я со своей гитарой и в Яффу, и в Рамат-Ган, и в Бат-Ям, и в Петах-Тикву…

Меня гоняли с места на место хозяева лавочек и магазинчиков – одному я мешала разговаривать по телефону, второму загораживала рекламу… Но я не сдавалась. Я насобачилась весело огрызаться на добротном иврите и продолжала вкалывать как папа Карло!

День на день не приходился, но минимум сто – сто двадцать шекелей я каждый вечер приносила в нашу конуру, в «Дом для бездомных». А однажды я была вынуждена позвонить на бензоколонку и попросить Гришку приехать после работы за мной к фонтану Дизенгоф. Мне просто не под силу было тащить домой и гитару, и пластиковый мешок с четырьмя килограммами медяков! Единственное, что примиряло меня с весом этого мешка, что медяков там было шекелей на полтораста!

К ночи у меня садился голос, я начинала сипеть и хрипеть, и мой бедный одесский Ромео, вместо обещанного секса, вынужден был варить мне какие-то полоскания, чтобы на следующий день я снова была в форме.

Он сопротивлялся, но я настояла на том, что вхожу в половинную долю оплаты за комнату. Но и он потребовал, чтобы пятьдесят шекелей в день я откладывала и хранила бы их у Якова.

– Нашу комнату может открыть любой байстрюк, – сказал он. – А у Якова, как в швейцарском банке. Тем более что он тебя нежно полюбил и уговаривает меня жениться на тебе.

– Почему бы тебе не внять разумному совету пожилого человека? – спросила я.

– А правда, почему бы?.. – рассмеялся он. Но я знала, что этого не произойдёт.

К тому времени мой Гришаня нашёл одну русскоязычную хитрую адвокатскую контору, занимавшуюся незаконной репатриацией новых переселенцев. Я даже несколько раз съездила вместе с ним на улицу Ха-Негев в эту контору. Просто так, за компанию.

Дело в том, что ни один вновь прибывший олим хадаши не имеет права покинуть Израиль, не выплатив долга банку «Идуд». Это те деньги, которые мы получаем на обзаведение при первых шагах по земле предков.

Задача этой конторы – ликвидировать твой долг банку, примерно в десять тысяч шекелей, и всего за две тысячи получить для тебя заграничный паспорт через своих людей в Министерстве внутренних дел.

Охотнее всего такие конторы переправляли желающих смылиться из Израиля в южно-африканские края. Там требовался английский язык, что и привлекло моего Гришечку. А по заверениям хозяев конторы, Иоганнесбург и его окрестности буквально рыли копытом землю от нетерпения увидеть вас в числе своих счастливых сограждан.

Гришка сразу же предложил мне поехать с ним, но в глазах моих вдруг возник мой слабый, одинокий, обиженный мною, несчастный папа и, помнится мне, я нашла какую-то непринуждённую и весёлую форму отказа.

Дней за десять до того я позвонила Лифшицу в Беэр-Шеву. В нашем доме телефон был только у него. Я извинилась перед Лифшицем за тот вечер, узнала, что папа жив-здоров, и попросила передать ему, что у меня всё, всё в порядке…

Через два с половиной месяца после того, как я на беэр-шевской тахане-мерказит купила автобусный билет в Тель-Авив и обратно, я возвращалась домой, к папе. По тому же билету!

Я везла с собой (страшно сказать!) три тысячи двести шекелей, упакованных в специальную полотняную сумочку с пояском, которую мне сшила жена Якова – хозяина «Дома для бездомных». Поясок застёгивался на талии, прямо на голое тело, и сумочка плотно прилегала к животу под майкой, под джемпером, под курткой. Так что обокрасть меня можно было только при попытке склонения к греху.

За время пребывания в Тель-Авиве я слегка обросла барахлишком, а кроме всего прочего, я везла папе бутылку настоящего «Баллантайна» и какие-то дурацкие, смешные подарочки для Захара и Лифшица.

Во искупление нанесённых обид, мне – богатой, счастливой и раскаявшейся – так хотелось устроить им небольшой семейный фестиваль с дорогой едой, с благородными напитками и двумя очаровательными израильскими песнями на иврите, которые я специально выучила для этой встречи.

С Гришкой мы договорились, что через неделю я на пару дней подскочу в Тель-Авив, проводить его в Южную Африку.

…У дверей нашей квартиры я опустила на каменный пол лестничной площадки гитару и тяжёлую сумку, размяла занемевшие пальцы и достала из кармана куртки свои ключи.

Из-за тонкой входной двери слышно было, как Миткова читала новости по московскому телевидению.

Я всунула ключ в замочную скважину и попыталась открыть дверь. Не тут-то было – ключ даже не поворачивался в скважине. На всякий случай я ещё раз глянула на табличку с квартирным номером – не ошиблась ли я в запарке, не проскочила ли я на радостях этажом выше, не ломлюсь ли я в чужую квартиру? Нет, ошибки не было.

Я снова попробовала открыть дверь – безрезультатно. И тогда я нажала на кнопку звонка.

Послышались шлёпающие шаги, дважды щёлкнул замок, дверь распахнулась, и передо мной возникла пьяная, красивая, но сильно потасканная баба лет тридцати пяти, в моём старом махровом халате.

Она недобро оглядела меня осоловелым глазом и хрипло спросила:

– Вам кого?

– Мне? Папу… Самуила Моисеевича… – растерялась я.

– Муля! К тебе! – крикнула эта баба и ушла в комнату, оставив меня стоять на лестничной площадке.

– Видишь ли, Екатерина… – замороженным голосом сказал сильно поддавший папа, когда мы уже втроём сидели за столом.

Не «Катя», не «Катюшка», не «деточка», как он обычно называл меня всю жизнь, а «Екатерина».

– Видишь ли, Екатерина, мы с Лилечкой решили сменить замок. Тот, если помнишь, можно было шпилькой открыть. А с тех пор, как Лилечке удалось продлить контракт на нашу квартиру ещё на год…

Я усмехнулась и живо представила себе, каким образом ей это удалось. Интересно, сколько же раз пришлось ездить бедной Лилечке в Юд-Алеф, на улицу Моше Шарет к этому вонючему сабру, чтобы продлить наш контракт ещё на целый год?

От напряжённой ситуации Лилечка слегка протрезвела, и я вдруг увидела, что она превосходно сечёт, что я про неё всё понимаю! И с этой секунды я становилась для неё – «врагом номер один». Наверное, я и раньше, когда жила в Тель-Авиве, была для неё врагом – возможным разрушителем того, что она создала здесь за последние два месяца. Но тогда я была для неё врагом мифическим, неясным, – некоей юной взбалмошной особой, которую при необходимости можно будет в два счёта поставить на место. А теперь она увидела меня воочию и поняла, что это будет не так просто…

– Лилечка – киевлянка, она уже здесь пять лет и замечательно говорит на иврите, – услышала я папу. – Мы с Лилечкой люди одинокие, и ты, Екатерина, должна понять…

– Конечно, конечно!.. – я поторопилась улыбнуться как можно доброжелательней. – А где Захар? Лифшиц?.. Я им тут кое-чего привезла…

Лилечка выпила неразбавленного «Баллантайна», закурила и демонстративно уставилась в экран выключенного телевизора.

– Захар в больнице. Второй инсульт, – сказал папа. – Лифшица я не видел уже больше месяца. По-моему, он готовится к каким-то своим врачебным экзаменам.

– Вы работаете? – спросила я Лилечку.

– А на что бы мы жили? – ответила она и налила себе ещё виски.

– Лилечка сотрудничает с отделом культуры при нашей абсорбции, – поспешил пояснить папа. – Экскурсии, консультации, самодеятельность… У неё там прекрасное положение!

– Не ой-ой-ой, не ай-ай-ай, но жить можно, – хрипло сказала Лилечка и пустила первый пробный шар. – Кстати, Катя… Вы разрешите мне вас так называть?

– Да, да, пожалуйста! А мне вас называть «Лилечка» или «мама»?

– Екатерина! – папа испуганно посмотрел на Лилечку.

– Всё, всё. Молчу! – быстро сказала я и повернулась к Лилечке. – Вы что-то хотели мне посоветовать?

Она нервно растёрла окурок в пепельнице:

– Боже меня сохрани! Ничего особенного. Просто мне сдаётся, что все эти ваши блям-блям на гитаре и песни на улицах уже пора кончать. Вы – человек взрослый, и о дальнейшей жизни нужно очень серьёзно подумать.

– Конечно, конечно! – снова согласилась я. – Ближайшее время я только об этом и буду думать…

Ночью, когда Лилечка спала глубоким пьяным сном в большой комнате – то всхрапывая басом, то подвывая тоненько и визгливо, мы с папой, с моим папой, полуодетые, обнявшись сидели на кухне и ревели в три ручья.

– Прости меня, Катюшечка… Прости меня, солнышко… Деточка, прости меня!.. – захлёбывался в рыданиях папа.

– Что ты, папочка… Дорогой мой, любименький!.. Ну, что ты?! – шептала я ему сквозь слёзы и целовала его руки. – Успокойся, миленький! Это я, я во всём виновата, сучка я этакая!.. Не надо было мне уезжать! Не надо…

– Она хорошая… Только выпивает немножко. Вы ещё обязательно подружитесь! А то ведь я всё один и один. А вокруг всё чужое. Всё чужое… Пойми меня, умоляю тебя, Катюня!..

– Конечно, конечно, папулечка… Успокойся.

Трясущимися руками я накапала в рюмку корвалол, разбавила водой и дала ему выпить. Он залпом опрокинул рюмку, уронил голову на кухонный стол и снова безутешно зарыдал, приговаривая:

– Господи, Боже милостивый! Что же я делаю?! Что же я делаю, Катенька?..

А я целовала его лысеющую макушку, гладила его мокрое от слёз лицо, и шептала ему:

– Ничего, всё образуется… Всё будет хорошо…

Для себя я решила всё. Решила твёрдо и бесповоротно.

Я съездила в «Сороку», нашу беэр-шевскую больницу, – к Захару. Посидела у него часа полтора, помогла санитаркам перестелить под ним изгаженные простыни, сама перевернула его на живот и протёрла ему спину и задницу какой-то пахучей жидкостью, чтобы не было пролежней. Всё пыталась понять, что он хочет мне сказать. Но так и не поняла, как ни всматривалась в его глаза, оставшиеся живыми в этом большом и уже мёртвом теле.

И на прощание сказала Захару то же самое, что шептала тогда папе ночью на кухне:

– Ничего, всё образуется… Всё будет хорошо…

Один вечер я просидела в семействе Лифшица, где все деликатно говорили о чём угодно, только не о папе и Лилечке, и дворник Лифшиц показывал мне горы учебников и вопросников по офтальмологии, фармакологии и общей медицине на иврите, которые ему нужно выучить, чтобы подтвердить свой советский врачебный диплом. Уходя, я и Лифшицу почему-то сказала:

– Ничего, всё образуется… Всё будет хорошо…

За четыре дня я провернула гору дел – я получила все необходимые бумаги в банке, в управлении абсорбции и ещё в двух-трёх конторах.

В роскошном и дорогом «Суперфарме», неподалёку от нашего дома, я купила для папы самый модный бритвенный станок «Жиллет-Сенсор», две пачки запасных лезвий, пену для бритья и большой флакон мужского одеколона «Boss». Заплатила кучу денег и оставила весь этот пижонско-миллионерский набор прямо на телевизоре, когда папы и киевской Лилечки не было дома.

Собрала свои вещи в одну огромную сумку, принадлежавшую когда-то тёте Хесе, поднялась к Лифшицам и вызвала по их телефону такси. Сволокла тяжеленную сумку и гитару со второго этажа, села в такси и уехала в Тель-Авив, повторяя про себя засевшие в мозгу дурацкие, успокоительные слова:

– Ничего, всё образуется… Всё будет хорошо!.. Оформим мы с Гришкой у этих жуликов с улицы Ха-Негев заграничный паспорт для меня за две тысячи шекелей, купим на оставшиеся деньги ещё один билет и умотаем вместе с моим одесситом в Южную Африку, в Иоганнесбург… То-то Гришаня будет счастлив! Он так уговаривал меня ехать с ним! Выучу там английский и… Всё образуется! Всё будет хорошо!..

– Он только вчера улетел, – сказал мне хозяин «Дома для бездомных» Яков. – Подвернулся горящий льготный билет – на сто долларов дешевле нормального… Когда устроится, обещал прислать для тебя адрес. Не огорчайся. Иди в свою комнату. Живи. Денег не надо. Жди…

Сутки я пролежала на нашем топчане, тупо уставившись в собственноручно побелённый потолок…

Приходила жена Якова – приносила какую-то еду. Молча посидела рядом со мной и ушла. Рано утром пришёл Яков с младшей дочерью. Отдал ей нетронутую тарелку и велел идти домой.

Говорил сам, не нуждаясь ни в моих ответах, ни в возражениях:

– В тебе нет любви. Тебе не нужно лететь за Гершеле в Иоганнесбург потому, что ты не любишь его. Это он тебя любил, а ты только принимала его любовь. Тебе не нужно возвращаться в Беэр-Шеву. Если бы ты там кого-нибудь очень сильно любила – ты не примчалась бы сюда через четыре дня. Тебе не нужно оставаться в Израиле. Ты не знаешь и не любишь его. Но это не твоя вина. К счастью, катастрофа мирового еврейства прошла мимо тебя. Но ты хорошая девочка, и тебе сейчас очень плохо. Иди к этим гангстерам, которые делали паспорт твоему другу. Скажи, что ты хочешь в Мюнхен, в Германию. Наври им что угодно, но только в Мюнхен. Там живёт мой старший двоюродный брат. Я не видел его двадцать семь лет, но знаю, что он большой человек в Мюнхенской еврейской общине. Купи паспорт, а я напишу ему письмо. И улетай в Мюнхен. Может быть, там ты обретёшь любовь. Потому, что без любви нельзя жить ни в одной стране.

– Считаем бабки! – сказала я себе, когда с огромной высоты увидела под собой Средиземное море.

Заграничный паспорт мне обошёлся всего в полторы тысячи шекелей, так как я клятвенно заверила главу этой конторы, что по возвращении в Израиль обязательно пересплю с ним. А пока, дескать, у меня – месячные, и ему придётся подождать, как бы мы оба ни мечтали это сделать сейчас же – на полу, на столе, на люстре – где угодно!

Итак, я сэкономила пятьсот шекелей. Зато билет на «Люфтганзу» мне этот бандит приобрёл не за триста сорок долларов в один конец, а за пятьсот восемьдесят четыре – туда и обратно. Он хотел быть точно уверенным, что я через две недели вернусь и буду трахаться с ним до посинения.

Множим пятьсот восемьдесят четыре на два сорок… Тысяча четыреста один шекель. Плюсуем полторы тысячи за паспорт… Получаем – две тысячи девятьсот шекелей. А у меня после покупок в беэр-шевском «Суперфарме» и оплаты ста тридцати шекелей за такси до Тель-Авива, плюс расходы на жратву и разную мелочёвку оставалось всего две с половиной тысячи… Хорошо ещё, что всю последнюю неделю в Тель-Авиве я со своей гитарой молотила на Дизенгофе как умалишённая и сумела заработать ещё семьсот пятьдесят шекелей!..

После того как я расплатилась за «Люфтганзу» и паспорт, у меня оставалось триста пятьдесят шекелей. Яков обменял мне их на доллары, дал письмо своему двоюродному мюнхенскому брату и погладил меня по голове.

В аэропорту Бен-Гурион в ченч-кассе я получила за свои сто семьдесят пять долларов – двести семьдесят четыре немецкие марки, подверглась тщательному досмотру всего моего багажа (особенно обнюхивали гитару!) и вежливому, настырному допросу на русском языке сотрудницы службы безопасности.

А затем, ровно в пятнадцать ноль-ноль по израильскому времени, наш самолёт мощно и коротко промчался по взлётной полосе и взмыл в воздух…

Теперь подо мной Средиземное море.

Ничего, всё образуется… Всё будет хорошо!..

ЧАСТЬ ПЯТАЯ
(тоже коротенькая), рассказанная Автором, – о том, как теоретические размышления Нартая о правде в кинематографе привели его самого к необходимости говорить правду, правду и ничего, кроме правды…

В отличие от Кати и Эдика, знавших по три-четыре фильма, снятых по моим сценариям, Нартай, оказывается, видел десятка полтора моих картин. Хотя тот фильм, сценарий которого удостоился быть изданным отдельной книгой чуть ли не во всём мире, в разное время, в разных городах нашей страны смотрели все трое.

Это обстоятельство достаточно успешно сбалансировало мой неприкрытый интерес к этим ребятам. Я тоже стал в какой-то степени им интересен, как и любой человек, работающий в кинематографе или ещё какой-нибудь области, закулисная сторона которой подчас занятнее конечной продукции.

А уж после того, как я каждому из них подарил по экземпляру своей книжки на русском языке, отношения наши стали совсем доверительными.

Нартай – тот просто устраивал мне допросы с пристрастием.

– Нет, вы скажите, – строго говорил он, глядя мне прямо в глаза. – Вы это писали из головы или из жизни?

Я как мог, путано и, наверное, не очень вразумительно, пытался ему объяснить механику возникновения сюжета, систему поиска материала, погружения в тему, использования уже накопленных знаний, отстаивал право сочинителя на домысел, и так далее, и так далее…

То есть я пытался объяснить Нартаю то, чего никогда не мог толком объяснить самому себе.

Почувствовав в нём явную неприязнь к историям «из головы» и беспредельную доверчивость к сюжетам «из жизни», я иногда лукавил и обманывал его, говоря, что тот или иной мой сценарий – ну, просто копия реального происшествия!..

– Я так и думал. Потому, что там всё очень жизненно, – удовлетворённо говорил Нартай и длинно сплёвывал. – А вот в этом кино – про лётчиков? Не про тех пацанов во время войны, а про гражданских… Ну, где один старик прямо в воздухе, за штурвалом слепнет, помните? Это вы сами придумали или так было?

– Кое-что было, кое-что я додумал, что-то представил себе – как бы это могло быть… – говорил я.

– Вот это вы напрасно, – обрывал меня в таких случаях Нартай. – Я там сразу туфту просёк. Уж если писать – так только правду!

– Ты мне уже немножко надоел со своими вопросами, – однажды сказал я ему во время такого разговора. – Всё проверяешь и проверяешь меня – правду я написал или выдумал… А вот ты сам лучше расскажи мне – как ты-то попал сюда?..

Он усмехнулся. Глаза его совсем превратились в щёлочки:

– Это, как говорят немцы, ланге гешихте. Длинная история. Причём – в двух сериях.

– Ну, расскажи хотя бы первую…

– Правду? – спросил он.

– Послушай, Нартай! – возмутился я. – Кто из нас отстаивает право на фантазию, домысел и сочинение, а кто упрямо требует правду, правду и ничего, кроме правды! Я, что ли?

– Нет, я, – гордо сказал он.

– Тогда чего же ты спрашиваешь? Вот правду и валяй!..

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ,
рассказанная старшим сержантом Нартаем Сапаргалиевым, – о том, как он получил от командира полка очень важное и ужасно секретное задание…

– Копыта коней моих предков триста лет топтали весь мир! А уж таких, как ты, они усмиряли одним взмахом камчи! – сказал я.

Когда-то, ещё пацаном, в Алма-Ате, я в каком-то кино услышал это, и мне так понравилось, что теперь я иногда думаю, что это я сам сочинил…

«Копыта коней моих предков…» – хотел я повторить, но не удержался и засадил ему сапогом в живот.

Хорошо, что в самом начале толковища, когда он заявил, что всех нерусских – жидов, татар, узбеков, эстон–

[отсутствует строка]

руками оказалась четырехкилограммовая «серьга» для соединения буксирных танковых тросов, и я успел ею засветить ему по балде. А то он бы меня, наверное, по стенке размазал, сука…

Самый здоровый в дивизии, сволочь! Сто десять кило веса, рост – метр девяносто. Ручищи – как брёвна, и наглый, как бронепоезд!

А я в обмундировании – пятьдесят четыре кэгэ и сто шестьдесят сантиметров вместе со шлемофоном… Есть разница?

Причём, выпили мы перед этим – ерунду сущую! Всего полторы бутылки «Корна» по ноль семьдесят пять. А она всего-то – тридцать два градуса… Причём, кто платил? Кто платил?! Он, что ли? Да он за пфенниг удавится, куркуль вологодский! Это я же ему за ремонт фрикциона водку ставил!.. А он…

Счастье, что я его за один раз вырубил. А то бы мне потом по всей ремонтной зоне пришлось бы пятый угол искать! Он, конечно, сразу отключился, когда я его этой «серьгой» огулял. Лежит, скучает…

Я слазил в танк, достал из-за сидения механика-водителя здоровенный моток верёвки – он у меня в инструментальном ящике был спрятан, вылез из танка и связал его.

Толково связал. Так только казахи и уйгуры вяжут. Руки вяжешь за спиной, потом ноги, а потом как можно сильнее стягиваешь руки и ноги вместе. Тогда он сразу перестаёт быть человеком, выгибается и становится похожим на пресс-папье.

Смотрю, очухался. Хрипит, пузыри пускает.

– Развяжи, – говорит. – Блядь косорылая! Развяжи сейчас же, а то убью, падла!

– Лежи, гад, – говорю. – И не чирикай, а то хуже будет.

– Ах, так?! – кричит. – Чучмек кривоногий! Выблядок казахский!.. Сука узкоглазая!.. Тварь ты нерусская!!! Вонючка черножопая!.. Да я твою маму…

И тут он такое сказал, что я даже сразу протрезвел!

Выпил стакан «Корна», утёрся рукавом комбинезона и пошёл к воротам ремзоны. Аккуратненько закрыл ворота, чтобы никто его криков не слышал, и вернулся к нему.

Вынул я из кармана нож, нажал на кнопку, и как только лезвие выщелкнулось из рукоятки – он как завизжит, как забьётся… Пена на губах от страха. А я ему говорю:

– Не боись, Вася. Я тебя резать не буду. Я тебя просто повешу. Таким гадам, как ты, нельзя жить на земле.

Отрезал я у него за спиной остаток верёвки метров в пятнадцать, сделал хорошую петлю, смазал её солидолом – благо у нас этого дерьма в ремзоне навалом – и накинул ему петлю на шею. А второй конец верёвки завязал на крюк электрического тельфера. Это такое приспособление для поднятия разных тяжестей – двигатель из танка вынуть, орудийную башню снять…

Взял я в руки тельферную пусковую колодку – там кнопки: красная – вверх, голубая – вниз. И слегка нажал на красную.

Тельфер загудел, петля затянулась на его бычьей шее, а он как завопит, как задёргается!.. Хотя ещё на полу лежит.

Я отпустил кнопку, выпил ещё грамм сто и говорю:

– Ты не волнуйся, Вася. Не нервничай. Никто и не узнает, что я тебя повесил. Когда ты в петле сдохнешь, я тебе руки-ноги развяжу, и тебя спишут, как самоубийцу. А я потом всем расскажу, как мы с тобой дружили, как тебе опротивела эта Германия и как ты тосковал по своей родной Вологодчине. Замполит туда напишет, что ты «погиб при исполнении служебных обязанностей», так что тебе ещё, может быть, в Вологде и памятник поставят!

Я снова чуть-чуть нажал красную кнопку, и тельфер поднял его ещё сантиметров на десять. Он как заблажит, захрипит, заплачет:

– Нартайчик!.. Родненький… Не буду больше… Не буду!..

Смотрю, у него между ног по комбинезону тёмное пятно расплывается, по сапогам течёт и на цементный пол капает.

– Врёшь, – говорю. – Будешь. Это ты сейчас от страха обоссался, а оставь тебя в живых – ты хрен знает что натворить можешь. Из-за таких, как ты, миллионы могут погибнуть!

Отхлебнул я ещё прямо из бутылки, врубил красную кнопку, законтрил её шплинтом, чтобы не отключалась, и пошёл к воротам. Гудит у меня за спиной тельфер, хрипит Васька. Видать, кончается.

А в это время – крик, шум, ворота настежь, и влетают зампотех капитан Мелешко и дежурный по штабу дивизии. И орут как ненормальные:

– Сапаргалиев!!! Сапаргалиев тут?! Старший сержант Сапаргалиев!..

– Тут я, тут, – говорю. – Вот он я…

– К генералу – живо! Ищешь его, ищешь!.. – орёт зампотех.

– А чего меня искать? – говорю. – Сами знаете – я на ремонте.

– Батюшки!!! – кричит дежурный по штабу. – Что это?! Что это?!

И показывает в глубину ремзоны. Я тоже обернулся, а там Васька уже в метре над полом висит, а всё ещё дёргается.

Они как бросились к нему со всех ног, а я сплюнул и пошёл к генералу…

Да, я кривоногий. Да, я узкоглазый. И ещё чёрт-те какой, как меня облаивал этот жлоб с деревянной мордой – бригадир ремонтников прапорщик Васька. Интересно, сдох он уже или нет?..

Я действительно узкоглазый и кривоногий. Узкоглазый – потому что я казах, и это совершенно нормально и даже красиво. А кривоногость у нас семейная. Наверное, от предков кочевников, которые с коня не слезали. У меня и отец кривоногий, и дядьки по отцовской линии, и оба дедушки. И ничего страшного! Их повсюду уважали, где бы они ни жили – в Алма-Ате, Джамбуле, Кзыл-Орде, Каскелене!.. Хотя у нас в семье, кроме одного каскеленского дедушки, коней никто близко не видел.

А косорылости во мне никакой нет. Пусть не врёт. Какая ещё «косорылость»? Что же я не заметил бы? Каждое утро бреюсь перед зеркалом. Никакой косорылости!

Да, я маленький, узкоглазый и кривоногий!

Зато я самый лучший танковый механик-водитель во всей Западной группе Советских войск, стоящих на территории Германской Демократической Республики!

Тьфу, никак не отвыкнуть… На территории Германии.

И если какие-нибудь манёвры, учения, смотры, инспекторские проверки или просто так начальство прилетает к нам из Москвы – попьянствовать и прибарахлиться на халяву, кого показывают высоким кремлёвским гостям? Меня показывают! Меня – старшего сержанта Нартая Сапаргалиева!..

А главное, на чём? Не на современной машине Т-80 с турбореактивными двигателями, а на Т-62 – старой дизельной лохматке, которая уже почти списана с вооружения!

Но это тоже – особый трюк. Цирк – в чистом виде!

– Вот, пожалуйста, – говорит наш генерал своим гостям, – посмотрите, что может сделать мой механик-водитель на старом, отжившем танке!

На самом же деле, моя «шестьдесят вторая» – это же форменный «Карл – призрак шоссе»! Как в «Трёх товарищах» у Ремарка.

Ходовая часть отлажена – будьте-нате! Двигун у меня стоит – зашибись! Такой, что я все ограничительные инструкции в гробу и в белых тапочках видел!

Я им цирк и показываю… Тут тебе и рвы, и уступы, и колейный мост на подъёме и на спуске, и преодоление воронок, и надолбы, и узкости разные на «минном поле»! И всё на время, на скорость преодоления! А уж по подводному вождению – мне вообще равных нет!

Правда, надо отдать должное и генералу – нашему комдиву.

Он ещё в начале прошлого года вызвал к себе командира полка моего, командира роты материального обеспечения, замполита, заместителя по технической части капитана Мелешко и в присутствии начальника штаба и кучи разных холуёв приказал:

– На машину Сапаргалиева – давать всё! Любые дефициты, любые запасные части со склада. Лучших ремонтников. Заправка топливом без ограничения! Нужен ему танкодром – давать танкодром! Пусть тренируется день и ночь, раз ихний казахский бог наградил его таким талантом!..

– Выпивает он, товарищ генерал, – говорит командир полка.

– А ты – трезвенник, да? – спрашивает генерал.

– Неудобно, товарищ генерал, – говорит замполит. – Армия русская, а ставку мы делаем на казаха… Хорошо бы нашего паренька подготовить. Тем более в зарубежном окружении.

– Пошёл ты со своим зарубежным окружением знаешь куда? – говорит генерал. – Через две недели комиссия по проверке боевой и политической подготовки из министерства прилетает! Я, что, ей твою идеологию буду на учениях показывать?! Мне нужно, чтобы мои танки чудеса делали! Тогда и звания пойдут, и оклады, и всё что хочешь под это дело получить можно будет! Мозгами лень пошевелить?

– Так точно, товарищ генерал!..

– То-то! – говорит генерал. – Узнаю, что приказ не выполнен, всем яйца оторву и в двадцать четыре часа в Советский Союз вышвырну!

А для нашего офицерья это – нож острый! Они только-только стали зарплату в настоящих бундесмарках получать, и так быстро привыкли к этому!

Как в компании – так всё про тоску по Родине, а как домой придут – так молятся, чтобы их отсюда никуда не отправили.

Ну, все, конечно, тут же по стойке «смирно» и…

– Будет исполнено, товарищ генерал!..

– Как скажете, товарищ генерал!..

Я ничего этого сам не слышал. Но генеральский вестовой за пять марок и две пачки «Кэмела» мне весь их разговор слово в слово пересказал. Да так здорово, что я будто даже голоса их слышал. Такой талантливый парень этот вестовой! Просто артист!.. Ему заплати побольше – он тебе что хочешь расскажет.

Значит, иду я к генералу, а сам чувствую – развозить меня начало. Пока этого бугая Ваську вешал – вроде бы в норме был. Нервы, что ли? А сейчас, когда успокоился, забухел со страшной силой! Мотает меня из стороны в сторону, ноги не идут, вот-вот, думаю, шваркнусь где-нибудь…

Ищу местечко поукромнее, чтобы проблеваться хотя бы, а мимо меня «санитарка» чешет. Такой зелёный фургон на ГАЗ-63 с красным крестом. И прямым ходом к танковому парку, к ремонтной зоне. А за «санитаркой» бегут несколько первогодков из ремонтного взвода.

Я одного тормознул, спрашиваю:

– Эй, салага! Куда чапаешь?

Он увидел меня, вытянулся. Они меня как огня боятся. Хотя я никогда молодых не напрягаю. Потому что хорошо помню, как первые месяцы в «учебке» меня старослужащие под нары загоняли, пока я одного «деда» керосином не облил и не поджёг. Его, конечно, потушили, но зато и меня перестали гонять, как жучку.

– Чего молчишь?! – говорю. – Докладывай, сучий потрох!

– Говорят, вы, товарищ старший сержант, там в ремзоне нашего товарища прапорщика повесили!..

А у самого рожа весёлая, прямо счастьем светится. Ну, не может человек сдержать радости.

Уж как этот Васька-прапор над молодыми изгалялся – не передать. Один татарчонок из Казани даже застрелился. Пошёл в караул и из автомата себе полчерепушки снёс.

– Это правда, товарищ старший сержант? – И с такой надеждой спрашивает, что с меня даже похмелюга слетела.

– Врут, – говорю. – Он такой здоровый, а я такой маленький. Разве я смог бы?

А он смотрит на меня и так тихо, завистливо говорит:

– Вы бы смогли…

Я как рявкну:

– Кру-гом!!! Марш отсюда, малолетка необученная!

А он всего-то на полтора года младше меня… Но порядок есть порядок: угнетать его не обязательно, а место своё ему знать положено. А то, что это будет за армия? И потом – кто он и кто я!.. Тоже понимать надо.

Солдатик побежал к ремзоне, а я потихоньку потрюхал к казарме – помыться, переодеться. Не идти же в штаб в таком виде! И надо пожрать хоть что-нибудь… А то после первого стакана этот пердила-прапорщик сожрал всю закусь, и остальное мне пришлось пить «под рукавок». Шлёпнул и утёрся, шлёпнул и утёрся. Это же никакого здоровья не хватит.

Подождёт генерал. Я ему нужнее, чем он мне. Ему в армии ещё сто лет трубить. А у меня дембель на носу, и в гробу и в белых тапочках видал я вашу армию!

Тем более что нас отсюда вообще скоро попрут в Союз нерушимый. Уже есть даже точный график вывода войск с территории Германии. Я только не знаю, когда нашу дивизию начнут грузить. Но судя по похоронным рылам нашего офицерского состава – нам недолго тут осталось отсвечивать…

Тем более что мы всего-то в семи километрах от бывшей границы с ФРГ стоим. От нас до Мюнхена – рукой подать. Километров триста всего…

Американцы с той стороны, фээргэшной, уже вовсю уходят!

Их, говорят, там с музыкой, с цветами провожают. Бургомистры речи толкают, вручают америкашкам символические ключи от своих городов – возвращайтесь, когда нужно, ребята!.. До свидания… «Ауфвидерзеен» по-ихнему. Глюклихе райзен! Значит – «счастливого пути!». И вообще – херцлихе филен данк! Что-то вроде нашего – «спасибо сердечное!»

Мы-то на своей бывшей ГДР ни ключей, ни цветов не дождёмся. Мы места своего расположения на ихней земле так засрали, так изгадили, что им после нас ещё лет десять наше говно разгребать придётся! Хорошо, если в спину не стрельнут.

Хотя «нашим» немцам, гэдээровским, тоже грех жаловаться. Некоторые особо шустрые на нас руки погрели – будьте-нате! Начиная с Военторга. Пихнут кому надо из начальства в лапу, и пожалуйста, – военторговские склады открыты! Они там по нашим заниженным ценам скупают почти весь алкоголь, шоколад, сигареты, почти всю радиотехнику, а потом в своих гаштетах (ну, это у немцев лавки такие) продают их втрое дороже. Но это так, по мелочёвке.

А самые умные, те списанное оборудование – станки, машины, бэтээры, чёрт-те что, вплоть до танков, покупают! А списать в нашей армии можно что угодно. Даже новье любое. Собирается липовая комиссия, составляется дефектная и выбраковочная ведомость: так, мол, и так, напортачил завод-изготовитель. Претензии такие-то. При транспортировке произошло то-то и то-то. Списать и уничтожить! Печати, подписи…

И списывают. Только не уничтожают… А продают немцам как металлолом по три тысячи марок за тонну! Это по минимуму. Вот и считай, сколько «капусты» нашим начальничкам в карман идёт?! Если один завалящий танк – не меньше сорока тонн!

Они все думают, что срочная служба – солдатики, сержантики – мудаки такие лопоухие. Ничего не видят, ничего не понимают. А мы всё в лучшем виде сечём! Мы только помалкиваем, потому что никому неохота искать себе на жопу приключения…

Помылся, переоделся, и только собрался в столовую, как влетает в казарму наш командир роты, а с ним два перепуганных первогодка из комендантского взвода. С автоматами.

– Сапаргалиев! – орёт командир роты. – Не двигаться! Лицом к стене, руки вверх, ноги на ширину плеч!

Насмотрелся, раздолбай, полицейских фильмов по телевизору. Повернулся я к стене, спиной к нему, поднял руки. Мне-то ещё лучше – дышу в стенку, а не ему в лицо. Может, не разберёт, что я уже сильно вдетый.

А он меня так обшарил, как в кино – от подмышек до сапог, и кричит:

– Оружие есть?

Я так удивился. Повернулся к нему и говорю:

– Вы, что, чокнулись, товарищ капитан? Какое у меня оружие?

Ну и конечно, нечаянно дыхнул на него. А он как заблажит:

– А-а! Так ты ещё и пьяный, мерзавец! Убийца!..

Это он меня так при салажатах из комендантского взвода! Меня – лучшего из лучших, на которого вся дивизия молиться должна! Меня – старшего сержанта, механика-водителя первого класса – так обозвать при солдатах-новичках?!

Но я ему ничего не ответил, а только сказал:

– Пошёл вы на хуй, товарищ капитан!

Что с ним стало!.. Он аж посинел весь, затрясся и как закричит своим автоматчикам:

– Глаз с него не спускать! Шаг вправо, шаг влево – считать побегом!!! Стрелять без предупреждения!!! Сгною-у-у!!!

И выскочил из казармы.

А я жрать хочу, как семеро волков! У меня всегда так, я с похмелюги могу один целого барана схавать.

– Мне, чего, так и стоять? – спрашиваю я этих пацанов с автоматами.

– Что вы, товарищ старший сержант… Садитесь, конечно, – говорит один, а второй предлагает: – Может, сигаретку хотите?

Знают Нартая Сапаргалиева! Уважают!

– Не курю, ребятки, – говорю. – А у вас пожрать нечего?

Руками разводят. Да и правда, откуда у них? Им самим-то в первый год службы ни черта не хватает. Вечно голодные ходят. Они только ко второму году наедаться начинают.

Подходит дневальный по роте, наш старослужащий, протягивает мне полную алюминиевую миску перловой каши с мясом, кусок белого хлеба с маслом и говорит:

– Кушай, Нартайчик. А то я уже эту перловку в упор видеть не могу. Я сейчас кого-нибудь из салажат отловлю и за компотом пошлю… Ты чего там учудил в ремзоне?

А я и ответить не могу – у меня уже полный рот каши. Дневальный рассмеялся и пошёл. Пареньки эти из комендантского взвода тоже улыбаются, но автоматы не опускают. Так и лопаю под двумя стволами…

Не успел я и полмиски оприходовать, как входят в роту зампотех капитан Мелешко, командир комендантского взвода, наш бывший замполит – они теперь как-то иначе называются – и наш комроты, который меня сгноить обещал.

И вид у них у всех такой, будто по ним асфальтовым катком прошлись. Никто не кричит, не топает. Серьёзные такие, тихие… Смотрят на меня и молчат. Только командир комендантского взвода тихонько говорит своим автоматчикам:

– Свободны. Марш в расположение.

Тех словно ветром сдуло. Потом капитан Мелешко так негромко спрашивает у меня:

– Что с фрикционом?

– Порядок, – говорю. – Всё сладили.

– Машина на ходу?

– Так точно!

И опять все молча меня разглядывают. Кроме нашего командира роты. Он выдержки из уставов на стенке читает. Это, чтобы на меня не смотреть.

– М-да… – говорит Мелешко, переглядывается с остальными офицерами и добавляет: – Ну ладно…

– Всё, товарищи? – спрашивает замполит.

– Вроде бы… – говорят остальные. Тогда замполит смотрит на меня и говорит:

– Из расположения роты никуда не отлучаться до особого распоряжения. Понятно, товарищ Сапаргалиев?

Тамбовский волк тебе товарищ, думаю я. Бездельник, болтун ты хренов… Но встаю по стойке «смирно» и громко отвечаю:

– Так точно, товарищ майор!

И они уходят. Все.

А я сажусь доедать перловку с мясом. Тут дневальный и компот притащил. Запиваю. И чувствую, меня в сон начинает клонить. Сейчас, думаю, доем и придавлю часика полтора.

Но тут в казарму заскакивает этот артист – генеральский вестовой и после небольшой торговли за семь марок выдаёт мне свежайшую информацию из высших сфер.

Ваську-прапора из петли вынули, откачали, и теперь он в медсанбате. Доктора сказали, что у него в мозгах что-то сдвинулось и он вполне может на всю жизнь дурачком остаться. И его, наверное, комиссуют…

Генерал по тревоге собрал всех, кому стало известно, что механик-водитель в ремонтной зоне повесил командира взвода технического обслуживания, и приказал всем забыть об этом, как о кошмарном сне.

В дивизию вот-вот должна прилететь объединённая комиссия из ГИМО – Главной инспекции Министерства обороны и ЦБТУ – Центрального бронетанкового управления, и он, командир дивизии – генерал, не собирается встречать своих московских друзей докладом о таком ЧП! Тем более что он и сам не верит в то, что маленький Сапаргалиев мог так уделать такого бугая, как этот прапорщик…

– Так что, поздравляю тебя! – говорит вестовой. – Ты опять просквозил мимо трибунала… С тебя причитается!..

Отслюнил я ему семь марок, как договаривались, и он ушёл.

Всё, думаю, теперь в койку! Начал уже сапоги стаскивать, но не тут-то было. Откуда ни возьмись возникает передо мной наш полковой придурок и спрашивает:

– Сапаргалиев! Ты деньги сдавал?

Таких придурков в армии – тьма-тьмущая! В каждом подразделении. Ротные придурки, батальонные, полковые…

В наряды они не ходят, в караулах не стоят, крутятся около командования и горят на общественной работе. «Боевые листки» выпускают, оформляют стенгазеты, разные взносы собирают… Общий подъём по утрам их не касается, в столовку они ходят не в строю, а поодиночке; где танкодром, где стрельбище – они слыхом не слыхивали, и бронетранспортёр от танка отличить не могут!

Зато в увольнение – первыми, в отпуска – раньше всех. Ну, и стучат, конечно, кому надо и про кого угодно. Не жизнь, а малина! Таким армия – мать родная…

– Сдавал, – говорю. – Только за последние три месяца два раза сдавал.

– А-а… Так это ты на обелиск советским солдатам, павшим во второй мировой войне, сдавал и на детей Чернобыля, – говорит придурок. – А сейчас третий раз – на День поминовения погибших в Афганистане.

– Понял, – говорю. – Сколько нужно?

– У тебя – шестьдесят плюс восемь бронетанковых?

– Да, – говорю.

– Тогда не меньше червонца.

Я штаны расстегнул, запустил туда руку – у меня там карман специальный для денег вшит, достал десять марок и даю их придурку, а сам думаю: «Интересно, мне к дембелю на двухкассетник для каселенского дедушки хватит?» Вообще-то, если сильно не поддавать – должно хватить…

Придурок дал мне расписаться в ведомости, повертел мои десять марок перед своим носом и спрашивает:

– Это что здесь за чернильные закорючки?

А я обычно каждую бумажную купюру маленькими такими буквами по-казахски надписываю – «Это деньги мои. Н.С.». На всякий случай. А то воруют, собаки.

– Не твоего ума дело, придурок хренов! – говорю.

Он прячет мои десять марок, сворачивает ведомость и головой качает:

– И чего ты такой грубый, Сапаргалиев? Чего ты, вообще, такой – не как все?!

Я второй сапог снял, встал с койки и говорю:

– А между глаз этим сапогом хочешь?

– Нет, – говорит придурок и смывается.

А я ремень сблочил, завалился прямо на одеяло и голову подушкой накрыл.

Когда-то я так хотел быть, «как все»!..

Когда-то, ещё в школе, а потом в автодорожном техникуме, я просто мечтал быть таким, «как все» – нормального роста, а не самым маленьким в классе, на курсе, в компании… Чтобы в одно прекрасное утро мои ноги оказались бы стройными и прямыми, волосы мягко зачёсывались бы на пробор, а не торчали бы чёрным, прямым ежом только вверх и вперёд…

В десять лет я придумал себе целую систему упражнений для выпрямления ног и увеличения роста. Но система оказалась несовершенной.

В одиннадцать я перепробовал все мамины шампуни и кремы своих сестёр, но волосы оставались жёсткими, как стальная проволока.

В двенадцать лет я стал курить. И, по-моему, блевал до тринадцати.

В четырнадцать я, как и все, попробовал «косуху» с «планом». Это теперь «план» называется анашой. А тогда это был просто «план». Нормальный среднеазиатский наркотик из конопляного семени. Одурел, хохотал, как безумный, орал всякие глупости, дико хотел жрать!.. И опять блевал до обморока.

Когда стал постарше, заметил странную штуку – любая моя попытка стать таким, как все, – кончалась жуткой рвотой.

Но самые чудовищные и стыдные желания быть, как все, меня посещали ночами…

Начиная с шестого класса школы, а потом в техникуме я за день выслушивал уйму хвастливо-победных историй, рассказанных такими же говнюками, как и я, только чуть выше ростом и с более прямыми ногами. Я понимал, что половина этих историй – наглое враньё. Сами онанизмом занимаются, а брешут, как собаки! И они ничем не отличаются от меня, кроме наглости и бесстыдства!

Но были и такие, которые правду рассказывали.

Вот это мне не давало спать по ночам, сводило меня с ума, заставляло делать то, за что я потом презирал себя, как последнюю тварь!

Дважды я видел это своими глазами. Один раз на чердаке нашего дома, когда мой брат Маратик затащил туда какую-то пьяную девку, а второй раз – в горах, в урочище Медео, когда мы с классом были там на экскурсии. Это, вообще, жуть, что было!.. Двое мужиков, один – казах, другой – русский, такое вытворяли с одной тёткой, что меня потом при одном воспоминании наизнанку выворачивало.

Ну, и конечно, к концу третьего курса я стал поддавать. Как все.

То, что я лучше всех учился, то, что я получил права на вождение автомобиля и трактора раньше всех в техникуме, то, что я петрил в ремонте и мог в минуту разобраться в любой незнакомой схеме – всем было до лампочки!

А вот то, что я стал выпивать наравне со старшекурсниками, инструкторами и преподавателями – меня железно приподняло! Тут я вдруг оказался – как все!

Правда, до поры, до времени…

Мы ещё дипломов не получили, а нам уже повестки из военкомата – послужите-ка в армии, товарищи специалисты колёсных машин! На хрена нас было так долго учить?! До сих пор не понимаю.

Мама плачет, сёстры плачут, отец какие-то деревянные слова лепечет:

– Стоять на страже… Быть верным присяге… Честь семьи… – И ещё лабуду какую-то несёт, а у самого глаза на мокром месте.

Марат – он своё уже отслужил – ржёт, заливается:

– Ну, всё, Нартайчик! Там тебя научат свободу любить!..

Навертели боурсаков – такие катышки из теста, варёные в кипящем сале, мама дунганскую лапшу сделала, сёстры лепёшек напекли, отец такой бешбармак сотворил, что он мне по сей день снится!

Народу набежало – видимо-невидимо! Двое суток гуляли, а на третьи, последние перед отправкой в армию, ребята забрали меня в один дом, напоили как следует и подложили под меня Флорку – нашу лаборантку из техникума.

А я – пьяный в драбадан – увидел её голую, почувствовал запах её тела, и как затрясёт меня, сердце как заколошматит, дыхание прерывается, слова не могу вымолвить! Чувствую – теряю сознание. А за стеной – музыка, пацаны мои пляшут, хохочут:

– Нартай! Флорка тебе уже целку сломала?

А Флорка прижимается ко мне, шепчет в ухо:

– Не слушай, не слушай их, дураков… Успокойся. Всё будет в ажуре!..

И берёт меня – там… Между ног… Руками… И… Меня как подбросит! Как тряханёт!.. Будто всего насквозь пронзило!.. И я отключился…

Открываю глаза – стоит одетая Флорка и говорит:

– Ты, Нартайчик, видать, не по этому делу. А может, перепил. Тоже бывает. Ну, ничего… Вернёшься из армии, я тебя так натренирую – все бляди Алма-Аты за тобой бегать будут!

Всё, думаю, раз у меня в самом главном, в мужском деле, не получилось, как у всех, – пора подводить итоги! Пройду курс молодого солдата в армии, получу боевое оружие и застрелюсь к чёртовой матери! Скорее бы только до спускового крючка добраться…

…Через полтора месяца в Карелии, в учебном полку, в сорокаградусный мороз, когда руки к танковой броне в секунду примерзают – только с кожей оторвать можно, когда офицеры орут, сержанты матерят и пинают, старослужащие «деды» из тебя верёвки вьют и рыло тебе чуть не каждый день чистят, и наши новобранцы от всех этих мучений стали себе самострелы устраивать, вешаться, травиться и вены резать – я стреляться раздумал.

Первый раз в жизни мне не захотелось быть, как все! Во мне вдруг такая злоба стала нарастать, что, казалось, башка от ненависти лопнет!

Копыта коней моих предков триста лет топтали эту землю! И я – потомок великого Чингиз-хана – не имею никакого права быть таким, как все!!!

И когда я в столовой в очередной раз получил по сопатке от одного «деда» (а он меня ещё и «чукчей» назвал), я пошёл в танковый парк, набрал котелок керосина, вернулся в столовую, облил этого гада и поджёг.

Меня, конечно, на «губу». На гарнизонную гауптвахту, на десять суток «строгача». В записке об арестовании было смешно написано: «Нарушение Устава внутренней службы, выразившееся в облитии керосином своего товарища и поджоге вышеупомянутого».

Этого «вышеупомянутого», конечно, потушили. Только морда у него обгорела слегка. А я за эти десять суток на гарнизонной губе выработал себе железобетонную схему своей дальнейшей жизни.

Бросаться с котелком керосина на каждого больше ни в коем случае нельзя. Один раз это прошло, ошарашило… Повторишь такое – уничтожат запросто! Хочешь жить нормально в армии – значит, за тобой должно стоять ещё что-то такое мощное, против чего ни одна сука не попрёт!

А раз я – маленький и кривоногий, раз у меня даже с Флоркой не получилось, то у меня должен быть такой могучий союзник, чтоб на меня никто пасть не мог разинуть. И этим союзником, этим другом, партнёром и братом должен стать для меня танк. В нём сорок тонн, он с пушкой, он с пулемётами, он с гусеницами. Он меня защитит от кого угодно!

Но и я должен быть с этим танком – не как все! Я должен быть лучшим! Самым лучшим… Вот когда я вберу в себя силу и прямолинейность своего танка, сольюсь с ним воедино – я стану свободным!

И я им стал.

По закону «компенсаторного замещения», как объяснил мне один младший лейтенант. Его из университета с философского факультета выперли и загребли в Омскую бронетанковую школу. Он у меня командиром взвода был уже здесь, в ГДР. Недолго, правда. Разлаялся с замполитом и сбежал в ФРГ.

Я его недавно по «Немецкой волне» слушал. Рассказывал про нашу житуху, передавал приветы всем своим бывшим сослуживцам. Значит, и мне тоже…

Ну мог я нашему полковому придурку – высокому, с кукольной лакейской мордой, вьющимися волосиками, с длинными, прямыми ногами, этому штабному шустриле, хитрому и пронырливому рабу, – объяснить, почему я не такой, как все?!

Когда-то копыта коней моих предков…

Улетели очередные московские проверяющие, перекормленные грохотом танковых двигателей, визгом гусеничных траков, пушечной и пулемётной пальбой и всем тем, что «бог послал» на генеральский стол.

Я устроил на своём «шестьдесят втором» такую клоунаду с акробатикой, что у всех московских генералов глаза на лоб полезли. А наш комдив даже вручил мне премию из своего фонда – сто марок! И моему командиру полка, полковнику Сергееву, – тысячу. За то, что он в своём подразделении «воспитал и вскормил» такого механика-водителя, как я.

Лучше бы наоборот. Полковнику – сто, а мне – тысячу. Так было бы справедливей… Хотя, честно говоря, грех жаловаться. Денежная премия у нас, вообще, случай исключительный. Я, например, за два года службы первый раз такое увидел.

Помаленьку дивизия очухивалась от двухнедельной инспекционной лихорадки и нервотрёпки, и жизнь стала входить в свою привычную колею.

Ваську-прапора, действительно, комиссовали и отправили на гражданку, в его любимую Вологду. По дивизии была пущена параша, что его чем-то придавило в ремонтной зоне.

Наверное, за то, что мы с танком заработали тысчонку для полковника Сергеева, он теперь каждый раз, когда я попадался ему на глаза, внимательно смотрел на меня, пожимал мне руку и спрашивал – не хочу ли я остаться на сверхсрочную службу инструктором. Обещал присвоить мне прапорщика и звание «Мастер вождения».

Как же, держи карман шире! Нужно мне твоё звание, как рыбке зонтик. Я и без звания больше мастер, чем твой любой инструктор. Тут минуты до дембеля считаешь, а он мне сверхсрочную предлагает… Нашёл дурака!

Но с ним я не залупалея. Он мне чем-то даже нравился, этот полкаш. Во-первых, он и сам довольно прилично водит танк, а во-вторых, что мне особенно симпатично в нём, что, когда бы ты его ни встретил – в шесть утра, в три часа дня, в десять вечера, – от него всегда так вкусно коньячком тянет, что аж закусить хочется!

И это в то время, когда всё наше офицерьё от страха только под одеялом водку жрёт, чтобы их за пьянку в Союз не выперли.

Поэтому я с ним всегда, как могу, вежливо: спасибо за доверие, товарищ полковник, но – мама-папа, братья-сёстры, дедушки-бабушки, родной Казахстан, Алма-Ата – «отец яблок», – все меня так ждут… Не могу! И он отваливает. До следующего раза.

В последние дней десять к нам немцы зачастили. Им даже въезд на территорию городка разрешили, чего раньше никогда не бывало.

Правда, потом они из своих машин пересаживались в наши зелёные «козлы» – ГАЗ-69, и начальники КЭЧ – коммунально-эксплуатационной части, АХЧ – административно-хозяйственной части, начальник финансовой части и командир ОРСБ – отдельного ремонтно-строительного батальона, возили их по всему расположению дивизии. Осматривали казармы, мастерские, жилые дома…

Видимо, толкать всё это будут немцам. Значит, и мы скоро погрузимся в эшелоны и… Ту-ту, привет, Германия! Ауфвидерзеен! Гутен таг, родина моя!..

Как-то, уже в первом часу ночи, после отбоя, сидим мы со старшиной роты, запершись в его каптёрке, и давим бутылочку «Корна» под здоровенного копчёного леща. И я ему рассказываю историю казахского народа от древнего Отрара до наших дней.

И только я дохожу до своего любимого «Когда-то копыта коней моих предков триста лет топтали весь мир…», раздаётся тихий стук в дверь. Кого ещё чёрт принёс?

Быстренько спрятали бутылек, стаканы. Открываем.

На пороге – водила командира полка. Такой неплохой паренёк из Москвы. И говорит:

– Нартайчик, карета подана. Хозяин вызывает.

– Ночь на дворе, – говорю. – Он что, совсем «на кочерге»?

– Да нет, – говорит водила. – В своей обычной норме. Они там с начфином тебя ждут.

– Ничего себе уха! – говорю. – Граммульку примешь?

– Но только действительно граммульку, – говорит водила. – А то ещё неизвестно, когда он меня отпустит. Может, ещё ездить до самого утра придётся.

Старшина роты вытащил пузырь с остатками «Корна», разлили мы на троих, шлёпнули, а половину леща отдали этому москвичу. Старшина спать завалился, а мы с водилой поехали в штаб полка.

– Товарищ полковник! По вашему приказанию старший сержант Сапаргалиев…

– Ладно, ладно, Сапаргалиев… Присаживайся, – прерывает он меня и глазами показывает начфину на дверь.

У того – рожа красная, глаза налитые и дух от него коньячный, как из выхлопной трубы. По Сергееву ничего такого не скажешь. Хотя он, наверняка, не меньше начфина принял. Тренированный мужик наш полковник!

Начфин встаёт, надевает фуражку и берёт под козырёк:

– Вроде бы все вопросы решили, товарищ полковник… Разрешите быть свободным?

– Идите, товарищ майор, – говорит Сергеев. – Спокойной ночи.

– Спокойной ночи, товарищ полковник, – и преувеличенно твёрдыми шагами начфин выходит из кабинета.

«Товарищ майор»… «Товарищ полковник»… Это они передо мной такую комедию ломали.

Будто неизвестно, что они кореша – водой не разольёшь! Говорят, они даже подрались один раз по пьянке, и наш полковник так отметелил своего друга-начфина, что тот пять дней на службе не появлялся.

А может, и врут. Про начальство всегда такие сплетни среди солдатни ходят, что уши вянут.

Сидим друг против друга. Я к его коньячному выхлопу принюхиваюсь, дым его «Мальборо» тихонько от своей морды отгоняю. Жду.

Он помолчал малость и вдруг говорит:

– Не хочешь стопочку выпить?

На хрен, думаю, мне это нужно?! Что мне, выпить не с кем, что ли? Ну уж нет, думаю. Бережёного Бог бережёт. И говорю:

– Спасибо, товарищ полковник. Я коньяк не пью.

Он даже дымом поперхнулся:

– А ты почём знаешь, что у меня коньяк?!

Я даже обиделся. Пожал плечами и говорю:

– Что же я – пальцем деланный, товарищ полковник?

А он посмотрел на меня так задумчиво и говорит:

– Да, нет… Тебя хорошо сделали. Как надо… Вот поэтому-то я и хочу тебе поручить одно важное и совершенно секретное задание.

– Слушаюсь, товарищ полковник!

– Сиди, сиди… – Полковник сам встал из-за стола, выдернул из настенных и настольных розеток все телефонные вилки и штеккеры и снова сел напротив меня. – Всё, что я сейчас скажу – военная тайна. И за стены этого кабинета не должно просочиться ни звука. Понял?

– Так точно, товарищ полковник.

Он надолго замолчал. Разглядывал меня, словно прикидывал – доверять мне эту тайну или нет.

– Ну, слушай, – наконец, сказал он. – Скоро начнём отправлять полк в Россию. Ты уйдёшь с последним эшелоном. Погрузим твою «шестьдесят вторую» на замыкающую платформу. Закамуфлируем. Но сам ты поедешь не в обычном вагоне с личным составом, а в самом танке. То, что ты внутри танка – знать об этом никто не должен. Продукты, питьё, всё тебе там будет обеспечено. Носа из танка не высовывать. Естественные надобности – через нижний люк. Ночами. Повезёшь небольшой железный ящик. Вот такой…

И полковник показал на стоящий на подоконнике маленький стальной сейф, размером с обычную почтовую посылку.

– Он будет заперт и опечатан. В нём будут лежать сверхсекретные документы стратегического значения. Другой возможности отправить эти бумаги к нам на Родину у нас нет. Слишком велика ответственность. Пересечёшь советскую границу – я лично тебя встречу, приму от тебя этот ящик и… Тебе сколько до демобилизации?

– Шестьдесят три дня, товарищ полковник. Сергеев посмотрел на потолок, что-то подсчитал, шевеля губами и сказал:

– Успеваем… А я тебя за этот подвиг на месяц раньше демобилизую. Так что, считай, – в армии тебе осталось служить не шестьдесят три дня, а всего тридцать два.

Вот это подарочек! За такое я бы и неделю в танке продрых.

– Но, учти, – строго сказал полковник. – Ящик этот охранять до последней капли крови! Не дай Бог, что-нибудь… Помни, по каким недружественным дорогам мы возвращаемся домой. Люки должны быть все изнутри задраены и законтрены. А если…

– Товарищ полковник, я так понял, мне перед отправкой танковый боекомплект не сдавать? – спросил я.

– Ну, сорок пушечных снарядов тебе ни к чему… А пулемётный комплект, гранаты, автомат можешь оставить. Мало ли что. Тут ты прав…

– А с экипажем как быть? Что я им должен сказать?

– Экипаж – не твоя забота, – глухо проговорил полковник и мне вдруг причудилось, что он меня люто ненавидит за то, что ему пришлось доверять свою тайну мне.

Но это мне, наверное, только причудилось, потому что полковник встал из-за стола, протянул мне руку и сказал:

– И помни, Сапаргалиев. Родина тебе оказывает высочайшее доверие!

Ну, не звучит это уже… Не звучит! Неужели не понимает? Ведь неглупый мужик, а несёт чёрт-те что…

Однако, я тоже встал и ответил, как и положено по Уставу:

– Служу Советскому Союзу!

В одну игру играем… Других-то слов на такие случаи не придумано, вот мы, как попугаи, и повторяем разную муру собачью. Хотя дело и секретное, но самое обычное: начальник даёт нормальное рабочее задание подчинённому, а тот обещает это задание выполнить. И всё. А мы клянёмся по любому поводу!..

Прощай, Германия! Здравствуйте, майне либе дамен унд херрен товарищи казахи!

А также – херцлихе гратулирен унд гутен морген мои либлинг казахские мама и папа, братья и сёстры, дедушки и бабушки, дядьки и тётки, разбросанные по всему нашему Казахстану! Позвольте принять ваши херцлихе гратулирен с моим возвращением в лоно замечательного и древнего рода огромной семьи Сапаргалиевых!

И пошла она, эта армия, к… аккенаузен сегейн!..

Извините за казахское выражение.

– Вот и всё, – сказал мне Нартай. – Пока всё.

– Погоди, погоди, Нартай!.. – заволновался я. – Ты же не ответил на мой самый главный вопрос: как ты попал сюда, в Мюнхен?!

– Ну, вы даёте! Я же говорил вам, что это длинная история в двух сериях, – удивился Нартай. – Вы сказали «расскажи хотя бы первую». Я вам и рассказал.

– А вторую?.. – взмолился я.

– А вторую мы вам расскажем как-нибудь вместе с Эдькой. Это он, гад ползучий, меня украл.

– О, Боже!…– только и смог вымолвить я.

Но прежде чем я услышал вторую часть рассказа о том, как вместо Казахстана Нартай оказался в Мюнхене, мне довелось узнать ещё очень и очень многое…

ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
(очень короткая), рассказанная Автором, – о том, как два самолёта из очень разных стран прилетели в Мюнхен…

За несколько месяцев до того, как слегка выпившего Нартая Сапаргалиева – старшего сержанта Советской армии, лучшего механика-водителя во всей Западной группе войск, тёмной и глубокой ночью вызвал к себе почти трезвый командир полка и в условиях строжайшей конфиденциальности поручил ему чрезвычайно ответственное и совершенно секретное задание, в старый, уютный Мюнхенский аэропорт из разных концов света почти одновременно прилетели два очень разных самолёта.

Один, принадлежащий «Аэрофлоту» ТУ-154, из Москвы, второй – ДС-10 компании «Люфтганза», из Тель-Авива.

Почти одновременно, с разницей в сорок минут, на землю Южной Баварии с трапов этих разных самолётов сошли два разных человека с абсолютно одинаковым желанием – больше никогда не возвращаться туда, откуда они только что прилетели.

Один пассажир на пограничном контроле предъявил паспорт гражданина Советского Союза на имя Эдуарда Петрова, второй… Виноват! Вторая – выложила перед пограничником паспорт гражданки государства Израиль на имя Екатерины Гуревич.

Пограничникам было глубоко наплевать – кто прилетел к ним в страну. Лишь бы предъявитель паспорта не числился в розыске как террорист или торговец наркотиками или ещё какой-нибудь нежелательный для Германии тип.

Подлинность паспорта мгновенно определялась хитренькой электронной машинкой, а компьютер тут же проглатывал все сведения о владельце. Если с его, компьютерной, точки зрения на предъявителя не было никакого компромата, пограничник шлёпал в паспорт квадратный штемпель с датой прибытия в «Бундесрепублик Дойчланд» и возвращал паспорт его владельцу. Занимало это от трёх до семи секунд.

В отличие от советских пограничников, долго и подозрительно высверливающих чугунным взглядом приехавших, приплывших и прилетевших, по нескольку раз томительно сличающих фотографию в паспорте с физиономией уже до смерти напуганного пассажира, готового признаться во всём, чего никогда не совершал, немецкий пограничник, принимая паспорт, говорил «данке», а возвращая – «битте» и «ауфвидерзеен». В буквальном переводе – «спасибо», «пожалуйста» и «до свидания». Чего ни от одного советского пограничника никто никогда не слышал.

И гражданину Советского Союза Эдуарду Петрову, и гражданке государства Израиль Екатерине Гуревич проштемпелёванные паспорта были возвращены в течение пяти секунд, что пока свидетельствовало о их несомненной благонадёжности. Каждый из них получил свой немудрёный багаж, и тут их пути коренным образом разошлись на три с половиной месяца.

ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ,
рассказанная Эдиком, – о том, как хорошо составленная в Москве инструкция помогает просить убежище в Мюнхене…

Конечно, подарок Женьки Овчаренко – инструкцию для желающих смылиться из пределов нашей великой и нелепой Родины – я смог по-настоящему оценить только в Мюнхене.

Я не знаю, как в действительности готовят разведчиков для нелегальной работы за бугром, но всё, что я когда-то читал в разной шпионской литературе от Юлиана Семёнова до Джона Ле-Карре, мне очень и очень пригодилось. Ещё в Москве я наизусть вызубрил весь мюнхенский раздел инструкции и теперь мог, не раскрывая эту гениальную шпаргалку, точно назвать все адреса, телефоны, фамилии немецких чиновников, номера этажей и комнат, а также все транспортные пути подъезда к этим учреждениям – трамвай, автобус, метро, такси…

Это была гениальная инструкция! Просто – безупречная. Особенно глава «Психология на практике» – что говорить, как говорить, каким тоном, когда нужно улыбаться, когда этого не следует делать. С каким выражением лица входить в кабинет, с каким выходить… Как быть одетым зимой, как летом. Ну, и самое главное, как отвечать на вопросы «первого интервью».

Так мягко и симпатично называется в Германии самый обычный первый полицейский допрос беженца. Сидит переводчик – чаще всего пожилая польская дама, путает русские падежи и не выговаривает букву «л», а полицейский чиновник в гражданском записывает твои ответы без малейшего интереса к твоей судьбе. Потому что твою судьбу будут решать не в этом кабинете и не сейчас, а месяца полтора спустя под Нюрнбергом, куда тебя вызовут на «второе интервью». И там в анкете будет уже не сорок три вопроса, а за сотню… Но и тут «нам не страшен серый волк»! Открываем нашу московскую инструкцию, находим перечень всех нюрнбергских вопросов и спокойненько готовимся ко второму «интервью», как к обычному школьному экзамену по геометрии.

Но это всё потом… А пока мне нужно было добраться от аэропорта Рим до места «сдачи». До Унтербергсштрассе, 70.

Багажа у меня было ровно двадцать килограмм, как и положено. Пять – мой реквизитный складной столик имени Пал Петровича и пятнадцатикилограммовый обычный чемодан с необходимым мне на первое время барахлишком.

Я подозревал, что с этим моим столиком на Московской таможне будут разные заморочки, и поэтому приехал в Шереметьево с хорошим запасом времени.

И действительно, творение Пал Петровича вызвало довольно пристальное внимание нашей таможенной службы. Меня даже завели в какое-то отдельное помещение без окон и попросили внятно объяснить – для чего товарищу туристу, следующему в гости по частному приглашению в город Мюнхен, вот такая странная конструкция из тончайшей и почти невесомой стали? И вообще!..

Я прямо тут же, в этой досмотровой комнате, нажал на кнопку, превратил плоский стальной чемодан в столик на четырёх ножках, вставил в него трости и показал таможенникам для чего существуют такие столики. Прямо в кожаной куртке, джинсах и уличных туфлях постоял на двух руках, на одной руке, опустился во «флажок», дожал опять в стойку и спрыгнул, сказав, что у моего мюнхенского друга скоро сорокалетний юбилей и единственное, что я могу ему подарить – это моё искусство циркового эквилибриста.

Таможенники развеселились. Один из них, к счастью, даже узнал меня – был в прошлом году в цирке с дочерью и теперь вспомнил мой номер. Короче, столик мне разрешили вывезти, предварительно записав его в декларацию. В графу «валюта, драгоценности и другие ценные бумаги». Что, честно говоря, было недалеко от истины, так как одна ножка стола – «с хохмой», как говорил Пал Петрович, – была нафарширована тремя тысячами долларов, выплаченными мне Женькой Овчаренко за квартиру и машину. По тем временам, когда доллар стоил у нас на чёрном рынке по сороковнику, столик уже тянул на сто двадцать штук, а по сегодняшним ценам, наверное, за несколько миллионов!..

Времени до вылета было ещё навалом, и мы даже покурили с таможенниками в этой комнате слёз и рухнувших надежд. На прощание они выдали мне за истинное происшествие ветхозаветный анекдот про одного старого еврея, который пытался вывезти в Америку огромную сальную, неотмытую сковородку дикой тяжести, но… Конечно, эта сковородка под слоем жира и грязи оказалась отлитой сплошь из чистого золота и если бы не бдительность и профессионализм таможенной службы… Ну, и так далее.

Несмотря на то, что эту историю я слышал на протяжении последних десяти лет уже раз двести (Америка, Италия, Израиль, Польша, Австралия, сковородка, кастрюля, скороварка, ночной горшок – вариантов была туча! – только еврей во всех версиях оставался евреем), я за компанию добросовестно посмеялся с ребятами-таможенниками и с лучшими пожеланиями был препровождён к стойке регистрации. Там я предъявил билет, получил посадочный талон и с лёгким чувством тревоги закоренелого собственника проводил глазами свой драгоценный столик в чехле и чемодан, уплывающие по ленточному транспортёру.

А потом – паспортный контроль и…


До свиданья, мама, не горюй!
На прощанье сына поцелуй…
До свиданья, мама, не горюй и не грусти,
Пожелай мне доброго пути!..

Уже сидя в самолёте, я поймал себя на том, что совершенно не ощущаю того, что улетаю отсюда навсегда, что больше никогда не увижу Москву, что даже если бы я и захотел вернуться, то дома моего, моей маленькой и уютной квартирки у меня уже нет, как нет и всего того, что когда-то принадлежало мне и моей непутёвой маме.

Часть своих и маминых вещей – книги, фотографии, с детства родные, знакомые домашние пустячки я перевёз к Женьке Овчаренко, и он обещал переправить мне их с оказией, как только я определюсь на новом месте.

Наверное, сказалась моя многолетняя привычка к ежемесячным переездам из цирка в цирк, перелёты из города в город, мои частые выезды за границу, и поэтому свой последний полёт в качестве гражданина Советского Союза по маршруту Москва – Мюнхен я воспринимал просто как очередное передвижение с места на место. Наверное, поэтому же, как только мы оторвались от московской земли, я заснул и проснулся только в Мюнхене.

Конечно, от аэропорта до Унтербергсштрассе, 70, можно было бы добраться и на метро. План города в этой инструкции был, номер линии метро известен, остановка моя так и называлась – «Унтербергсштрассе». И дотащить свои шмотки до дверей в новую жизнь большого труда не стоило. Тем более что чемодан у меня был на колёсиках, да и метро обошлось бы раз в пятнадцать дешевле, чем такси. А кроме всего, моя замечательная шпаргалка строго-настрого предупреждала: «…даже если у вас есть лишние деньги – не пользоваться услугами такси и не иметь собственный автомобиль. Это может быть кем-нибудь замечено, и тогда возможность получения вами статуса беженца со всеми дальнейшими благами – общежития, бесплатного питания, выдачи необходимых носильных вещей и ежемесячного денежного пособия – сведётся к нулю…»

Но я всё-таки взял такси.

Мне показалось, что нельзя начинать новую жизнь с мелких унижений. И мне совершенно не обязательно так уж резко менять свои привычки. Во Владивостоке или Новосибирске, имея в кармане кучу денег, я взял бы такси – доехать до цирка, до гостиницы, до какой-нибудь девки? Взял бы! Даже если бы не было кучи денег и до зарплаты оставались бы какие-то крохи… Всё равно взял бы! Так какого хрена я не могу это сделать в Мюнхене?

Я по Парижу на такси ездил, по Варшаве, по Белграду, по Софии, по Стокгольму, по Мадриду!.. И денег у меня там было намного меньше, чем сейчас. Так неужели я здесь, в Мюнхене, с чемоданом, с этим своим столиком буду по автобусам или метро тискаться?! Чтобы, не дай Бог, никто не увидел, что я приехал просить убежища на таксярнике! Да положил я на всех вас с прибором! Нужны мне ваши эмигрантские блага – как рыбке зонтик! На первое время у меня и своих денег хватит, а потом… Я ж, как говорит Нартай, «не пальцем деланный»! Я на любой ярмарке заработаю. Мне для этого немецкий язык учить не надо – встал вверх ногами и… привет! И всем понятно.

Я показал шофёру заранее выписанный на отдельной бумажке адрес и развалился на заднем сидении отличнейшего «мерседеса». Шофёр глянул на бумажку, скользнул по мне презрительным глазом, сказал «Шайзе!», и мы поехали.

Он это «шайзе» говорил на каждом перекрёстке, под каждым светофором, независимо от того – красный свет горел или зелёный. За время нашего пути до Унтербергсштрассе он это «шайзе» сказал раз двести! Мне даже показалось, что других немецких слов он и не знает.

Остановился он почему-то у дома пятьдесят четыре, махнул рукой вперёд и сказал:

– Вайтер!

Теперь-то я знаю, что «шайзе» – это «дерьмо», а «вайтер» – это «дальше», а тогда… «Вайтер» и «вайтер», а что это значит – хрен его знает! Понял только, что этот говнюк дальше ехать не хочет. Ну, я вылез, забрал шмотки, расплатился и попёр «вайтер» – к дому номер семьдесят.

Несу свой драгоценный столик, качу чемодан на колёсиках, оглядываюсь по сторонам. Такая симпатичная, негромкая улица эта Унтербергсштрассе. Машин мало, народу – тоже не густо. Чистенькая такая, аккуратная улица.

Впереди просматривается серый домина этажей на семь. Напротив него, на другой стороне улицы – не то пустырь, не то садик недоделанный. В садике народ как на маёвке кучкуется – сидят компаниями, на траве валяются. Женщины детишек выгуливают… Старики, старухи… Молодёжи до чёрта. Пареньки все с чёрными усами, как у нас в Москве на Центральном рынке. И все так же громко перекрикиваются гортанными голосами.

И вот в этом месте, где нормального пешеходного перехода нет и в помине, через улицу, от длинного серого дома к садику-пустырю, туда и обратно всё время народ шастает. Какое-то нескончаемое движение наблюдается. По мере моего приближения к этому дому чистенькая Унтербергсштрассе вдруг постепенно начинает превращаться в загаженную, захламлённую, заваленную мусором восточную улочку. Ну только пыльных кипарисов и грязных арыков не хватает! А так – одно лицо. Мусор, правда, поярче: красные мятые банки от «Колы», жёлтые от «Фанты», оранжевые пакетики от апельсиновых соков, кюветики из сверкающей фольги с остатками пищи, пластмассовые стаканчики, обрывки газет, журналов, стоптанные детские туфельки, банановая кожура, недоеденный апельсин, яблочные огрызки, шелуха от арахиса и фисташек…

Короче, чёрт-те что!

Добредаю до угла этого серого дома – точно! «Централь ауслендербехорде. Азильбевербер Зюдбауерн. Унтербергсштрассе, 70. 8000 Мюнхен 90».

Неужели, думаю, это тот самый дом?.. Неужели это то, что мне было так нужно?!

Ну, а дальше – всё точь-в-точь, как в инструкции написано.

Зашёл в эту общагу для беглых, сдал полицейскому свой паспорт, сел тут же на лавочку. Жду. Минут через сорок вышел мужик в гражданском, вынес ксерокопию моего паспорта, сфотографировал меня «поляроидом», тут же куда-то вклеил мою фотографию и дал бумажку на немецком. Подвёл к лестнице, ткнул пальцем в указатель – дескать, иди на четвёртый этаж, вот в такую-то комнату…

А мимо меня туда-сюда народ шмыгает, орут что-то друг на друга, кто смеётся, кто плачет, и ни одного русского слова!

Но это как раз – ничего страшного. В моей шпаргалке всё как по нотам расписано. Я хоть и не рубил в немецком, но уже точно знал, что бумажка эта – сопроводительная для получения переводчика и заполнения анкеты.

На четвёртом этаже дверь с окошечком. Сую туда сопроводительную, а мне оттуда – «вартен»! Дескать, «ждите». Опять жду. Выходит переводчица – такая сонная, рыхлая тётка лет пятидесяти. Ни «здравствуй», ни «до свидания».

– Идите за мной.

Заводит меня в какой-то закуток, заполняет анкету – где родился, где крестился, и даёт мне направление на «первое интервью».

– Идите в коридор. Третья дверь налево – там получите комнату.

А я возьми и брякни:

– Спасибо, – говорю. – Знаю, знаю…

У переводчицы сразу – ушки топориком, сонливости на морде как не бывало!

– Откуда вы знаете?

Ну, не буду же я объяснять ей – откуда!

– Люди рассказывали…

– Какие люди? С кем вы здесь уже встречались? – и сверлит меня своими глазками абсолютно, как дознаватель из полкового «особого» отдела.

Плету первое, что приходит в голову:

– Женщина одна рассказывала, когда из Москвы летел…

– Какая женщина?

– Обыкновенная. На вас похожая.

– Почему на меня похожая? – и в глазах испуг. «Пошла ты в жопу, тупица старая!» – думаю. Улыбаюсь и говорю:

– Такая же милая и сердечная.

Глаз у неё сразу потух, морда снова сонная, интереса ко мне – ноль:

– Идите. Третья дверь налево.

Там, за этой третьей дверью, вписали мою фамилию в одну из ячеек на разграфлённой пластмассовой доске, дали ключ от комнаты и послали в следующий кабинетик. Там я получил подушку, одеяло, постельное бельё, кастрюлю, чашку, тарелку, ложку, вилку и нож. Даже если бы на этих вещах и не стояли небольшие, аккуратненькие штампы бундесвера, вся процедура моего приёма и выдачи мне всего этого барахла очень напоминала что-то тюремно-армейское. Или армейско-тюремное.

Ощущение вновь поступившего арестанта или только что призванного солдатика-новобранца, что в сущности одно и то же, утвердила во мне и комнатка, которая была мне предназначена.

На площади около семи квадратных метров чудом разместились две пары двухъярусных нар для четырёх обитателей, четыре узеньких железных шкафчика – ну, точно, как в строительной бытовке для работяг, стол, четыре стула и… холодильник! Пожалуй, только холодильник и отсутствие решётки на окне было единственным отличием этой комнаты от хорошей, цивилизованной тюремной камеры.

Правда, планка цивилизации была сильно опущена стойким запахом давно немытого человеческого тела, пропотевшего белья, прокисших объедков на грязном, захламлённом столе, запахом дерьмовых сигарет (окурки и пепел были буквально повсюду), ну и, конечно же, ароматом очень дешёвого вина.

Причём, кого-нибудь другого количество пустых литровых бутылок, валявшихся по всей комнате, могло бы навести на мысль, что грандиозная попойка в этой семиметровой конуре длилась не менее двух недель и участвовало в ней человек двадцать, половина из которых умерли от алкоголизма уже к концу первой недели.

Но мне что-то подсказывало, что всё это было выпито в гораздо более сжатые сроки, и не двадцатью алкоголиками, а одним нормальным русским человеком, впервые оказавшимся за границей.

Может быть, во мне в очередной раз взыграли волны патриотизма, которые окатывают меня всегда во время моего пребывания за рубежами нашей Родины, а может быть, на нервной почве меня озарил дар предвидения, но я оказался прав.

Слева от окна, на нижних нарах зашевелилась куча тряпья, и на свет Божий показалась звероподобная, опухшая и небритая физиономия с голубыми детскими глазами.

Физиономия с надеждой уставилась на меня и прохрипела на чистом русском языке:

– Корешок… У тебя выпить ничего нету? Погибаю…

Николай Иванович семнадцать лет отработал на Волжском автомобильном заводе водителем электрокара. Развозил по Главному конвейеру комплектующие детали и все семнадцать лет успешно их приворовывал. На машину копил. Очень хотелось Николаю Ивановичу иметь собственный автомобиль. Сам не торговал – за треть цены сдавал цыганам и азербайджанцам, которых в Тольятти видимо-невидимо.

В первый раз, когда профсоюзный комитет сборочно-кузовного производства решал, кому можно купить машину, а кому – нет, Николая Ивановича бортанули. Не член Коммунистической партии. Николай Иванович жутко расстроился, пропил все деньги и вступил в партию. Так как он теперь был членом КПСС, то и к воровству своему решил подойти чётко и по-партийному: с цыганами дела больше не иметь, азербайджанцев – по боку, найти нормально упакованного узбека и сдавать ему наворованное не каждый день по мелочёвке, а раз в месяц солидными партиями.

Снова копил деньга на автомобиль. Не пил, не женился, а по этой самой части два раза в месяц перебивался со знакомой вдовой утонувшего милиционера.

Но его и на следующий год прокатили. По двум причинам: коммунист, а общественную работу не ведёт. И живёт бобылём. Не положено…

В этот раз Николай Иванович запивать не стал. Пообещал завести семью и на всех собраниях начал гневно клеймить прогульщиков, пьяниц и несунов.

Через полгода его бурной общественной деятельности цены на автомобили подскочили вдвое, и Николай Иванович понял, что теперь для осуществления своей многолетней мечты ему придётся чуть ли не ползавода за ворота вынести. И Николай Иванович снова запил…

А тут ещё в Тольятти продукты исчезли, карточки продовольственные ввели, есть стало почти нечего. За бутылку водки могли и убить запросто… Николай Иванович поразмыслил и остатки денег истратил в профкоме на туристскую путёвку в Чехословакию. Захотелось ему малость отдохнуть от развитого социализма и поглядеть на недоразвитый.

В Праге Николая Ивановича поселили в гостинице с каким-то хмырём из Сызрани. И загуляли они с этим типом со страшной силой…

На третий день всю советскую группу повезли автобусом в город Плзень осматривать древнюю пивоварню. Там Николай Иванович с этим сызраньчанином добавили на старые дрожжи, и сколько Николай Иванович не тащил хмыря к родной советской группе, тот только мычал и упирался. Николай Иванович плюнул на него и один пошёл к своему автобусу. И вовремя! Вся группа уже рассаживалась по местам. Николай Иванович хоть и сильно пьяный был, а всё просил не оставлять того сызранского хмыря в Плзени…

А все вокруг смеялись, хлопали его по спине и старались усадить поудобнее. А то он всё падал в проходе. Наконец, устроили его на заднем сидении. Там от мотора было жарко, и Николай Иванович совсем окосел. И отключился. А очухался уже, когда автобус подъезжал к Мюнхену…

– Я, понимаешь, автобусы перепутал, – сказал мне Николай Иванович. – А эти мудаки-немцы только хи-хи-хи да ха-ха-ха… А тут, в этом, мать его, Мюнхене, протрезвел, вспомнил, как нас ещё в Тольятти перед выездом стращать водили в горком партии, – так тут, на этой Унтер… как её, бля?.. штрассе и оказался. Хорошо – паспорт с собой был!..

Была у меня с собой в чемодане бутылка «Столичной».

Налил я Николаю Ивановичу соточку для здоровья, прибрали мы с ним комнату, помог я ему бутылки вынести, пол помыть, заставил его побриться, и пошли мы с ним на второй этаж за дневным пайком.

Выдали нам по горячему запечатанному кювету из фольги – с макаронами и консервированным мясом, по два пакетика сока, по банке рыбных консервов, по два кубика маргарина и по банану. Плюс две небольшие шоколадки и по паре свежайших булочек. Мне ещё вручили две пустые стеклянные баночки.

– Ну, ты видишь, какая закусь?! – говорит Николай Иванович и так заглядывает мне в глаза. – Ну, просто грех под неё…

– Понял, понял, – говорю. – Сейчас пойдём… А вот это мне на хрена? – И показываю пустые баночки. Про них в инструкции – ни слова.

– А это тебе, Эдуард, для анализов. В одну завтра утречком нассышь, в другую нагадишь. Завтра тебе дадут халявный билет на метро и автобус и пошлют на Дахауэрштрассе в поликлинику. Там ещё и кровь возьмут. Сдашь анализы, ежели всё в ажуре – тебе в аусвайс штампик такой тиснут и гуляй пару недель до «первого интервью». Ты не тушуйся. Я тоже поначалу ни во что врубиться не мог. Мне тут всё один еврейчик растолковал.

Поднялись в комнату, сели за стол, выпили, закусили.

– Странно… А я слышал, что евреев в Германии принимают по какой-то специальной «еврейской линии» только через их общину, – сказал я. – Мне казалось, что здесь, на Унтербергсштрассе, их быть не должно…

– Правильно. Умных евреев здесь, действительно, нет. А глупых, которые свои метрик и дома оставили, – навалом! – сказал Николай Иванович. – Это у нас в Союзе кого хочешь жидом обзови, – и пожалуйста!.. А тута, извини-подвинься, ты мне сначала докажи, что ты еврей, документ предъяви. Ах, нет документа?.. Ничего не знаем, никакой ты не еврей! Становись в общую очередь и жди, как все нормальные люди. Вроде, как мы с тобой… Тут, Эдуард, всякой твари по паре. И румыны, и болгары, и сербы, и албанцы, и турки, и негры даже… Эти… Ну, как их, мать их за ногу?! Эфиопы! Прям-таки Ноев ковчег! Русских, правда, маловато. Ты да я – и вся Россия. То есть, они, конечно, в Мюнхене есть, но уже вроде бы и не русские… Они ещё дома, в Москве или где там ещё, понакупили себе туфтовые свидетельства о рождении – будто у них была мать еврейка, приезжают сюда и – будьте нам любезны! Прямым ходом в еврейскую общину. А там им сразу и деньги дают, и квартиру, и в синагогу водят… Он, может, у себя дома в России жидов гонял, как кроликов, а тута заявляет, что бежал из Советского Союза от этого… Ну, как его, бля?..

– От антисемитизма?

– Во-во! Точно. Ты мне ещё маленько не нальёшь, а, Эдуард?..

Неделю мы прожили с Николаем Ивановичем в мире и согласии. Я ему купил за три марки пакетик с пятью одноразовыми бритвенными станочками «Уилкинсои», и теперь он каждое утро брился, восхищённо приговаривая:

– Во, суки, чего делают!.. Пишут – «одноразовые», а бриться можно одной и той же хоть три месяца! Не то, что у нас – один раз поскребёшься и выбрасывай… Я возьму твоего одеколончика, а, Эдуард?

Потом он сидел на своих нарах, поджав под себя ноги и, удивлённо посмеиваясь, смотрел, как я, отодвинув стол и стулья к окну, каждое утро разминаюсь – жму стойки, перехожу с правой руки на левую, опускаюсь в «крокодил», стою «копфштейн» на бублике…

– Ну, ты даёшь, Эдуард!.. Ну, чистый цирк, ети твою мать! – негромко восклицал он, не отрывая от меня своих восторженных детских голубых глаз.

Получили мы с ним по девяносто шесть марок карманных денег, так называемых – «ташенгельд». С какой-то помойки Николай Иванович притащил вполне приличную кофеварку без колбы. Разобрал её, прочистил, привёл в порядок, а вместо колбы приспособил полулитровую стеклянную банку из-под маринованных огурчиков. А потом с этой же помойки ещё и электрическую плитку приволок. Теперь по утрам у нас был горячий кофе, а вечерами Николай Иванович варил себе макароны, которые поедал в невероятном количестве.

За это время я несколько раз побывал на Мариенплац. Познакомился с классным фокусником-поляком. Узнал от него, что цирк «Ронкалли», который ещё три года назад в Москве приглашал меня к себе в программу, сейчас находится в Южной Америке и в Мюнхен вернётся лишь через несколько месяцев, к зиме…

К концу недели меня вызвали на «первое интервью».

Отвечал я вполне прилично, врал в меру – по заранее заготовленной схеме, и только на один вопрос, может быть, самый главный, толково ответить не смог.

Не потому, что не знал на него ответа. Ответов на этот единственный вопрос я знал сотни! Но когда меня попросили рассказать всего о трёх событиях, которые повлияли на моё решение покинуть свою страну – я растерялся.

В глазах у меня возникло синее ташкентское небо…

…четырнадцатилетний мальчишка, ползущий по тёплой жёлтой азиатской пыли, пропитанной его кровью…

…волочащиеся за ним его розово-фиолетово-чёрные кишки…

…худенькая грязная смуглая рука, судорожно зажавшая рукоять старой армейской ракетницы…

А в ушах – его слезливый испуганный визг с предсмертной хрипотцой…

…и Юлькин голос, гордо уверявший меня в том, что за её будущим международным борделем стоят «такие люди»!.. «Такие люди»!!!

…и смешные, непристойные частушки моей покойной пьяненькой мамы…

…и Женька Овчаренко, по-английски болтающий с Вашингтоном…

…и фальшиво бодрый голос хирурга в операционной Военно-медицинской академии: «Всё, всё, Петров! Проснись, проснись… Открой глазки! Сейчас в палату поедем. Перекладывайте его на каталку! Открывай глаза, Петров!..»

Ну, не устраивать же стриптиз перед молоденьким полицейским в клетчатом пиджачке и пожилым переводчиком, который не только никогда не видел Россию, но и по-русски-то говорит через пень-колоду.

Стал я им что-то нести про свободу творчества, про интернационализм моей профессии, про желание быть полезным всему миру, а не одной стране – словом, всё, что в таких случаях обычно плетут наши балетные, художники, музыканты, наши цирковые…

Интересно, а что говорят все остальные в подобных ситуациях?

Через пару дней пошли мы с Николаем Ивановичем за дневной пайкой, а мне вместе со жратвой вручают направление в вонхайм – общежитие для азилянтов. Короче, для беглых иностранцев.

– Значит, они тебя признали… – грустно так говорит Николай Иванович. – Я вот, ети их мать, здесь уже третью неделю огибаюсь, а меня ещё даже на «первое интервью» не вызывали!.. А у тебя, гляди, всё как по нотам… Может, они боятся, что я к ним заброшенный? Вроде, как Штирлиц, да?..

– Разберутся, Николай Иванович, – пожалел я его. – Просто у тебя ситуация… Как бы это сказать?.. Ну, немножко более анекдотичная. Ну, не понять немцам, как это человек может столько выпить, что…

– Господи! Ети твою мать, да чего же тут непонятного?! Пожили бы они у нас в Тольятти, потолкались бы в очередях около пустых магазинов, может быть, ещё почище нас закладывали бы! Я сколько раз бросал поддавать, по полгода капли в рот не брал – ничего не менялось! Только всё хуже становилось вокруг.

Помолчал, уставившись в рисовую кашу с сосисками, а потом поднял на меня свои растерянные детские голубые глаза и спросил:

– И кого теперь ко мне подселят, а, Эдуард?..

Вонхайм, куда я получил направление, находился на северной окраине Мюнхена, в районе метро «Фрайман», на улице под названием Фолькерштрассе. Название даже фигурировало на карте, но улицы, как таковой, не было и в помине. Выщербленный полуторакилометровый асфальтовый проезд через заросший пустырь, какие-то невозделанные пустоши по сторонам проезда, деревья по обочинам и тупик, заканчивающийся невысокой старой солдатской казармой.

Наверное, поиск этой казармы занял бы у меня массу времени, если бы я не воспользовался старым детским опытом поиска муравейника в лесу, где нужно только внимательно проследить за направлением движения цепочки муравьёв. Цепочка от муравейника будет двигаться налегке, к дому – с грузом добычи.

Когда я увидел, что навстречу мне всё чаще и чаще стали попадаться женщины в длинных бесформенных одеждах и больших платках, тёмненькие кудрявые ребятишки и очень смуглые усатые мужчины с насторожённо-тоскливыми глазами, с пустыми полиэтиленовыми сумками в руках, а в одном направлении со мной следовал точно такой же азиатско-восточно-африканский народ с пакетами, набитыми разным барахлом и снедью, я понял, что нахожусь на верном пути.

В отличие от громадного «пункта сдачи» в центре города на Уитербергсштрассе, где немецкой администрации было не счесть, хаймом руководил всего лишь один человек – хаузляйтер. По-нашему – управдом. Звали его Руди Китцингер. Ему тогда было тридцать восемь. Он хромал – приволакивал левую стопу. Когда-то Руди входил в первую десятку сильнейших слаломистов мира. Двенадцать лет назад на обычной тренировке с ним произошло то, что часто происходит с нашими цирковыми акробатами-прыгунами в холодном манеже. Он порвал ахиллово сухожилие. Одна операция, другая, – и Руди навсегда распрощался со спортом…

Но это всё я узнал потом. А пока Руди позвал на помощь какого-то немытого толстого болгарина, который немножко болтал по-немецки и был свято убеждён, что любой русский как славянин просто обязан понимать его болгарский язык. То есть он находился в том же горделиво-патриотическом заблуждении, как и наши родные российские ханыги, утверждавшие, что во всём мире ругаются только русским матом.

Но в чём-то болгарин оказался прав. Славянское во мне возобладало, и в конце концов я понял, что Руди интересует моё вероисповедание, чтобы при выдаче продовольственного пайка не оскорбить мои национально-религиозные принципы.

Несколько раз я ловил на себе цепкий взгляд Руди, ощупывающий меня с головы до ног.

Курящий ли я, спросил Руди. Получив утвердительный ответ, он на секунду замялся, а потом махнул рукой и выдал мне ключ от комнаты. Болгарин объяснил мне, что сейчас нет третьего места в комнате с курящими (в хайме жили по три человека), и Руди поселяет меня в комнату, где прописаны ещё двое, но один где-то пропадает уже целый месяц, а второй живёт у родственников на другом конце Мюнхена и только два раза в неделю приезжает в хайм за пайком. Так что практически я буду жить один.

Потом Руди выдал мне со склада кошмарное количество обеденной и кухонной посуды, постельные принадлежности, а также мусорное ведро, швабру, совок, щётку и даже половую тряпку! Причём, каждый предмет был девственно новым и запечатан в очень красивые упаковки.

Когда болгарин перевёл на немецкий мою коротенькую анкету и Руди узнал, что я артист цирка – акробат, он крепко пожал мне руку и сказал:

– Прима!..

И вообще, он очень рад, что я русский. Русских в хайме всего пятнадцать человек на сотню остальных, а он когда-то встречался с русскими на соревнованиях в горах и всегда поражался, как они при такой убогой экипировке умудрялись вполне прилично выглядеть и на скоростных спусках, и на трассе слалома-гиганта. Потом Советский Союз стал закупать в Австрии для своей сборной команды и лыжи, и крепления, и специальную обувь, но это были всё старые, уже снятые с производства образцы, на которых хорошего результата не покажешь… А горный спорт – очень дорогой спорт. Он, Руди, это знает лучше, чем кто-либо! Правда, он уже двенадцать лет не встречается с русскими горнолыжниками. Может быть, с тех пор что-нибудь изменилось? Вот, например…

– Такие вещи теперь продаются в России? – спросил он, пощупав двумя пальцами рукав моей лайковой куртки.

– Нет, – сказал я. – В Стокгольме.

– У нас это очень дорого.

– Там тоже.

– А туфли ты покупал в Италии?

– Нет. В Париже. Но они, действительно, итальянские.

– Я вижу. Я очень люблю итальянскую обувь. После того, как я в Кортина д'Ампеццо испортил себе ногу, я могу ходить только в итальянской обуви… О'кей. Завтра нужно съездить в крайсфервальтунгсреферат – обменять временный аусвайс на постоянный.

Тут Руди стал объяснять мне, как туда проехать, и я сразу перестал его слушать. Даром я, что ли, учил инструкцию! Я мог бы и сам объяснить кому угодно, как туда проехать из любой точки Мюнхена.

– И, пожалуйста, поезжай в том, в чём ты сейчас одет. На это обращают серьёзное внимание. К сожалению, ваши русские это не всегда понимают.

И это есть в моей замечательной инструкции имени Женьки Овчаренко! Вот, пожалуйста… Пункт тридцать седьмой:

«…Никогда не приходите на деловые встречи в кроссовках или джинсах, так высоко ценимых в Советском Союзе. Помните, что сдержанный и элегантный стиль Вашей одежды будет только способствовать Вашему успеху…»

Хотел я сказать Руди, что это не вина русских, а их беда. Что не все русские могут покупать себе шмотки за границей и пользоваться услугами наших фарцовщиков, что… Короче, я бы знал, что сказать. Но я промолчал.

– Если возникнут проблемы, найдёшь Косту Стоянова и приходи с ним ко мне, – добавил Руди.

– А кто это – Коста Стоянов? – спросил я.

– Как это «кто»?! – обиженно закричал болгарин. – Коста Стоянов – это я!!!

И мы с Руди рассмеялись.

Я – существо, привычное к общежитиям. Армейские казармы, затрапезные провинциальные гостиницы, наёмные квартиры для артистов, собственные цирковые отельчики при стационарных цирках, скромные одноместные номера в недорогих мотелях за границей, где по требованию наших руководителей мы жили по два-три человека.

И думать не моги возразить! Сейчас вякнешь, а в следующий раз все поедут работать в Лондон, Париж и Брюссель, а ты на это же время – в Омск, Читу и Красноярск… Ничего себе разница?! Вот и молчишь в тряпочку.

Но любое наше общежитие – это и беспардонное шатание из комнаты в комнату, и коллективные поддачи по случаю чьего-либо дня рождения, и сплетни, и ссоры, и романы, и измены; и ты постоянно пребываешь в бешенстве от того, что ни на минуту не можешь остаться один…

Но зато в любую секунду в соседних комнатах ты можешь стрельнуть четвертак до получки, кусок хлеба без отдачи и зубную пасту – под честное слово вернуть целый тюбик.

И ты просто обязан выгулять собачку соседей, уехавших на халтурный концерт, или приглядеть за их малолетним отпрыском, который вымотает тебя за один вечер больше, чем три воскресных выступления на манеже.

Здесь всё было совсем не так. Хайм – это общежитие без общения. Вряд ли можно назвать общением ежедневные тоскливые пьянки наших беглых солдат-новобранцев из Западной группы войск, которые бежали не от Советской власти, а просто от армии. Бежали, как бегут арестованные из тюрем…

Что они говорили на «первом интервью», почему они просят убежища в Германии, – нормальными словами не пересказать!

Один, по-моему, побил все рекорды по идиотизму. В своём желании убедить немцев принять его как политического беженца он договорился до того, что, тыкая пальцем в свои густые, сросшиеся над переносицей брови, заявил, будто подвергался жесточайшим преследованиям КГБ, который подозревал в нём незаконнорождённого внебрачного сына бывшего Генерального секретаря Коммунистической партии Советского Союза – Леонида Ильича Брежнева.

Меня даже Руди Китцингер – наш хаузляйтер, однажды во время обхода комнат вместе с Костой Стояновым как-то спросил:

– Эдди, этот парень – действительно, сын Брежнева?

– Не думаю, – сказал я. – Мне кажется, что у Брежнева член перестал стоять лет за десять до рождения этого дурачка.

И судя по тому, как Руди развеселился, толстый Коста точно перевёл ему мой ответ.

Руди заботливо поправил покосившийся тощий букетик полевых цветов в баночке из-под консервированной кукурузы и уставился на три фотографии, которые я повесил над своей койкой.

На одной мне вручают приз и диплом лауреата конкурса артистов цирка в Белграде, а на другой я – грязный, заросший, в маскировочных штанах и куртке, без шапки, с автоматом на коленях, сижу прямо на земле, привалившись спиной к колесу бронетранспортёра на окраине Кабула.

Третья фотография была мамина. Это была самая любимая моя фотография! Мама в то время ещё работала свой номер с дрессированными собачками, переживала очередной бурный роман с одним невзрачным типом, не пила и, как мне кажется, была тогда очень красивой…

– Ist das daine Mutter? – спросил Руди.

Это я понял без толстого Косты и утвердительно кивнул головой.

Но следующая фраза Руди потребовала помощи болгарина:

– Герр Китцингер говорит, что у тебя очень чисто, хорошо и уютно.

– Коста, ты скажи ему, что я привык переезжать с места на место. Я этим занимаюсь всю жизнь.

Руди внимательно выслушал меня, потом, не отрывая от меня глаз, выслушал перевод Косты, и спросил:

– У тебя есть какие-нибудь проблемы, Эдди?

– Данке, – впервые в жизни сказал я по-немецки. – Найн.

…Забавная штука был этот хайм. Турки, эфиопы, албанцы и румыны вообще ни с кем не контактировали. Мужчины постоянно торчали на кухне, молча варили что-то неведомое, пахучее. Их женщины в несвежих халатах, замотанные в огромные платки, испуганно и тихо выговаривали своим шумным и грязным детям… Болгары и югославы держались национальными стайками… Все, кроме Косты Стоянова.

Раскованнее всех были наши – русские. Вечерами они сбрасывались по пятьдесят пфеннигов, по марке, по полторы, отряжали гонца в лавочку при бензозаправочной колонке, открытую в любое время суток, и гонец возвращался в хайм с тремя двухсполовинойлитровыми бутылками дешёвого креплёного вина. И тогда в одной из «русских» комнат начинался прескучнейший загул – с враньём, истериками, безудержным хвастовством, песнями и выяснением отношений.

Днём, когда были открыты недорогие магазины самообслуживания, вино не покупали. Его просто воровали в «Альди», «Плюсе» или «Пенни-маркте». Но этим, насколько я понял, грешили не только русские.

Было уже совсем тепло, и каждое утро, после завтрака, я надевал лёгкие тренировочные брючки, ярко-красную фуфайку, за гроши купленную два года назад в парижском «Тати», вытаскивал свой чудо-столик, нафаршированный тремя тысячами долларов на чёрный день, и отправлялся подальше от глаз обитателей хайма, на пустырь – репетировать.

Я знал, что должен постоянно находиться в хорошей рабочей форме, и поэтому, после разминки до пота, как говорят у нас в цирке, прогонял свой номер раз по десять-двенадцать. И даже пытался репетировать новые трюки…

Мало ли что произойдёт ещё до возвращения цирка «Ронкалли» из Южной Америки! А вдруг меня захочет посмотреть хозяин какого-нибудь варьете, или кабаре, или ресторана с концертной программой?

Я отлично помню, как в Белграде, после вручения лауреатского диплома, меня отловил какой-то жутко солидный дядя и через переводчика предложил мне до конца наших гастролей каждую ночь один раз выступать в его ресторане. Это после того, как я вечером отработаю на манеже. Чтобы не в ущерб основному делу…

Причём обещал платить за каждое выступление в полтора раза больше, чем я получу за все наши полуторамесячные гастроли! Он мне даже уже контракт совал под нос.

Но когда я пришёл к нашему руководителю поездки попросить у него на это разрешение, тот чуть не обгадился от страха. Тут же вызвал нашего «Ивана Ивановича Дзержинского» – мы всегда так называли сопровождающего нас кагэбэшника, – и они вдвоём взялись меня употреблять так, что я свету белого не взвидел!

Боже мой… В чём меня только не обвиняли?! И что «погнался за длинным динаром, забыв, что представляю цирковое искусство великой державы, граждане которой не нуждаются в иноземных подачках…» И что «от подобных поступков до предательства Родины – один шаг короче воробьиного носа!..»

Только и видел я этот контракт!

А здесь ничего зазорного в этом нет. Работа есть работа. И вообще, нужно начинать с Мариенплац. Мне это и тот псковский балалаечник говорил, и польский фокусник. Там тебя люди видят! А мало ли кто ходит по Мариенплац?..

Уже на второй день моих упражнений на пустыре я стал сам себе напоминать льва Бонифация из мультфильма «Бонифаций на каникулах». Стоило мне разложить мой чемоданный столик и встать на нём вверх ногами, как вокруг собиралась толпа чёрненьких, коричневых, жёлтеньких и не очень беленьких ребятишек из нашего хайма. Они повизгивали от восторга, счастливо хихикали, ойкали и айкали и даже катались по земле от удивления!

Их афро-восточно-азиатские мамы растерянно собирались в кучки метрах в тридцати, стыдливо старались не смотреть в мою сторону и тщетно взывали к своим детёнышам, которых бульдозером было невозможно сдвинуть с места до конца моей репетиции.

На мою пятую тренировку, привлечённый визгом и криками маленького народонаселения нашего хайма, приволакивая искалеченную ногу, пришёл Руди Китцингер.

Молча простоял минут тридцать. Дождался, когда я, мокрый и измочаленный, устроил себе маленькую передышку, и сказал:

– Hervorragend!

Часа через три ко мне в комнатушку заглянул толстый Коста с пакетом подмышкой. Он тщательно прикрыл дверь, развернул пакет и вынул оттуда новенькую электрическую плитку.

– Эдди, все электрические приборы в хайме строжайше запрещены, – тихо и торжественно сказал Коста. – Ты это знаешь… Но герр Китцингер сам посылает тебе эту плитку. Он говорит, что ты должен нормально питаться, а кухня почти всегда занята. Но ты знаешь, что он ещё сказал? Что тебе здесь – не место!

– Знаю.

– Ты знаешь, что он это сказал?! – удивился Коста.

– Нет. Я знаю, что мне здесь – не место.

Надо, надо пускать пробный шар… Как говорили большевики: «Нечего ждать милостей от природы. Взять их у неё – наше задача!».

Ещё разок съездил на Мариенплац – приглядеться, где бы мне устроить себе премьеру. Но для начала я отыскал того псковского балалаечника и польского фокусника, дождался, когда они кончили работать, и пригласил их попить пивка в одну небольшую кнайпу.

Мне нужна была чёткая информация. Чтобы не соваться в воду, не зная броду и местных подводных течений.

Я не дал им заплатить и пфеннига. Хотя они искренне рвались в бой со своими марками и в один голос убеждали меня, что здесь, в Германии, каждый платит сам за себя. Я возразил, сказав, что наш столик, за которым мы сейчас сидим, – это тот самый славянский островок, где должен царствовать наш нормальный славянский дух, а не чуждый нам трезвый немецкий расчёт, каким бы правильным он ни был. И если я – русский артист русского цирка, приглашаю своих коллег, своих собратьев по искусству поужинать – то и платить должен только я!

Прозвучало это несколько более пышно, чем требовала обстановка недорогой кнайпы, но достаточно убедительно. Дело того стоило.

И балалаечник, и фокусник уже бойко трепались по-немецки. Они и меню читали, они и заказывали. Правда, поляк осторожно попытался узнать у меня – на какую сумму затрат я рассчитываю?

– Да заказывай ты, что хочешь! – отмахнулся я.

– Нет, Эдик, – рассудительно заметил балалаечник. – Сташек прав. Здесь нужно точно знать – сколько ты готов истратить. Даже в магазин приходишь, говоришь, мне нужно то-то и то-то, а тебя спрашивают: «На какую сумму?» Тут, Эдик, можно и на пять марок в день прожить, а можно и в тысячу не уложиться!

– Ох, мужики!.. Да не пудрите вы мне мозги! Заказывайте чего хотите. И пива, пива, пива!.. А может, ещё и по стопарю врежем?

– Найн проблем! – говорит поляк и делает заказ кельнерше.

А кельнерша – загляденье! Ножки, попочка, титечки – то, что доктор прописал!.. Мордаха весёлая, лукавая, глазками стреляет и над столом нарочно наклоняется, чтобы видно было, что она без лифчика, и он ей совершенно ни к чему – такая она вся крепенькая, упругая…

Я на эту кельнершу чего-то вдруг так завёлся, так завёлся!.. Хотя не мудрено: у меня после той ночи с Юлькой никого не было… А я ведь всё-таки живой человек!

– Эдик! Эдик… Ты меня слушаешь?

– Конечно! Извини, пожалуйста…

– Ну, так вот… Начнёшь со Шванталерштрассе, шестьдесят восемь. С «Бауреферата». Адрес я тебе потом запишу… Там получишь лицензию.

– Бесплатно, – уточнил поляк. – Но только на один день работы.

– Заполнишь анкету – жанр, инструмент, реквизит, – сказал балалаечник. – И начинай вкалывать. Но лицензия нужна обязательно!

– Полиция в цивильном ходит, проверяет, – поморщился поляк.

– Ты их и не узнаешь никогда! – сказал балалаечник. – Абсолютно наша «совковая» шпана! А подходит, суёт тебе под нос свой полицейский значок и – привет от тёти Фени… Нет лицензии – пару раз предупредят, а потом отберут и инструмент, и реквизит, и на Шванталерштрассе в компьютер введут. И хрен ты ещё когда-нибудь получишь лицензию.

– Здесь порядок… – вздохнул поляк.

– Приезжали чуваки из Гамбурга, из Кёльна – говорят, такая заморочка только у нас в Мюнхене. У них – никаких лицензий…

– Зато здесь кидают больше, чем в любом другом городе Германии.

– Что значит «кидают»? – не понял я.

– Денег здесь больше кидают. Ну, будем здоровы?.. Сташек! Эдик!.. Физкульт-привет!

– Здоровье паньства! – поляк поднял свою рюмку. – За нашу славяньску выспу!..

– Это что? – спросил балалаечник.

– Выспа – «остров» по-российску.

– Будьте счастливы, мужики! – сказал я.

Только выпили, подходит эта зайка-кельнерша, приволакивает три таких огромных блюда, три таких салата, что я в жизни ни в одном ресторане не видел!

– О, Боже… – ужаснулся я. Кельнерша рассмеялась, что-то сказала мне.

– Она говорит: «Это Бавария!..» – перевёл мне балалаечник.

– Скажи ей, что я полюбил её с первого взгляда, – попросил я.

Балалаечник перевёл мои слова, выслушал её ответ и, когда она отошла от нашего столика, сказал мне:

– Она говорит, что тоже полюбила тебя, но хочет дождаться, когда ты выучишь немецкий язык, чтобы не приглашать в постель переводчика.

– Но это шутка, – печально сказал поляк. – Немки с азилянтами, с иностранцами, не спят… Для нас только бордели.

– А это – сто марок!.. – вздохнул пскович. – Вот и подумаешь – неделю прожить на эти сто марок или…

– «Или» – лучше! – засмеялся поляк. – Но денег жалко. Эдик, пива ещё можно заказать?

– О чём ты говоришь, Сташек?!

Я очень многое узнал от них… Как лучше выбрать себе место, в какое время дня выгоднее работать, какие самые «денежные» точки от Штахуса до Виктуаленмаркта, включая пешеходную зону Кауфингерштрассе и Мариенплаца… Они наговорили мне, как скворцу в рот, все негласные законы, все неписанные правила «хорошего тона» уличного артиста, рассказали про все уловки и тонкости, про все хитрости – чем «взять зрителя»…

– Обязательно напиши – кто ты и откуда! – сказал поляк. – Русские пока в моде…

– Учти, немцы – люди, которым нужно всё объяснять, – подтвердил балалаечник. – Они народ чёткий. Они хотят точно знать, за что они платят деньги.

Моя кельнерша всё время мелькала в дальних концах маленького зальчика, изредка с улыбкой поглядывая в мою сторону.

– Ты меня слушаешь, Эдик? Ты слышишь, что я говорю?.. – обиделся балалаечник.

– Не… – махнул рукой поляк. – Он уже учит немецкий для постели нашей кельнерки.

– Господи! Да я могу сейчас же повторить всё слово в слово! – спохватился я.

– Не надо, – сказал поляк. – Ты просто запомни, что теперь ты «штрассенартист». Уличный. А это много проблем…

– Тоже палка о двух концах, – пскович грустно обгладывал огромную кость. – Кому улица мать родная, а кому и мачеха.

– Но ты, Эдик, ничего не бойся, – успокоил меня поляк. – Выходи работать на Мариенплац. Попробуй!

Я и попробовал.

Было у меня с собой привезено из Москвы два «рабочих» костюма. Один мне шили в мастерских Большого театра для какого-то правительственного концерта в Кремлёвском дворце съездов: белые лосины, колет – расшитый золотом, шёлковая рубашка с кружевным жабо, мягкие туфли из золотистой кожи…

Я в этом костюме был похож на спрыгнувшего с новогодней ёлки принца Зигфрида из «Лебединого озера».

Второй костюм мне делали наши художники из «Союзгосцирка» ещё перед гастролями в Швецию. Он был втрое скромнее и вчетверо удобнее, чем тот, елочно-принцевский. И я его очень любил. Отлично сшитый тёмно-зелёный курц-фрак, такие же брюки, манишка и чёрные лакированные туфли. Мне в нём было настолько удобно работать, что я просто не чувствовал его на себе! Он со мной пол-Европы объездил…

Решил я в своё первое выступление на Мариенплац надеть именно этот костюм. Но где там переодеться? Ехать в нём через весь город от Фраймана до Штахуса – люди подумают, что я сбежал из сумасшедшего дома. Везти его с собой? А там как?..

Вот когда я пожалел, что у меня нет машины! Дурак я, дурак!.. Позарился на лишние доллары, продал свою потрёпанную автомобильку за копейки, а нужно было ехать на ней своим ходом: Москва —Варшава – Берлин – Мюнхен. И никакого самолёта…

Тем более что ушлый Женька Овчаренко мне предлагал такой вариант! Так нет же… Вот уж, действительно, жадность фраера сгубила!

Спустился я в подвал нашего хайма – там у нас прачечная и гладильная, – отпарил свой любимый костюмчик, аккуратненько сложил его в сумку, захватил свой новенький шестимесячный аусвайс, взял столик-чемодан и раненько утречком поехал на Шванталерштрассе.

Часа через два, с зелёной «дневной» лицензией в кармане, я уже был на Кауфингерштрассе.

Кстати, я в этой очереди в «Бауреферате» впервые и нашу Катьку увидел. Я, конечно, не знал, что это Катерина Гуревич, с которой нас потом так судьба сведёт… Стоит себе с гитарой такая девка-симпатяга, молчит, покуривает. Если бы я так не волновался – я бы обязательно на неё глаз положил. Да вот Бог миловал…

Я пятнадцать лет подряд по триста шестьдесят пять раз в году на манеж выходил! А тут трясусь, как огородное пугало на ветру, и ничего не могу с собой поделать!.. И в голове одна мысль – где переодеться?!

Смотрю, за аркадой, ни черта не стесняясь, поляк-фокусник переодевается. Сбросил свои портки, джемпер, рубаху и напяливает какой-то замызганный костюмчик, расшитый серебряными шнурами. И машет мне рукой:

– Дзень добры, Эдди! Битам пана!..

– Привет, Сташек! – говорю. – А где здесь переодеться?

– А где хцешь! Не зврацай уваги… То – дробязг! То есть «не обращай внимание на мелочи»… Нашёл я местечко поукромнее, переоделся и вышел на Мариенплац. Вынул из чехла чемодан, нажал на кнопку имени Пал Петровича, и чемодан с лёгким щелчком тут же превратился в столик. И совсем рядом услышал:

– О-о?!

Парочка итальянцев с видеокамерой остановилась, разглядывая столик, меня, и явно ждёт, что будет дальше.

А дальше… Даже не помню, как я отработал свой номер!

Сделал финальный сальто-мортале со столика на каменные плиты своего первого манежа в Мюнхене, оглядываюсь, а вокруг – толпа! И какая!.. Человек полтораста!.. Свистят, кричат, аплодируют, с деньгами бегут ко мне… И не знают, куда их положить! Я на нервной почве забыл, что для денег нужно было хоть коробку какую-нибудь приспособить!

Махнул рукой на столик. Дескать, кладите сюда, ребята! Кто-то подходит, что-то спрашивают на разных языках, а я пытаюсь унять нервную дрожь. Минут пятнадцать отойти не мог.

Вдруг подваливает ко мне высоченный старикан в баварском костюме – кожаные штаны по колено с какими-то цветными завязками, толстые шерстяные чулки, ботинки грубые, камзол зелёный с отворотами, на груди какая-то хреновина висит, а на голове шляпа с султанчиком. И протягивает мне флягу, обшитую кожей. И предлагает с ним выпить. А у самого – рожа уже красная, налитая.

– Найн, – говорю. – Данке. Их арбайте.

А он тогда сам делает из фляжки такой солидный глоток и спрашивает меня:

– Wo kommst du hier? Aus Schweden? Holland? Frankreih?

– Найн, – говорю. – Русиш. Москва…

Старикан лезет обниматься и орёт в толпу, показывая на меня пальцем:

– Aus Moskau!!! – и вдруг добавляет: – Ебена мать!

Да так чисто, почти без акцента!

И начинает мне что-то говорить, говорить… Я только плечами пожимаю, а он время от времени вставляет наши матюги. Но тут из толпы выскакивает маленькая толстенькая старушенция, хватает этого старого бугая за руку и под аплодисменты толпы начинает его оттаскивать от меня. А тот упирается, идти не хочет, но старушенция побеждает.

Я отдышался, отдохнул и до часу дня отработал ещё четыре раза. Уже спокойно, уверенно, как всегда.

Когда без десяти час я превращал свой столик в чемодан и собирался куда-нибудь юркнуть переодеться, подошёл ко мне молоденький паренёк, незаметно для окружающих показал мне полицейский знак, улыбнулся и тихо спросил:

– Haben Sie eine Erlaubnis?

Я ни черта не понял. Тогда полицейский повторил по-английски:

– Do you have a licence?

Я полез в сумку, достал зелёную бумаженцию, аусвайс. Полицай похлопал меня по спине и сказал:

– Пет-ров… Пе-ре-строй-ка… Карашо! – и ушёл.

Это верно, думаю. Перестройка – это хорошо…

Только не надо стрелять друг в друга.

Только убивать не нужно никого!

И не надо четырнадцатилетним пацанам совать старые армейские ракетницы в руки!

И кишки им на землю выпускать автоматной очередью – тоже не обязательно!

По пути в метро заскочил в «Кауфхалле». Купил самую дорогую бутылку американского виски «Сэвен кроун» – «Семь корон», за тридцать четыре марки. Мелочью, которую мне на Мариенплац «накидали», постеснялся расплачиваться. Дал две бумажные двадцатки, получил шесть марок сдачи и сунул их тоже в сумку – к тем, заработанным.

Еду в метро к себе в хайм и всё думаю: интересно, сколько же там у меня в сумке? Запущу руку, пощупаю – вроде бы много. Но ведь не будешь на глазах у всех пересчитывать…

Честно говоря, виски я не для себя купил. Этот болгарин – Коста Стоянов как-то сказал мне, что хотел угостить Руди Китцингера, нашего хаузляйтера, настоящей болгарской ракией. А тот рассмеялся, поблагодарил и отказался. Сказал, что почти не пьёт. Но уж если пьёт, то самую малость хорошего американского виски. И то разбавляет водой со льдом. Что-то у него там с желудком…

А мне этот Руди, этот искалеченный бывший горнолыжник, был очень симпатичен. Не потому, что он мне там электрическую плитку прислал и в отдельную комнату поселил, а вообще.

Мне всегда казалось, что человек, который каждый день рискует свернуть себе шею, изматывает себя тысячекратными повторениями на тренировках или в наших цирковых репетициях, который постоянно должен преодолевать себя на пределе человеческих сил и возможностей, не может быть говнюком!

Даже потом, переменив профессию, он обязательно должен остаться нормальным человеком! А Руди Китцингер, как мне казалось, был именно из таких. И это виски я вёз для него…

Когда я высыпал из сумки на кровать всё, что мне «накидали», я прямо обалдел! Батюшки-светы!.. Сто девяносто одна марка и сколько-то там лир… Вот это да! Ничего себе улов?!

Ссыпал деньги в фирменный пластиковый пакет из магазина «Альди» (здесь их называют – «турецкий чемодан»), свернул поплотнее и под матрас засунул. И пошёл принимать душ.

Потом переоделся, привёл себя в порядок и глянул в окно. Машина Руди стоит на своём обычном месте. Значит, он ещё здесь. А рядом с его «гольфом» примостился голубой «форд сиерра». Кто-то к кому-то в гости пожаловал…

Сунул я бутылку в карман куртки, запахнулся и пошёл вниз в каптёрку хаузляйтера. Здесь это «бюро» называется.

Подхожу к двери, стучу, а оттуда – «Яа, битте!» И чьи-то голоса незнакомые. Тьфу, чёрт, думаю, не вовремя я!.. Приоткрыл дверь и говорю:

– Пардон, Руди… Их шпетер.

В смысле – «я попозже зайду». Даром я, что ли, каждый вечер по русско-немецкому разговорнику занимаюсь!..

А Руди увидел меня, обрадовался и кричит:

– Ach! Du bist es, Eddi? Komm doch herein!.. Дескать – «заходи, заходи…» Куда теперь денешься?

Захожу…

Захожу и не верю своим глазам!

В каптёрке у Руди с бутылкой пива в руке сидит тот самый огромный старикан в баварском костюме, который часа три назад на Мариенплац совал мне фляжку и предлагал с ним выпить, а потом вступил в неравный бой со своей маленькой и толстой старушкой за право поорать и покуражиться на центральной площади города Мюнхена. И проиграл этот бой… Тут же скромно сидит победительница.

Старик видит меня, вскакивает и что-то восторженно вопит, заканчивая немецкую фразу чёткими русскими матюгами! Он хватает меня в свои медвежьи объятия, начинает тискать и даже пытается показать Руди, как я стоял вверх ногами на Мариенплац!..

Но тут в дело снова вступает его старушенция, освобождает меня из лап этого могучего баварского костолома и вдруг неожиданно, с трудом припоминая давно забытые слова, медленно говорит:

– Звиняйте, будьте ласки!.. Он у менэ трохи скаженный… Entschuldigen Sie, bitte!

Совершенно по-нашему подаёт мне руку дощечкой, делает абсолютно западный книксен и представляется:

– Наташа… Наталка Китцингер. Das ist meine чоловик Петер Китцингер. С под Киеву я, с Тетеревки. Vielleicht, знаете?..

Я прямо офонарел от этого немецко-украинского коктейля!

Смотрю на Руди, а тот заливается! И что-то говорит, говорит…

Старая Наталка напряжённо морщит лобик, пытается вспомнить украинские слова и, наконец, с грехом пополам, постоянно срываясь на немецкий язык, объясняет мне, что живёт тут уже пятьдесят лет, что Руди Китцингер их внучатый племянник или кто-то там ещё – вроде «нашему тыну – двоюродный плетень»… Но детей у них нету и они очень любят Руди и дважды в год обязательно его навещают.

Ну, думаю, как раз пришло время американскому виски! Вытаскиваю из-под куртки «Сэвен кроун» и преподношу Руди. И говорю:

– Heute meine Debut, Rudi… – эту фразочку я ещё в метро заготовил.

Руди меня благодарит, улыбается и с некоторой тревогой посматривает на стариков Китцингеров.

Петер тут же рванулся к бутылке, но маленькая толстенькая старая Наташа мгновенно прихватила его за полу баварской куртки и жёстко сказала ему:

– Nein! Genug. Alles habt seine Grenze!

Спустя месяца полтора, когда я волей-неволей чуточку, самую малость, заговорил по-немецки, а старая Наташа была вынуждена восстановить в памяти украинский, которым не пользовалась полвека, я узнал, что это был за разговор, последовавший сразу после того, как Наташа категорически сказала Петеру:

– Нет! Хватит. Всему есть границы!..

– А я хочу ещё выпить!!! – рявкнул Петер.

– Приедешь домой и там выпьешь, – отвечала ему Наташа.

– Но я хочу выпить именно с ним!… – тыкал пальцем в меня Петер.

– Он как-нибудь приедет к нам в гости, и ты с ним выпьешь.

– Но я хочу это сделать сейчас же! – настаивал Петер.

– Только дома! Хватит мне твоих спектаклей на Мариенплац…

– Поехали! – сказал мне Петер. – Руди я не приглашаю. У него жена, дети, собака, и он всегда занят в этом хлеву…

– Возьмите с собой виски! – рассмеялся Руди и протянул Петеру «Сэвен кроун». – Хорошая идея!..

Петер презрительно отстранил бутылку и почти трезво сказал:

– Руди! Руди… Неужели ты думаешь, что у меня в доме нечего выпить?!

И дальше очень внятно по-русски добавил такую длинную матерную тираду, какую редко услышишь даже от циркового конюха!

Но тогда это было единственное, что я понял…

ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ,
рассказанная Автором, – о том, каким образом старый потомственный баварец, не знающий никаких других языков, кроме немецкого, так прекрасно овладел русским матом…

Петер Китцингер родился в семнадцати километрах от Мюнхена, в «Китцингер-хофе», в большом, крепком и чистом доме, построенном ещё прадедом Петера.

Это событие произошло шестого октября в одна тысяча девятьсот двадцать первом году.

Спустя ещё двадцать два года, тоже шестого октября, но уже в одна тысяча девятьсот сорок третьем году, на подступах к одной крохотной русской деревушке, чем-то напоминавшей далёкий «Китцингер-хоф», русские преподнесли Петеру ко дню его рождения замечательный подарок – жизнь!

Они сожгли его танк вместе с экипажем, а механика-водителя ефрейтора Петера Китцингера чудом оставили в живых.

Правда, надо отдать должное и Петеру. Он сделал всё, чтобы русские смогли так трогательно отметить его день рождения: он был единственным, кто смог вылезти из горящего танка, и в спасительных клубах едкого дыма, воняющего соляркой и горелым человеческим мясом, сумел отползти к придорожному кустарнику.

К счастью, его взяли в плен только к вечеру, когда измученный голодом Петер неосторожно выскребся из своего укрытия.

Если бы это произошло раньше – его, наверняка, прихлопнули бы. Но этот маленький, по сути ничтожный и бессмысленный бой за маленькую, ничтожную и бессмысленную деревеньку – кончился победой русских. А каждая такая победа в цепи двухлетних кровавых и трагических поражений для русских была праздником!

И когда к вечеру двое восемнадцатилетних мальчишек в русской солдатской форме со старыми «трёхлинейками» образца 1891/1930 года, пьяненько и фальшиво распевая непристойные частушки, наткнулись на голодного Петера – они не стали стрелять. Со страхом и любопытством они разглядывали долговязого немца, и длинные четырёхгранные штыки их нелепых винтовок были нацелены в его тощий живот.

Именно от этих мальчишек Петер Китцингер впервые в своей жизни услышал настоящий русский мат. Но тогда он ещё не знал, что это такое.

Потом было три года плена…

Были вши, грязь, холод, сплетни и скандалы среди своих, воровство, мелкие предательства, доносы… И маленькие радости в виде лишнего куска хлеба, украденной пачки моршанской махорки и пары чистых штопанных носков, тайком сунутых в руки пленного какой-то сердобольной русской старухой.

К концу сорок четвёртого Петера привезли в Москву – строить двухэтажные коттеджи на Хорошевском шоссе.

Война миновала свою переломную стадию и к месту постройки коттеджей часто приходили русские – уже отвоевавшие, без рук, без ног, с орденами и медалями, и простой народ из окрестных плохоньких домишек.

С удивлением смотрели они на аккуратно сложенные кирпичи, на тщательно укрытый цемент для раствора, на бережное, скупердяйское отношение немцев к каждому гвоздю, к каждой скобе, к каждой пустяковой дощечке. Русские смотрели и незлобливо матерились, приговаривая:

– Во, бля, гляди!.. Фриц – мать его так-перетак, в рот ему дышло, – а понимает, что кирпич денег стоит!.. Что его, мать-перемать, так в кучу бросать нельзя – поколется, мать-перемать… А наш брат Иван, – ему всё по херу, тяп-ляп и в дамки! А чего, мать в бога, в душу перемать, страна большая – не обеднеет!.. Мать их совсем насквозь и глыбже…

– Отойти от пленных, мать-перемать!!! – кричали молоденькие конвойные, не нюхавшие фронта. – А ну, прими в сторону, мать вашу! А то стрелять буду!..

– Я те, бля, стрельну!.. Я те стрельну, поганец! – огрызались зрители. – Враз ноги из жопы повыдергаем!.. Ишь, стрелок, мать твою так, нашёлся! Ты, мудила, лучше гляди, учись как работать надо, губошлёп хренов!..

Русский мат со всех сторон сам настойчиво заползал в немецкие уши, становился самостоятельным средством общения, выражением самых различных эмоций – от лютой ненависти до горячих симпатий, от категорических отрицаний до безоговорочных согласий.

Многогранность российского мата была беспредельна! Ругательства могли служить синонимами любой технической терминологии, названиями самых различных областей человеческой деятельности.

– Ну-ка, въебачь сюда эту хуевину! А теперь ебни сверху и закрепи её на хуй! – говорил русский бригадир строителей Петеру, что в переводе на любой нормальный язык должно было означать: «Ну-ка, вставь сюда эту деталь! А теперь ударь её сверху и плотно закрепи!».

И Петер вставлял, ударял и закреплял.

Поэтому, когда спустя полтора года после окончания войны Аденауэр всё-таки кое о чём договорился с Булганиным и пленных немцев, наконец, стали отправлять по домам, двадцатипятилетний Петер Китцингер вернулся в Мюнхен с полупустым русским вещевым мешком, очень скромным запасом нормальных русских слов и обширными познаниями в чудовищных российских матюгах, этимология которых, в большинстве своём, уходила в глубь веков – во времена татаро-монгольского трехсотлетного ига.

Но уже этот филологический изыск был совершенно неизвестен Петеру Китцингеру. Как, впрочем, он и по сей день неизвестен большинству русских, с такой лёгкостью пользующихся своим родным и любимым матом.

Со смятением и горечью пробрался Петер через руины Зонненштрассе, сквозь стёртый с лица земли Штахус, постоял у Богом сбережённых башен Фрауэнкирхе, пошлялся по уничтоженному Виктуаленмаркту и к вечеру на попутных телегах и грузовиках добрался до отчего дома – до своего «Китцингер-хофа».

После родительских поцелуев, слёз и объятий Петер с удивлением обнаружил в доме ещё одного обитателя «Китцингер-хофа» – небольшого роста девятнадцатилетнюю хорошенькую украинскую девочку Наташу.

История её появления в «Китцингер-хофе» была препростейшей. Таких историй сотни. Если не тысячи. Вся её родня погибла под Киевом ещё при бомбёжке сорок первого года, а уже в сорок втором – пятнадцатилетняя Наташа вместе с эшелоном таких же мальчишек и девчонок была отправлена немецким военным командованием на работы в Германию.

Узнав о том, что под Мюнхен прибыл состав из Украины с живой рабочей силой, папаша Китцингер подсуетился в местном ратхаузе и заполучил в своё хозяйство работницу с Востока. Отцу фронтовика отказать не могли. Правда, сделал он это позже всех, и поэтому ему досталась только маленькая, худенькая и простуженная Наташа. Но мама Китцингер в первые же два месяца откормила Наташу и вылечила, и уже через полгода родители Петера не могли и мечтать о лучшей помощнице.

К моменту возвращения Петера из Москвы Наташа уже четвёртый год жила в «Китцингер-хофе». Она свободно говорила по-немецки, вместе со стариками Китцингерами по воскресеньям ходила в кирху, а по будням с пяти часов утра и до позднего вечера крутилась по хозяйству наравне со старыми Китцингерами. Кое в чём даже превосходя их в скорости, аккуратности и выдумке.

Жила она за домом, в небольшой комнатке, встроенной в огромный тёплый сарай, где у старика Китцингера стоял маленький древний трактор и хранились сенокосилка, выгребная машина, бочки для силоса, так называемая «хольцшпальте» – гидравлическая машина для рубки дров, «крайселылвадер» – для рыхления почвы, приспособление для переворачивания и сушки сена, прессовочное устройство и «хольцельхаксель» – машина для обрубания небольших сучьев. На зиму туда же ставился огромный ленточный транспортёр.

В первую же ночь своего пребывания под материнским кровом пьяненький Петер пробрался за дом в комнатку Наташи, и после недолгой и молчаливой борьбы лишил и её, и себя невинности.

Спустя два года умер старый Китцингер. А ещё через год, в сорок девятом, скончалась и мать Петера.

К тому времени Наташа была уже «фрау Китцингер», а Петер – полноправным хозяином «Китцингер-хофа» со всеми прилегающими службами и землями площадью в восемнадцать гектаров.

Детей у них не было. Ещё тогда, когда в промёрзшем товарном вагоне Наташу везли в Германию, она простудилась и…

К каким только врачам Петер потом не возил Наташу!.. К кому только не обращался!.. Сколько ни молилась Наташа, сколько раз ни напивался от отчаяния Петер – ничего не помогало. В конце концов, они решили, что на то воля Божья, смирились и стали жить друг для друга.

И ведь что удивительно! Украинская девочка Наташа за пятьдесят лет жизни в Германии стала истинной баварской немкой – расчётливой и бережливой до скупости, со слегка ханжескими представлениями о правилах приличия, с неукоснительным соблюдением всех католических праздников, с болезненной чистоплотностью и поразительной энергией при ведении своего хозяйства!

Петер же, несмотря на то, что пробыл когда-то в России всего три года, на всю оставшуюся жизнь сохранил в себе некоторое чисто российское, мягко скажем, разгильдяйство и постоянную готовность выпить в любой момент по любому подходящему и не очень подходящему случаю.

Итак, старая толстенькая Наташа Китцингер села за руль своего голубого «форда» (оказалось, что это их машину видел Эдик из окна своей комнатки!), усадила рядом с собой Эдика, а огромного пьяного Петера заставила скрючиться на заднем сидении, заявив, что когда она ведёт машину – она не выносит запаха алкоголя…

По дороге Петер орал старые баварские песни и даже пытался что-то спеть с тирольскими переливами. Изредка он наваливался сзади на Эдика, обнимал его за плечи и кричал по-русски:

– Давай, давай!!! Мать твоя!.. Здравствуй! Катью-ша!..

Наташа сердилась, Эдик смеялся, а Петер до самого «Китцингер-хофа» выступал по большой программе и даже вспомнил ещё несколько приличных русских слов и пару забытых матерных.

Потом допоздна сидели у дома под уютным деревянным навесом, пытались разговаривать на смеси немецко-украинско-русско-матерного, и Петер с Эдиком выпили три бутылки лёгкого белого вина под салями собственного китцингеровского изготовления и под мгновенно испечённый Наташей апфельштрудель – знаменитый немецкий яблочный пирог. Наташа прихлёбывала минеральную воду с соком и всё подкладывала и подкладывала Эдику новые куски апфельштруделя.

К полуночи Петер сломался и заснул прямо за столом, уронив седую голову на свои огромные, изуродованные тяжким крестьянским трудом руки.

Эдик помог Наташе втащить Петера в дом и вышел на свежий воздух покурить.

Совсем рядом, в конюшне, всхрапывали и переминались с ноги на ногу лошади, похрюкивали и возились в своей загородке свиньи, из-за дома время от времени слышалось робкое блеяние и перестук тоненьких овечьих копыт. Пахло деревней, навозом и тёплым ночным весенним ветром…

Эдик вдруг почувствовал себя таким вымотанным, таким усталым – от сегодняшней нервотрёпки на Мариенплац, от репетиций на пустыре, от вонхайма с его обитателями, от ежесекундного ожидания неведомых перемен, от постоянной необходимости вслушиваться в чужой язык, от каждодневного подавления самых простых и естественных желаний, от одиночества…

«А нужно ли всё это было?..» – впервые подумалось Эдику.

И захотелось ему лечь на эту тёплую землю тихого баварского хуторка и по-детски заплакать – о себе, о маме, в спешке похороненной на самом дальнем подмосковном кладбище… О ребятах, ни за что, ни про что погибших в Афганистане и нигде, нигде не похороненных… О том ташкентском мальчишке, которому вспороли живот автоматной очередью…

Но тут из дому вышла старая Наташа Китцингер и сказала:

– Тоби трэба видпочыты. Отдыхать, Эдди. Комм мит…

Она привела Эдика за дом, во встроенную в огромный сарай небольшую чистенькую комнатку и включила свет. Комната была вся из свежего жёлтого дерева: и пол, и стены, и потолок. Из комнатки вела дверь в душевую с туалетом. Широкая деревянная кровать застелена свежайшим бельём с весёленькими цветочками и громадным пуховиком. Рядом с кроватью на маленьком столике стояла бутылка минеральной воды и стакан с баварским гербом.

– Это наша гастциммер, – уходя сказала Наташа. – Когда-то, фор филе яр, я здесь жила… Спи. Морген фрю отвезу тебя ин Мюнхен. Гуте нахт.

– Данке, – поблагодарил её Эдик. – Спокойной ночи. Гуте нахт.

Под утро у Петера Китцингера поднялась высокая температура – он расчихался, рассопливился, раскашлялся. Наташа запихала в него уйму разных таблеток, напоила горячим отваром из каких-то ведомых только ей трав и как символ постельного режима поставила у кровати Петера большой старинный фаянсовый ночной горшок с крышкой.

Затем пошла в сарай к Эдику и сказала ему на русско-украинско-немецком языке:

– Эдди, ты не мог бы у нас пожить дня три, пока не поправится мой Петер? Очень много работы – швайны, пферды, хирши… Все хотят кушать. Нужно везти салями в гешефт. У нас контракт… А кисты очень тяжёлые! Я теперь не могу поднимать. Я уже говорила с Руди по телефону. Он сказал – битте…

Собственно говоря, на этом и закончилось пребывание Эдика в общежитии для беглых иностранцев.

Неделю спустя, когда старый Петер Китцингер снова обрёл возможность ходить в нормальный туалет, а не пользоваться ночным горшком, они оставили Наташу дома, а сами смотались в Мюнхен на голубом «форде» и, уже навсегда, перевезли вещи Эдика в «Китцингер-хоф»…

ЧАСТЬ ДЕСЯТАЯ,
рассказанная Катей, – о том, как она встретила «настоящего еврея» и поняла, что вторично эмигрировать – практически невозможно…

Моё прибытие в Мюнхен было совсем не таким стройным и благостным, как у Эдика. У меня никаких инструкций и шпаргалок не было, да и если бы они были – я не смогла бы ими воспользоваться. У меня совершенно другой характер. Эдька у нас мужик тренированный. Он умеет и сказать вовремя, он умеет вовремя и промолчать. А я сначала раззявлю рот, а потом семьдесят семь раз подумаю – зачем я это сделала?! Не было случая, чтобы я на ровном месте в какое-нибудь дерьмо не вляпалась!.. У меня, как говорила тётя Хеся, «в поле – ветер, в жопе – дым».

Выползла я со своей гитарой и сумкой из аэропорта, стою как дура. В кармане у меня письмо Якова его брату, которого он не видел двадцать семь лет, но от разных людей слышал, что тот большой человек в Мюнхенской еврейской общине. Адреса брата он тоже не знал. Подозреваю, что двадцать семь лет тому назад между ними пробежала чёрная кошка – что-то они, наверное, не поделили. Может быть, даже тот «Дом для бездомных», который строил их отец. Не знаю, не знаю… Помню, как Яков всё звонил куда-то, узнавал, где находится община в Мюнхене. Конверт надписал на иврите, а я уже позже приписала по-русски: «Райхенбахштрассе, 27».

Короче, «на деревню дедушке Константину Макарычу». И всё. И три десятка английских слов, унаследованных от моего южно-африканского одессита Гришеньки. И абсолютный ноль в немецком языке. И вообще, я первый раз за нормальной границей!

Куда ехать, на чём ехать, сколько нужно платить – понятия не имею. Пустили Дуньку в Европу… И вдруг откуда-то сверху слышу:

– Хелло!

Поднимаю голову – негр! Такого роста, будто сбежал из Национальной баскетбольной лиги, из команды «Глоб троттерс». Минимум два с лишним метра!.. И морда у него такая цивилизованная, и улыбается во все свои сто тридцать два зуба, и снова говорит:

– Хелло!

Ну, совершенно рекламный негр!

– Хелло… – говорю.

А он вдруг как затараторит по-немецки. И размахивает своими розовыми ладошками величиной с пластмассовый поднос из столовой самообслуживания.

– Айм сори, – говорю. – Айм ноу спик дойч…

Тут негр вдруг так обрадовался, что даже пританцовывать стал. И без всякой паузы перешёл на английский. И молотит, и молотит… Я опять своё:

– Экскьюз ми… Айм ноу спик инглиш.

Негр остановился, как вкопанный. На морде – горе, отчаяние, трагедия, будто он только что всех родственников похоронил. И спрашивает по-английски:

– А на каком языке мы можем разговаривать?

– На иврите, – говорю я.

Негр чуть не заплакал. Мне его даже жалко стало. И чтобы не показаться уж совсем безграмотной кретинкой, говорю без малейшей надежды на успех:

– Айм спик рашен.

И тогда эта дылда, эта верста коломенская, расплывается от счастья, бацает чечётку и говорит на отличном русском языке:

– Тогда у нас вообще не будет проблем! Я сразу почувствовал, что мы нужны друг другу, как воздух!!!

Вот это да! Я чуть в обморок не хлопнулась… И говорю:

– Вы из университета Патриса Лумумбы?

Он как заржёт на весь аэропорт. Вытащил из заднего кармана джинсов спортивную шапочку с козырьком, напялил её на башку, встал по стойке «смирно» и отдал мне честь:

– Сэм Робинсон – капитан армии Соединённых Штатов Америки. Мюнхен. Институт военных переводчиков.

– Катя… – говорю. – Катя Гуревич. Из Ленинграда. То есть, сейчас из Израиля…

А он не понял меня и говорит:

– Я тоже здесь теперь ненадолго. Скоро мы вернёмся в Америку, и я буду жить дома в Нью-Йорке. У меня там мама и папа.

«Тебе хорошо… – думаю, – а у меня мама на одном конце света, папа на другом, а я на третьем. И жить мы вместе уже, наверное, никогда не будем…»

– А я думала – вы баскетболист, – говорю.

– Я тоже так думал, пока играл в баскетбол, – снова заржал Сэм. – Катя! Я встречаю своего лучшего друга – лейтенанта Джеффри Келли. Он прилетает к нам на полтора месяца на стажировку и языковую практику. Когда-то мы вместе кончали институт военных переводчиков в Монтерее. Он неплохо говорит по-русски. И если ты не очень торопишься, мы вместе отвезём тебя в Мюнхен. Самолёт уже сел. Он минут через десять-пятнадцать появится. О'кей?

– О'кей, Сэм, – говорю. – Большое спасибо! Это как раз то, что мне нужно. Но мне нужно ещё и заглянуть в туалет. Ты пока пригляди за моими шмотками.

Всем своим длинным телом, ногами, руками, лицом Сэм изобразил бешеную работу мысли и сказал:

– За «шмотками»… Молчи! Сейчас сам вспомню!.. Шмотки… Шмотки – вещи! Правильно?

– Молодец! – похвалила я его и пошла в туалет. Этот аэропортовский писсуар своей чистотой и вылизанностью напоминал операционную, где можно было делать трепанацию черепа без дополнительной дезинфекции.

Небольшая косметичка со всеми мазилками у меня была в кармане куртки, и я быстренько привела себя в порядок – подмазалась, подкрасилась, попудрилась и причесалась. И вышла из туалета малость посвежевшая и слегка взвинченная. Но такое со мной происходит всегда, когда я чувствую, что начинаю кому-то нравиться.

Покойная тётя Хеся считала, что это во мне не в полный голос, но достаточно слышно, позвякивают блядские гены моей мамы.

Вылезаю из-под крыши аэропорта на свет Божий, а Сэм уже стоит со своим приятелем, хлопает его по спине и хохочет, как сумасшедший. Приятель – ростом пониже, в плечах пошире, в какой-то хипповой пятнистой куртке и таких же штанах – тоже лупит Сэма по спине и чуть не помирает со смеху.

Рядом с моими вещами – вещи приятеля. Огромная зелёная сумка, в которой можно лето прожить небольшой семье с двумя детьми, и чемодан, стоимостью в половину подержанного автомобиля по израильским ценам.

– Катя! – орёт Сэм на весь аэропорт. – Иди сюда скорей! Джефф прилетел!..

И всем своим видом приглашает меня радоваться вместе с ним, будто я с этим Джеффом в одном детском саду выросла. Я подхожу.

– Здравствуйте, Катя, – медленно говорит этот Джефф. – Извините, я теперь буду немножко плохо говорить по-русски, но потом хорошо. У меня полгода не было практики. Я работал с документами, а разговаривать было не с кем…

– Не прибедняйтесь. Прекрасно вы говорите по-русски, – сказала я. – Если бы я так говорила по-английски…

– Это не так трудно. Я вас научу, – улыбается Джефф.

– Начинай! А я пока подгоню машину, – говорит ему Сэм и убегает на автостоянку.

Мы с Джеффом рассмеялись. Я сразу же, а Джефф – через небольшую паузу, когда сообразил, что Сэм шутит.

Я стала его разглядывать. А он смущённо улыбается и отводит глаза в сторону.

Ничего в нём такого «американского» не было. Просто здоровый парень с абсолютно рязанской рожей. Такой классический персонаж из русской народной сказки – не то Иванушка-дурачок, не то Емеля пополам с Алёшей Поповичем.

Тут Сэм подкатил на «ауди-80» – мечте любого израильского пижона, от вновь прибывшего олим-ходаши до коренного тель-авивского плейбоя.

Вместе с Джеффом они загрузили наши вещи в багажник, и мы поехали в Мюнхен.

Едем, едем, едем, а вокруг меня, слава тебе Господи, всё такое европейское, такое чистое, такое ухоженное… И автомобили все словно только что вымытые, и трамваи, которых я с Ленинграда не видела… И никакого Востока! Ну, просто глаз отдыхает…

– Сейчас мы приедем ко мне, положим вещи и пойдём куда-нибудь обедать, – сказал Сэм. – Я приглашаю!

– Нет, Сэм. Спасибо, – возразила я. – Мне сначала нужно определиться, устроиться, привести себя в порядок, и вообще, понять, на каком я свете. А уже потом – всё остальное. Так что, если вам не трудно, ребята, отвезите меня пока на…

Я вынула письмо Якова с адресом и прочла:

– …на Райхенбахштрассе, двадцать семь.

– О, чёрт побери! – обрадовался Сэм. – Райхенбахштрассе!.. Это же совсем рядом с моей квартирой!.. А что там за отель?

– Там не отель. Там еврейская община Мюнхена.

Джефф повернулся и удивлённо посмотрел на меня:

– Ты будешь для них петь? Я видел у тебя гитару…

– Нет. Я надеюсь, что петь мне не придётся. Мне нужно встретить одного человека. У меня к нему рекомендательное письмо из Израиля.

– О'кей! О'кей!.. – тут же легко согласился Сэм. – Ты передашь письмо и сразу позвонишь мне. Мы будем тебя ждать… Джефф! Ты видишь, что у меня заняты руки? Запиши Кате мой телефон и адрес. Ты не разучился ещё писать по-русски?

Он быстро по-английски продиктовал номер своего телефона и адрес. Джефф записал, вырвал листок из блокнота и протянул его мне. Стараясь правильно выстроить русскую фразу, он медленно проговорил:

– Но, пожалуйста, обязательно позвони. Ты мне очень нравишься, Катя.

«Ай-да Иванушка-дурачок! Ай-да Алёша Попович!.. – подумала я. – Ничего себе напор?!.. Вот так Емеля…»

– Эй, Джефф!!! – возмутился Сэм. – Что такое?! Я уже считал, что Катя – моя девушка!..

– Нет, Сэм, – спокойно произнёс этот американский Емеля. – У тебя всегда есть в запасе сто девушек, которые от тебя без ума. А у меня будет только одна – Катя. О'кей?

– Лейтенант Келли! Вы просто – сукин сын!!! – завопил Сэм и мы чуть не врезались в стоящий на остановке автобус. – Вы – паршивый и грязный койот!!! Вы…

– Капитан Робинсон, пожалуйста, выбирайте выражения. С нами дама, – невозмутимо прервал его Джефф.

– Эй, эй, ребята!.. – сказала я. – А вы не хотели бы посоветоваться ещё и со мной?!

– Нет, – сказали они оба в один голос.

И тут мы подъехали к этому дому на Райхенбахштрассе. Оказалось, что аэропорт был совсем близко от центра Мюнхена.

Наглухо закрытые ворота, вверху по углам арки – глазки телекамер, на стене кнопка звонка.

Жму на кнопку. Пауза. Ещё раз нажимаю… Открывается дверь и в её проёме появляется крепенький паренёк абсолютно израильского типа. Загораживает своими широченными плечами вход, оглядывает мою огромную сумку и гитару в чехле и что-то не очень любезно спрашивает меня по-немецки.

– Айм ноу спик дойч, – говорю я.

– Говори по-английски, – предлагает он мне.

– Айм ноу спик инглиш… – тупо признаюсь я.

И чего дура не учила язык?! С моим Гришкой это можно было делать, не вылезая из постели. Кретинка ленивая!

А паренёк на меня так и смотрит – как на кретинку и дуру. Тогда я вытаскиваю из кармана куртки письмо Якова и свой паспорт и протягиваю его пареньку. Тот открывает мой израильский паспорт, сверяет фотографию с сильно усталым и лохматым оригиналом и говорит на чистом иврите:

– Почему же ты не говоришь на иврите?

– Я говорю. Но не очень хорошо…

– Но это же лучше, чем молчать. Что тебе нужно?

– Передать вот это письмо вот этому человеку, – и тычу пальцем в адрес и фамилию на конверте.

– У нас такого человека нет.

– Этого не может быть!.. – я чуть не расплакалась.

– Хорошо, – говорит паренёк. – Проходи сюда. Он даже не помог мне втащить вещи, этот раздолбай!

Он просто посторонился и впустил меня под арку, в глубине которой стояла немецкая полицейская машина.

Когда он распахивал передо мной дверь, я увидела у него под курткой большой пистолет в кобуре. Меня этим, правда, не удивишь. У нас в Израиле чуть ли не каждый третий носит оружие. Конечно, кроме олимов…

За воротами оказались ещё два таких же бычка, словно с плаката, рекламирующего занятия боди-билдингом.

– Хальт! – сказал мне один из них, а второй взялся внимательно разглядывать мой паспорт.

Первый охранник быстро обшарил меня металлоискателем, затем то же самое проделал с моей сумкой, а потом с гитарой.

Но если мы с сумкой вели себя тихо и безропотно, то моя гитара показала себя во всём блеске! От прикосновения к ней металлоискатель прямо-таки заверещал дурным голосом!

Охранники насторожённо переглянулись. Один спросил:

– Что там?

– Гитара, – сказала я.

– Вынь её из чехла.

– О, чёрт вас побери!.. – выругалась я по-русски и стала вытаскивать гитару на свет Божий.

Я уже еле стояла на ногах от усталости. Мне хотелось есть, спать и писать, а мне тут ещё шмон и допрос устраивают!

– Ты говоришь по-русски? – усмехнулся один.

– Да. Ты тоже?

– Нет. Но у нас есть человек с русским языком. Эйтан! Ты не знаешь, Абрам ещё не ушёл?

– Кажется, нет.

Мне вернули письмо и паспорт, приказали оставить вещи и послали на третий этаж – к «Абраму с русским языком», сказав, что у Абрама нет своего места – его нужно ловить. Но чаще всего он бывает на третьем этаже…

Я не стала пользоваться лифтом и вверх по лестнице пошла пешком. И вдруг, на своё счастье, услышала откуда-то сверху негромкую русскую речь. Женский голос слегка раздражённо говорил:

– Что ты дёргаешься?! Что ты всё время ищешь возможность понервничать?.. Ну, так сломался протез! Ай-ай-ай! Большое дело!.. Так пойдёшь к цанарцу и починишь.

– И выложу ему двести марок… – уныло отвечал мужской голос.

– Таки выложишь. Ничего страшного. Лейбовичам за их паршивые зубы страховка оплатила пять тысяч! А у тебя двести. Тьфу! Заплатят, как миленькие!

– А если не заплатят?..

– Так тогда и будешь нервничать! Почему надо убивать себя раньше времени?!

Я мигом взлетела наверх и между вторым и третьим этажами на лестничной площадке увидела старика и старуху. Старуха была чем-то похожа на тётю Хесю.

– Здравствуйте! – сказала я им.

– Здравствуй, деточка, – ответила мне старуха, а старик только кивнул головой и прикрыл беззубый рот ладонью.

– Ради Бога, извините меня, но я услышала русскую речь и… – я посмотрела на старика: – Вы – не Абрам?

– Боже его упаси! – сказала старуха. – Я бы сразу же удавилась!

Через три минуты мы со старухой знали всё. Она про меня, я – про Абрама. Никакой он не «Абрам». Он – обычный еврей Виталий из Ленинграда, где был каким-то доктором, а сбежав полтора года тому назад в Мюнхен, здесь переименовался в «Абрама» и сразу же заговорил на русском языке с еврейским акцентом, которого у него никогда не было и быть не могло, потому что он совсем ещё молодой человек – ему не больше пятидесяти, а у молодых людей, родившихся и выросших в Ленинграде и Москве, акцента не бывает! Он уже говорит по-немецки и состоит в «Юдишегемайндшафт» на общественных началах, как промежуточное звено между начальством общины и русскими евреями. И все русские евреи от него буквально плачут, потому что он может сделать столько гадостей!.. А начальство в нём души не чает!..

Несколько раз старик пытался прервать старуху, подавал ей всякие знаки, чтобы она заткнулась, но та не обращала не него никакого внимания. А один раз прервала себя и сказала ему:

– Нам с тобой осталось три-четыре года жизни. Я устала всех бояться. Я там боялась, я и здесь должна бояться?! Девочка будет знать – к кому она идёт!

Я выслушала старуху, сказала ей, что таких перевёртышей я и в Израиле встречала навалом, и мне с ним детей не крестить, мне нужно только передать письмо вот этому человеку, который здесь большой начальник.

Старуха посмотрела на конверт и пожала плечами. Она никогда не слышала о таком человеке в Мюнхенской еврейской общине.

– Но если этот, так называемый «Абрам», – сказала старуха, – этот шейгиц, этот байстрюк, этот аид-а-моцер сможет тебе помочь, это будет первое доброе дело в его жизни! Иди на третий этаж. Он там вечно крутится. Ты его сразу узнаешь по его гнусной роже. Дай Бог тебе удачи!..

– У нас в общине нет человека с такой фамилией, – сказал мне этот Виталий-Абрам. – А я, слава Богу, знаю, что говорю.

Рожа у него была не такая уж гнусная. Я бы даже сказала – вполне интеллигентного вида. Небольшого росточка, рубашечка с галстуком, пиджачок, чёрные туфельки… Ни дать, ни взять – маленький чиновник беэр-шевского отдела абсорбции.

Мы стояли на третьем этаже в симпатичном и уютном холле, куда выходили двери трёх или четырёх служебных кабинетов. На стульях и диванчиках для посетителей в ожидании приёма сидело несколько человек. Осторожно переговаривались шёпотом и время от времени испуганно поглядывали то на закрытые двери кабинетов, то на этого Виталия-Абрама.

А он, сукин кот, всем своим видом, тоном, манерой не смотреть на собеседника, выказывая ему полное презрение, изо всех сил старался произвести впечатление «особы, приближённой к императору», которой известно что-то такое, чего другим знать не положено.

И чудовищный, наигранный, мерзейший псевдоеврейский акцент, с которым даже в Жмеринке никто не разговаривает!

– И не надо мне ваше письмо! Заберите его! Я не знаю, кто это писал и кому оно адресовано. Я знаю только, что вы пришли не по адресу. Я вообще не понимаю, как вас сюда пропустили! За какие такие ваши прелести? – он поглядывал на сидящих, словно хотел показать им, как надо разговаривать с такими, как я.

Но я решила, что вытерплю всё! Обратной дороги у меня не было.

– Ну, пожалуйста… – говорила я, не обращая внимания на его хамский тон. – Может быть, вы проконсультируетесь с кем-нибудь?.. Человек, который писал это письмо…

– Я не собираюсь ни с кем консультироваться! Если я сказал, что такого человека здесь нет – значит, нет!!!

В это время дверь одного из кабинетов открылась и оттуда вышла очень хорошо одетая дама средних лет. Посетители тут же почтительно встали. Абрам сразу же стал меньше ростом.

Дама заперла свой кабинет на ключ и вопросительно подняла брови, глядя на бывшего ленинградского Виталия – ныне мюнхенского Абрама.

Совсем другим тоном, совсем другим голосом, заискивающе улыбаясь, пожимая плечами и беспомощно разводя руками, Абрам-Виталий показал этой даме на меня, на моё письмо и стал что-то ей говорить.

Она молча выслушала его, взяла письмо в руки, прочитала написанное на конверте, грустно улыбнулась и вскрыла конверт.

Письмо было написано на иврите. Она прочла его, печально покачала головой и вернула письмо Абраму, сказав несколько фраз. Тот, как китайский болванчик, мелко и часто кивал головой. Затем дама сочувственно улыбнулась мне и с лёгким поклоном попрощалась со стоящими посетителями. И пошла к лифту.

Я же видела, как она легко прочла письмо! Какого же чёрта я не заговорила с ней на иврите – до сих пор понять не могу…

Абрам подождал, когда за дамой закроются створки лифта, и мгновенно снова обрёл начальственный тон:

– А я что говорил?! Нет такого человека! Он умер одиннадцать лет тому назад. И ваш покровитель, который писал ему, мог бы об этом знать, а не писать письма на тот свет! И потом, оказывается, он просит, чтобы вам помогли устроиться в Мюнхене! Так вы же уже один раз эмигрировали?! Что же вы ещё хотите? Ещё раз эмигрировать? Теперь уже из Израиля в Мюнхен?! От чего вы теперь бежите? От антисемитизма? Или, может быть, вы ищете политических свобод?.. Не смешите людей и не морочьте им голову! Забирайте своё письмо и возвращайтесь к маме в Израиль. Германия вам не проходной двор! Это раз. А во-вторых, настоящая еврейская девушка не должна покидать землю предков! Другое дело, может быть, вы вообще не еврейка? Тогда, кто вам позволил придти в еврейскую общину?.. Что вы здесь делаете? Кто вас сюда к нам подослал?.. Как вы посмели здесь появиться?! Меня, как настоящего еврея, это просто-таки возмущает!

И тут во мне что-то сломалось. Даже в глазах темно стало.

– Кто-кто «настоящий еврей»? – спросила я. – Вы? Вы – «настоящий еврей»?!

– Да! Да! Да! – закричал он. – И горжусь этим! И попрошу очистить помещение!

– Нет, – сказала я с улыбочкой. – Вы не еврей. Вы – персонаж из черносотенного анекдота. Вы приволокли с собой из «совка» всё самое худшее, самое отвратительное, и на этом пытаетесь теперь выстроить свою маленькую вшивую карьерку!.. И не смейте налегать на еврейский акцент, бездарность! Так разговаривают антисемиты, когда пытаются изобразить еврея. Ничтожество… Шесть миллионов погибших евреев должны в гробах переворачиваться только потому, что такая дешёвка, как вы, представляет их сегодня среди оставшихся в живых!

– Я сейчас же вызываю полицию, хулиганка! – завизжал он.

Вот тогда я совсем перестала себя сдерживать!

– Что-о-о?! – рявкнула я. – Ты где находишься, эмигрант хуев? На Васильевском острове или в Мюнхене?! Кто ты такой, дерьмо беспаспортное?! Я – гражданка государства Израиль, а ты кто такой, шестёрка вонючая?!

И, клянусь вам, я вдруг, совершенно неожиданно для себя, сказала это с такой искренней гордостью, что сама чуть в обморок не упала! На ногах меня удержала только ненависть к этой сволочи.

– Стоит, сучка, на задних лапах, да ещё и тявкает: кто – еврей, кто – не еврей… Нацист засраный!.. – сказала я ему напоследок и пошла к лифту.

Спустилась вниз к этим трём вооружённым раздолбаям, взяла свою сумку, свою гитару и направилась к воротам.

– Тебе помочь? – спросил один на иврите.

– Пошёл ты, знаешь куда!.. – ответила я ему по-русски и вышла на улицу.

Бреду по этой чёртовой Райхенбахштрассе, чтоб она провалилась, волоку тяжеленную сумку, тащу гитару, ничего не соображаю. Переставляю ноги, как курица с отрезанной головой. Господи, думаю, что же делать, что же делать?..

А вокруг меня – такой красивый, такой уютный и такой чужой город! И никого, никого – перед кем можно было бы просто расплакаться…

В проститутки пойти, что ли?..

Остановилась передохнуть, сунула руку в карман за сигаретами (я тогда ещё курила) и наткнулась на какую-то бумажку. Вытащила её, а там телефон и адрес Сэма. Стою и думаю – позвонить, не позвонить?.. А, плевать, думаю! Позвоню. Ну, нет у меня сегодня другого выхода! А завтра я что-нибудь придумаю.

Совсем рядом со мной две жёлтые телефонные будки.. Шарю, шарю по карманам – ни одной немецкой монетки! А вторая будка вообще только по карточкам. Как разменять бумажку в десять марок? Кого спросить? И такое отчаяние на меня навалилось, что и не высказать.

Потом, слава Богу, вспомнила, как однажды в Тель-Авиве Гришке на работу из кафе звонила.

Дотащила свои бебехи до ближайшей забегаловки, ввалилась туда, смотрю – на буфетной стойке у бармена телефон стоит. Подхожу, а он ко мне сразу с улыбкой: «Вас мехтен зи, битте?..».

Это я сейчас понимаю, а тогда – ни в зуб ногой! Тычу пальцем в телефон и протягиваю ему десять марок. А он мне телефон пододвигает и денег моих не берёт. И так внимательно смотрит на меня. Видно, морда у меня была совсем опрокинутая.

Я набираю номер Сэма и чувствую, что силы у меня кончаются. Слышу длинные гудки, щелчок и голос Сэма:

– Робинсон… – и дальше что-то по-английски.

– Сэм… – говорю я. – Сэм!..

И как зареву навзрыд на всё кафе! Люди даже пиво пить перестали.

– Катя! – кричит Сэм. – Что с тобой, Катя? Где ты?

А я слова вымолвить не могу. Реву в три ручья, захлёбываюсь, задыхаюсь… Бармен перепугался, выскочил из-за стойки, обнял меня за плечи, официантка с водой прибежала. А меня трясёт всю, но трубку не отпускаю.

– Там есть кто-нибудь? – кричит Сэм. – Передай кому-нибудь телефон!

Я протянула трубку бармену. Тот поговорил немножко с Сэмом и снова приложил трубку к моему уху. А оттуда уже голос Джеффа:

– Катя! Катя!.. Мы сейчас приедем за тобой! Три минуты! Всего три минуты!.. Жди!

Не помню, у кого-то из писателей несколько рассказов – разных по сюжетам, но совершенно одинаковых по авантюрно-романтическому складу – заканчивались одной и той же фразой: «…они жили долго, счастливо и умерли в один день…»

Мы с Джеффом прожили совсем не долго, всего лишь полтора месяца его стажировки и ещё две недели, которые Сэм выхлопотал для Джеффа у своего командования.

Но зато – так счастливо, что мне, действительно, иногда хотелось умереть с ним в один день!

Спустя неделю после моего истерического звонка из кафе, Сэм переехал в казармы американского института военных переводчиков, в комнату, предназначенную для Джеффа, а мы с Джеффом остались на Герцог-Вильгельм-штрассе в квартирке Сэма Робинсона.

Это была очень смешная квартира. Вход в спальню был в ней через ванную. Нет, действительно! Вы входили в квартиру и оказывались в прихожей. С левой стороны – туалет и кухня, с правой – вход в маленькую гостиную. Перед вами оставалась четвёртая дверь. Она прямиком вела в ванную комнату. И ванная оказывалась – проходной! В ней была ещё одна дверь – в спальню. Туда можно было попасть только через ванную. Выйти из спальни – тоже только пройдя ванную… Что постоянно держало Сэма и всех его девушек в состоянии высокого гигиенического тонуса. Во всяком случае, так говорил Сэм.

Уже вовсю выводились из Германии советские и американские войска, и окончание стажировки моего лейтенанта Джеффри Келли должно было совпасть с окончанием пребывания института военных переводчиков США в Мюнхене. А так как к обычному учебному процессу теперь добавилась ещё и подготовка к передислокации в Америку, Сэм заявил, что ему – помощнику начальника курса, – лучше всего оставшиеся полтора-два месяца пожить в расположении института, ибо, в связи с уходом американцев из Европы, работы навалилась такая куча, что не хватает и двадцати четырёх часов в сутки!..

Тем более, что за последнее время из его обширного дамского окружения откристаллизовались три более или менее постоянные девицы со своими квартирами, без пап и мам, а следовательно, без риска, что в самый неподходящий момент кто-то из родителей может войти в комнату и спросить: «Вам что – чай или кофе?».

«Ауди-80» Сэму тоже совершенно ни к чему! Ему там ездить некуда, а вот Джеффу машина просто необходима. Пусть этот сукин сын теперь хоть раз попробует опоздать на занятия! Он, Сэм, не посмотрит, что Джефф его лучший друг. Он с Джеффа три шкуры спустит! Поэтому он оставляет Джеффу документы и ключи от машины и все расходы, связанные с содержанием автомобиля. Так что Сэм ещё и выгадывал на этом сотни полторы долларов!

И чтобы я не вздумала покупать продукты и сигареты в городских магазинах! У Джеффа теперь есть машина и он будет привозить в дом всё, что нужно, из лавки на территории американской базы. Там это вдвое дешевле! А он, Сэм, в выходные дни будет приезжать к нам в гости с какой-нибудь из трёх своих постоянных девушек. О'кей?..

А через несколько дней я вышла с гитарой на Мариенплац. Благо от нашей квартиры это находилось буквально в трёх шагах.

У меня был добротный беэр-шевский и тель-авивский опыт, и я быстренько сообразила, что мне лучше всего не лезть в центр Мариенплац, где чуть ли не на каждом углу поют на разных языках и играют на гитарах, на банджо, на скрипках, на флейтах…

Решила остановиться в преддверии Мариенплац, на Кауфингерштрассе, и вклиниться между китайским фокусником и английским жонглёром, который свои трюки комментировал весёлой трепотнёй.

И фокусник, и жонглёр будут стоять со «своими» зрителями: один – метрах в сорока от меня влево к Мариенплац, второй – на таком же расстоянии вправо, в сторону Штахуса. Наша разножанровость никому из нас не создаст опасной конкуренции, и негласные законы уличного исполнительства будут строго соблюдены.

Я тут же нашла себе симпатичное местечко у бывшей августинской церкви, где теперь помещался охотничий музей. Мне почему-то показалось, что огромный бронзовый кабан, стоящий у входа в музей, должен принести мне удачу.

Огляделась, привычно разложила гитарный футляр на каменных плитах, повесила гитару на шею, трижды сплюнула через левое плечо, как говорят немцы – «той-той-той» – дескать, «ни пуха, ни пера», взяла первый аккорд и негромко запела.

…Вечером, когда Джефф приехал с занятий, я высыпала перед ним на стол сто тридцать семь марок мелочью, два бумажных доллара и один металлический рубль (уж не знаю, кто это мне такой сувенир бросил в футляр!) и гордо сказала:

– Отныне Соединённые Штаты Америки могут быть за тебя совершенно спокойны! Я тебя прокормлю, Джеффри Келли.

Он с ужасом уставился на кучу монет и опасливо покачал головой:

– Нет, ты не Катя Гуревич… Ты – Родион Раскольников. Ты убила старуху-процентщицу и ограбила её! Признавайся, где ты взяла топор?!

Как Сэм Робинсон нам распланировал – так мы и прожили два месяца.

Три раза в неделю, с десяти часов утра и до часу дня, я работала на Мариенплац. Два раза по официальному разрешению «Бауреферата» и один раз – контрабандно. Напротив Хауптанхофа – по-нашему, Главного вокзала, на почте я сдавала всю мелочёвку и получала десяти-, двадцати – и пятидесятимарковые бумажки – столько, сколько зарабатывала в этот день: сто – сто двадцать марок…

Потом я мчалась домой, вылизывала квартиру, перестирывала мелкое барахлишко Джеффа и начинала заниматься приготовлением обеда из тех продуктов, которые Джефф накануне привозил из «Пиекса» или «Комиссерии» – своих американских магазинов. Там было всё, действительно, в два раза дешевле. Приготовление обеда занимало минимум времени, но я старалась как можно дольше растянуть этот процесс. Когда обед был готов, я оставляла всё на плите – на малом огне и садилась за английский.

В пять обычно приезжал Джефф. К этому времени я уже висела в окне, как обезьяна, зацепившись хвостом за лиану, чтобы не пропустить момента его приезда. Из окна я видела, как Джефф тычется со своим «ауди» в поисках паркинга, и ужасно злилась, когда перед ним кто-нибудь занимал внезапно освободившееся место.

А потом был обед… И было столько любви – в тарелке обычных щей, в примитивных котлетах, в щёлканье тостера, в свисте закипающего чайника!.. Мне вдруг открылось, что можно любить в человеке всё! Даже то, что тебя раньше раздражало в других людях…

Ох, чёрт подери! Какие это были два месяца!..

Но они прошли. И наступил день, когда Мюнхен устроил торжественные проводы первых американцев, покидающих Германию. На Мариенплац…

В Мюнхене от Мариенплац – никуда не денешься!

На Мариенплац на большом помосте играл американский военный оркестр. Американцы были все в военной форме – то, чего мюнхенцы никогда не видели, потому что в форме американцы ходили только по территории своей базы. Американцы пели немецкие песни, немцы – а их на Мариенплац собралось несколько тысяч – горланили американские песни и размахивали транспарантами: «Не уходите!», «Не покидайте нас!».

Тут, конечно, дело было не просто в людских симпатиях. В этих транспарантиках был ещё и плач о рухнувших надеждах. Как-никак, а масса немцев, которые работали на огромную американскую армию, теряли работу. Вместе с уходом американцев от немцев уплывали рабочие места, деньги… А это не Советский Союз, не Россия, где, помню, на каждом заборе объявление – «Требуются, требуются, требуются…» Здесь никто никому не требуется. Каждый крутится сам, как может. Здесь найти работу – как в лотерею сто тысяч выиграть! Мне рассказывали, что раньше, пока немцы не расчухали, что для них значат американцы в Европе, они все другими лозунгами размахивали: «Американцы – вон из Германии!» И по-человечески их можно было понять… Меня бы тоже тошнило, если бы в моём доме поселился посторонний мне человек, и я постоянно чувствовала бы его присутствие. А вот теперь, когда американцы, действительно, стали «…вон из Германии», – транспарантики стали совсем-совсем другими.

Но это всё, так сказать, глобалка. И не моё это собачье дело заниматься «большой политикой» и чужой экономикой!

Лично меня это стукнуло, может быть, сильнее, чем кого бы то ни было. Хотя, кто знает? Каждый судит со своей колокольни.

Я знала только одно – моя колокольня подо мной рушится, и я лечу с неё кувырком на очень-очень твёрдую землю.

Институт военных переводчиков сокращали чуть ли не вдвое. Одна его часть возвращалась в Штаты, вторая переводилась за сто километров от Мюнхена – в Гармиш. На моё несчастье и Джефф, и Сэм попали в первую половину.

– Джефф… – сказала я ему в последнюю ночь. – Возьми меня, пожалуйста, с собой.

Не хотела, а получилась прямо цитата из моего репертуара:

Миленький ты мой, возьми меня с собой,

Там, в краю далёком, буду тебе женой…

Хорошо, что он мне ещё не спел: «Милая моя, взял бы я тебя… Там, в стране далёкой, есть у меня жена». Но что-то в этом роде он мне ответил:

– Катюшка… Девочка моя любимая! Потерпи три месяца. Мы с Сэмом уже всё, всё рассчитали!.. Конечно, можно было бы сейчас съездить в Голландию – там бы нас поженили без всяких условностей. Это не Германия. Там регистрируют браки даже между гомосексуалистами.

– Хочу в Голландию! – рассмеялась я сквозь слёзы. – Хочу в страну подлинной свободы и демократии!..

– Нет, нет! Не надо шутить, – Джефф крепко прижал меня к себе. – Если мы это сделаем сейчас – я навсегда потеряю клиренс…

– Что?!

– Клиренс. Это вроде, как у вас – допуск. Допуск к работе. А потерять клиренс в нашей армии – значит потерять работу. Меня даже на год могут уволить из армии. И нет никаких гарантий, что через год меня снова возьмут на службу. Тогда со своим филологическим образованием я в лучшем случае смогу мыть автомобили. И нам будет очень трудно жить…

– Наплевать! А то я не жила трудно…

– Нет, – твёрдо сказал Джефф. – Если ты будешь моей женой…

– Буду, буду! – закричала я. – Я очень хочу быть твоей женой! Джефф! Миленький Джефф! Не оставляй меня здесь одну, пожалуйста!..

– Катя! Катенька… Я осенью прилечу за тобой… Я уже оплатил для тебя эту квартиру за три месяца вперёд и, пожалуйста, подожди меня здесь!.. Я не могу сейчас сказать своим начальникам: «Я женился!» Я могу только сказать: «Я хочу жениться…» За эти три месяца наши специальные службы проверят и тебя, и меня… И если я даже потеряю клиренс, то меня не уволят из армии. Может быть, понизят в должности и переведут куда-нибудь в далёкий гарнизон, и по-русски я там смогу разговаривать только с тобой.

– А если тебе не разрешат меня?.. – прошептала я, уткнувшись носом в его подушку.

– Тогда я пошлю армию ко всем чертям, и мы с тобой будем жить трудно! Я буду мыть автомобили…

– А я – петь и играть на гитаре…

– А ты – петь и играть на гитаре, – сказал Джефф и поцеловал меня в нос.

Сэма Робинсона в аэропорту провожали все его три постоянные немецкие подружки. Они по-приятельски щебетали между собой и висели на длинном Сэме, как макаки на пальме.

В последнюю секунду я спросила у Джеффа:

– А что если у нас будет ребёнок, Джефф?

– Ох, чёрт побери!.. Тогда я буду самым счастливым отцом на свете, – шепнул мне Джефф и улетел в Америку.

«Они жили долго, счастливо, и умерли в один день…»

До сих пор не могу понять, почему я ему тогда не сказала, что уже второй месяц беременна?..

Прошло два тоскливых дня. Возвращаюсь с Мариенплац, бросаю гитару, подсчитываю выручку, принимаю душ и сажусь писать первое письмо папе в Беэр-Шеву.

Только дохожу до описания мюнхенской квартирки на Герцог-Вильгельм-штрассе, – как мне в ней хорошо и уютно, и вообще, папочка, жизнь моя прекрасна и удивительна, – как вдруг раздаётся звонок в дверь. Открываю.

На пороге стоит мымра лет шестидесяти, одетая в какие-то чудовищные по безвкусице тряпки и стоптанные туфли. Рожа – Баба-Яга из мультяшки в передаче «Спокойной ночи, малыши!», после которой дети от ужаса не могут заснуть, а родители пишут на телевидение слёзные письма, умоляя не показывать детям на ночь такие фильмы.

Полагая, что эта страшила хочет попросить у меня пару марок на бедность, я начинаю спешно рыться в своём кошельке в поисках мелочи, а она неожиданно отстраняет меня своей костлявой лапой и бесцеремонно входит в квартиру.

Теперь, когда моё ухо уже привыкло к немецкому языку, когда я и сама могу составить немудрёную фразу, понять такой же ответ и объясниться с прохожим на улице или с продавцом в магазине, – я, вспоминая сейчас отдельные слова этой тётки, могу примерно реконструировать почти всё, что она мне говорила. Сейчас я могу ошибиться только в незначительных мелочах, но интонации этой старой суки я просекла безошибочно!

Однако тогда наш диалог напоминал игру в одни ворота. Выглядело это примерно так:

– Что вам нужно? – испуганно говорю я без малейшей надежды понять ответ.

– Я знаю, что мне нужно. Вы говорите по-немецки?

– Нет.

– По-английски?

– Нет. Немножко…

Она, сразу переходя на английский:

– Кто вы такая?

Я, с величайшими муками:

– Хозяйка этой квартиры…

В ответ – презрительный смех и сразу жёсткий немецкий:

– Это ложь! Я хозяйка всего этого дома. Я сдавала эту квартиру американской армии!.. Вы не имеете права здесь жить. Немедленно убирайтесь отсюда!!!

Зная почтительное отношение немцев к деньгам, я в панике собираю в одну кучу огрызки разных английских слов и, как мне кажется, говорю:

– Но мой друг заплатил за эту квартиру за три месяца вперёд…

– Он заплатил за себя! Я завтра же верну эти деньги американской армии, но никаких иностранцев в своём доме не потерплю! Откуда вы? Польша, Болгария, Югославия, Албания?

– Я русская… То есть, сейчас я из Израиля… – лепечу я и протягиваю ей свой израильский паспорт.

Она даже не прикасается к моему паспорту, только смотрит в него брезгливо и вдруг разражается истерическим хохотом. Да таким, что у неё даже пена на губах выступает. Она начинает метаться по комнате и орать примерно следующее:

– Из Израиля!.. Еврейка!!! В доме, построенном моим отцом – генералом абвера, одним из первых членов национал-социалистической партии Германии, не хватает ещё и еврейки!!! Вон! Немедленно вон отсюда!!! И запомните раз и навсегда: Германия только для немцев! А вы все – русские, турки, арабы, евреи… Вы – раковая опухоль на теле нашей несчастной Германии!.. Вы сосёте кровь немецкого народа! И мы, немцы, ещё должны из своих налогов оплачивать здесь вашу жизнь?! Вон отсюда!!! Вон к свиньям собачьим! Из моего дома! Из моего Мюнхена! Из моей Германии! Шайзе!… Я сейчас же звоню в полицию!..

Она хватается за телефон, дёргается словно в припадке эпилепсии, брызгает слюной, глаза у неё становятся уже совершенно безумными, и она продолжает вопить свои тексты в добротном митинговом стиле нашего замечательного общества «Память».

И я – через полчаса, со своей гитарой, огромной сумкой тёти Хеси, с недописанным письмом папе, оставив десятки милых моему сердцу собственных мелочей в этой сволочной нацистской квартире, – оказываюсь на Хауптбанхофе. На главном железнодорожном вокзале Мюнхена – последнем прибежище нищих бездомных азилянтов.

– Где мы на четвёртые сутки её и нашли, – сказал Нартай.

– На третьи, на третьи, – поправила его Катя. – Не драматизируй. Я переночевала там всего лишь трижды.

– Тоже вполне достаточно, – заметил Эдик и повернулся ко мне: – Помойка! Настоящая человеческая помойка в центре такого потрясающего города!..

ЧАСТЬ ОДИННАДЦАТАЯ
(коротенькая), рассказанная Автором, – о том, что в жаркую погоду в мюнхенских бассейнах можно не только выкупаться, попить пива и отдохнуть на лужайке, но и узнать почти детективную историю, не имеющую никакого политического значения…

– Стойте! Стойте!.. – всполошился я. – Вы меня совсем, к чёртовой бабушке, запутали! А откуда же тогда появился Нартай? При чём здесь Нартай?..

– То есть, как это «при чём»?! – возмутился Нартай. – Я её первый заметил! «Смотри, говорю, Эдька! Эта девка, которая на Мариенплац русские песни поёт, сидит со шмотками и рожа у неё какая-то опрокинутая. Может, заболела?..» А Эдька мне и говорит…

– Да подожди ты, Нартайчик! – безжалостно прервал его Эдик. – Тебя не о том спрашивают. Тебя спрашивают – как ты сам появился в Мюнхене. Может, про тебя потом кино сделают. Верно?

– Не исключено, – осторожно сказал я.

Нартай прямо взвился!

– Ну, Эдик!.. Ну, гад ползучий! Это про вас с Катькой надо кино делать! Разоблачительное! Это вы сюда, за бугор, рвались, как умалишённые, диссиденты вшивые!.. А я, наоборот, отсюда хотел только домой – в Алматы! Я и сейчас хочу… И если бы не ты!.. Вот и расскажи, расскажи, как я сюда попал!..

– О'кей, о'кей… – примирительно сказал Эдик. – Не вопи, люди оборачиваются.

– Имел я в виду всех этих людей, – сказал Нартай и встал.

Мы валялись на зелёной лужайке «Зюдбада» – одного из десятков мюнхенских бассейнов, на открытом солнце, и только Катя была заботливо усажена в шезлонг под огромным полосатым зонтом.

– Катька, нагреби мне немного деньжишек – пойду мужикам ещё пива возьму, – сказал Нартай. – И следи, чтобы Эдька тут ничего не врал.

Катя порылась в сумке и протянула Нартаю кошелёк:

– Мне тоже пива, Нартайчик.

– Обойдёшься. Тебе – оранж-сафт, – безапеляционно сказал Нартай.

– Мне уже осточертел твой сафт. Я хочу пива!

– Ты хочешь, чтобы ребёнок родился алкоголиком, да? Фиг тебе!

И Нартай в одних плавках пошёл на своих смуглых крепеньких кривоватых ногах в буфет.

– Он, конечно, прав, – задумчиво проговорил Эдик, глядя в след Нартаю. – В том, что он оказался здесь, наверное, виноват я…

ЧАСТЬ ДВЕНАДЦАТАЯ,
рассказанная Эдиком, – о том, как акробат Эдуард Петров украл танкиста Нартая Сапаргалиева…

Прожил я в «Китцингер-хофе» пару недель, освоился, втянулся в работу, которую в жизни никогда не делал. И свиней помогал кормить, и загончик для овец чистил, и лошадей гонял на корде – чтобы не застаивались. Яблоки для оленей собирал, резал их на четвертушки, а потом скармливал этим нежным, грациозным и пугливым тварям со строжайшей и жёсткой иерархической структурой отношений внутри стада. Как в нашем Политбюро – никакой разницы! А стадо оленье у Китцингеров было голов триста. Вместе с молодняком.

Не говоря уже о том, что в таком хозяйстве, помимо обычных ежедневных обязанностей, случайная работа неожиданно возникала на каждом шагу. Зарядили дожди – откуда-то потекло в сарай на тюки сена. Нужно срочно перекрыть новой черепицей прохудившийся участок крыши, просушить намокшее сено… Поросята подрыли под стенкой лаз и нахально разгуливают по овечьему загону – нужно немедленно отловить это мелкое визгливое хулиганьё и наглухо заделать лаз… Подгорели контакты у электромагнитного выключателя ленточного транспортёра – не звать же механика. Он слупит марок полтораста за час работы! И мы со старым Петером в четыре руки разбираем выключатель, перепаиваем и зачищаем контакты, приводим транспортёр в порядок… И Наташа выделяет нам из своих запасов к обеду литровую бутылку белого вина.

Но надо отдать должное и старикам. Они крутятся в своём «Китцингер-хофе» с утра до ночи. И как крутятся!

Единственное, в чём я не участвовал, и не участвую по сей день – это в отстреле оленей. Когда раз в десять дней Петер Китцингер вытаскивал свой «Манлихер» – неземной красоты винтовку калибра шесть-сорок пять, я просто уходил в ближайший лесок.

Потом, спустя час-полтора, я помогал ему и перетащить туши, и освежевать их, и разделать. В приготовлении колбас я тоже участвовал. Кстати сказать, с большим интересом! Тем более что у Китцингеров почти весь процесс – от замеса фарша до коптильни – был механизирован. Но стрелять… Или смотреть, как стреляют…

Наверное, я слишком много настрелялся там, в Афгане, слишком много раз видел, как живое в одно мгновение становится мёртвым. Спасибо. С меня хватит.

Как-то на своём «фольксе» на полчаса заскочил Руди – привёз огромный пакет с продуктами – мою азилянтскую пайку за две недели. А там и картофель, и рис, и макароны, и пакеты с соком и молоком, и овощи, и мясо, и консервы, и сахар, и фрукты!.. Мы же в вонхайме два раза в неделю получали бесплатные продукты, вот он и собрал несколько моих порций в одну и приволок нам всё это в «Китцингер-хоф».

Выпили мы по стаканчику вина, по чашечке кофе, и Руди снова укатил в Мюнхен, предварительно о чём-то пошептавшись с Петером.

На следующий день Наташа отобрала у меня аусвайс, они с Петером заполнили какие-то анкеты, приоделись, Петер сел за руль своего голубого «форда» и они уехали на полдня.

Вернулись поздно. За рулём сидела уже Наташа, так как Петер был изрядно поддавший, что-то восторженно вопил, матерился и требовал немедленной выпивки.

Оказалось, что им удалось невероятное – они меня «замельдовали». Так в Германии называется прописка. От немецкого – «Anmeldung». А с беженцами вроде меня это делать категорически запрещено! Но…

– У нас всё можно сделать! – орал Петер. – Главное в нашей жизни – витамин «Б»!!!

– Витамин «Б» – это «Beziehung», – попыталась объяснить мне Наташа. – Priwatkontakten… Связи! Einflussreiche Beziehungen haben – это очень хорошо, но слишком много водки и пива…

– По-нашему, это – «блат», – сказал я. – У нас тоже – по знакомству, со связями, по блату – всё можно сделать. Но я никогда не думал, что у вас тоже это есть.

– Люди – повсюду люди… – сказала Наташа. – С тебя, Эдди, vierundzwanzig Mark. Вот квитунг.

– Хорошо, – сказал я. – Сейчас принесу.

Я пошёл к себе в сарай, развинтил ножку своего реквизитного столика-чемодана, вытащил заначенные три тысячи долларов и пересчитал деньги в кошельке. После всех дел – такси, сигареты, ужин с балалаечником и фокусником, там – пиво, здесь – сосиска, метро – туда, автобус – сюда, виски для Руди – у меня оставалось ещё четыреста тридцать марок. Это вместе с тем, что я заработал за один раз на Мариенплац. Не слабо, правда?

Отсчитал я двадцать четыре марки для Наташи за прописку, взял три тысячи долларов и пошёл к Китцингерам.

– Вот двадцать четыре марки за анмельдунг, – говорю. – А вот три тысячи долларов, которые я привёз из Москвы. Спрячьте их, пожалуйста, у себя. Мне они пока не нужны, а у вас они будут целее.

Петер увидел доллары и даже протрезвел. И говорит на российско-матерно-немецко-баварском:

– Мать-перемать!.. Когда я жил в Москве – там можно было всё купить только за рубли! А на доллары никто бы и не посмотрел!..

– А сейчас, – говорю, – наоборот. Никто на рубли смотреть не хочет, а на доллары – что угодно.

Наташа аккуратно пересчитывает мои доллары, перетягивает их тоненьким резиновым колечком, укладывает в конверт и говорит:

– Найн, Эдди. Деньги не должны лежать дома. Деньги должны работать. Завтра я отвезу их в наш банк и положу на твой Festgeld. Три тысячи долларов – это шесть тысяч марок…

Тогда был роскошный курс – две марки за доллар!

– И они будут приносить тебе семь процентов… – Наташа берёт калькулятор и быстро щёлкает кнопками. – А семь процентов – это тридцать пять марок в месяц на Girokonto. Ты сможешь брать их, когда захочешь. Понял?

Честно говоря, тогда я ни черта не понял. Сообразил только, что хуже не будет.

– Унд нох… – говорит Наташа. – Мы с Петером решили, что теперь ты будешь с нами работать только до обеда. До двенадцати… Потом отдыхать и ехать на Мариенплац. Ты – артист. Люди должны тебя видеть. И за это платить тебе деньги.

– Это – Наташа! – хохочет Петер. – Она в деньгах понимает больше, чем министр финансов!.. Настоящая баварская женщина, мать-перемать!..

– Возьмёшь велосипед Петера и будешь ездить к станции С-банн, – говорит Наташа, не обращая внимания на пьяные выкрики Петера. – Через лес всего полкилометра. Оставляешь велосипед, и на метро прямо до Мариенплац. Обратно – так же: метро, велосипед, и ты дома. Когда заработаешь – купишь себе Gebrauchtwagen. Старую, хорошую машину. Это недорого. О'кей?

Так я и стал делать.

Только один раз смотался в Мюнхен рано утром, дотолковался в «Бауреферате», чтобы они мне выписывали вечерние лицензии на неделю вперёд. Еле-еле втолковал им, что живу за городом и с утра очень занят.

Теперь я работал на Мариенплац с трёх часов дня до десяти вечера. Выматывался, как жучка! Но зато до трёхсот марок стал домой привозить. А один раз мне даже почти триста пятьдесят накидали!..

Можно, можно было уже неплохую машину купить… Добавить из тех, что лежали в банке, и тысячи за три марок можно было найти приличный автомобильчик. Но чем больше я шатался по автомарктам и разным стоянкам подержанных автомобилей, тем чаще приходил к мысли, что нужно купить, действительно, хороший автомобиль. Пусть не новый, но сильный, крепкий, вместительный. И с небольшим пробегом – не больше пятидесяти тысяч километров. При их дорогах и при их обслуживании – это как по нашим российским колдобинам десять. Не больше! А такой гебраухтваген стоил уже тысяч двенадцать. Зато я бы к нему под капот года три не заглядывал.

Короче. Однажды, закончил я работу, складываю реквизит и прикидываю – не зайти ли мне в тот кабачок, где мы ужинали с балалаечником и фокусником. Не попробовать ли склеить ту кельнершу – с попочкой и титечками? Может быть, на первый раз ей хватит тех немецких слов, которые я уже выучил?..

И вдруг кто-то сзади кладёт мне руку на плечо и негромко говорит:

– Младший сержант Петров! С оружием на выход!

Я резко поворачиваюсь. Боже мой! Сашка Анциферов!.. Мой командир отделения по Афганистану! Стоит и ржёт.

– Саня!!! Е-моё и сбоку бантик!.. – говорю. – Сколько лет?!

– Лет – до хрена! – говорит Саня. – А так как неизвестно, сколько нам ещё отпущено – мы обязаны немедленно выпить!

– Нет вопросов, Саня! – говорю. – Вот только переоденусь, позвоню домой – предупрежу, и я твой!..

– Ты чего, здесь с семьёй?

– Да нет… У одних стариков живу. Чтоб не нервничали.

– Ну-ну… – говорит Саня. – Кстати, Эдик! Познакомься. Это мой кореш и партнёр по бизнесу – Яцек Шарейко из Гданьска. Он и по-немецки трекает, и по-русски тянет лучше нас с тобой. Яцек!.. Иди сюда. Это Эдик Петров – дружок мой по Афгану. Заслуженный артист, лауреат всего на свете!..

Из-под двух деревьев – между сексшопом и интераптекой, – где я работал в тот вечер, выходит круглолицый плотный лысоватый парень нашего возраста, улыбается и протягивает мне руку:

– Яцек.

В ту кнайпу, где работала «моя» кельнерша, мужики почему-то идти не захотели. Покрутились около дверей, заглянули внутрь, переглянулись и отказались.

– Не, Эдик, пойдём-ка лучше в другое место – где тихо, где хоть поговорить можно. А тут – проходной двор…

И привели меня в маленький, пустынный биргартен на Блюменштрассе. Посадили меня спиной к входу. Сами сели напротив.

Заказывали, не глядя в меню. И вообще, мне показалось, что они тут не первый раз. Когда выпили по рюмашу, я в трёх словах рассказал про себя. Спросил у них, каким бизнесом они занимаются.

– Экспорт-импорт… – сказал Яцек. – Мотаемся туда, сюда, холера ясна.

– Сплошные командировки, Эдик. Прямо кошмар! – добавил Саня. – Я у себя дома, в Рязани, почти не бываю. То Москва, то Варшава, то Гамбург, то Ленинград! А теперь, видишь, – Мюнхен.

– Что у вас за фирма-то? – спрашиваю.

Саня с Яцеком рассмеялись:

– Нормальная.

– Хорошая фирма!

– Совместное советско-польско-германское предприятие, – пояснил Яцек, а Саня тут же сказал:

– А я тебя, Эдик, за эти последние годы раза три по телевизору видел. И в газете про тебя читал. Только сейчас не помню – в какой. Не то в «Комсомолке», не то в «Культуре»… Вот уж не думал, что встречу тебя здесь!

– А я никогда не думал, что ты займёшься бизнесом, – сказал я.

И вспомнил того афганского Сашку Анциферова – наглого, жестокого, хитрого и фантастически смелого паренька. Не безрассудно смелого, а расчётливо отважного, осторожного, холодного убийцу.

Это он, Саня Анциферов, со своей блатной ухмылочкой, глазом не моргнув, расстрелял семерых пленных душманов одной автоматной очередью, а потом добивал их одиночными выстрелами в затылок… Это он первым в нашей роте получил орден Красной Звезды… Это он, Сашка Анциферов, выволок меня на себе, раненного, истекающего кровью, из той проклятой мясорубки под Джелалабадом…

Выпили по второй, по третьей, поели чрезвычайно вкусно. Сидим, треплемся, Афган вспоминаем. Яцек всё время глаз с входной двери не сводит.

– Вы кого-нибудь ждёте? – спрашиваю.

– Не дай Бог, – говорит со смехом Саня.

– Всё может быть, – говорит Яцек. – В нашем бизнесе – всё может быть… А ты почему на часы поглядываешь?

– На метро не опоздать бы…

– Не боись, Эдик! Мы тебя подбросим до самого дома. У нас здесь тачка неподалёку, – успокоил меня Саня.

– Да вы что, мужики! Куда вам переться такую даль! Семнадцать километров от Мюнхена.

– Для бешеной собаки сто вёрст – не крюк, – рассмеялся Яцек. – Ради старого боевого товарища…

Рассчитаться они мне не дали. Саня вытащил из кармана пачку стомарковых купюр толщиной с первый том «Войны и мира» и сказал мне:

– Сиди. Не дёргайся. Фирма платит, – и дал сверх счёта кельнеру ещё пятьдесят марок.

– Кучеряво живёте, господа, – сказал я им.

– Не жалуемся, – ответил мне Яцек.

Уже сидя в машине, в не новом, но мощном «опеле-омеге», почему-то с мюнхенскими номерами, Яцек спросил меня:

– Какой адрес, Эдик?

Я назвал адрес «Китцингер-хофа» и стал объяснять, как туда добраться.

– Всё, Эдик, всё! – прервал меня Яцек. – Мне нужен только адрес. Остальное – мои проблемы.

Саня сидел впереди, рядом с Яцеком, я – позади. Яцек колесил по городу, словно родился и вырос на этих улицах. И когда мы выскочили на тёмный автобан, так же уверенно погнал «опель» в направлении «Китцингер-хофа».

– Я смотрю, ты хорошо эти места знаешь, – сказал я.

– Жизнь заставит, – усмехнулся Яцек.

– Надо, надо тебе тачку, Эдик!.. – повернулся ко мне Саня. – Крепкую, сильную, быстроходную…

– Ещё несколько месяцев поработаю на Мариенплац и, может быть, к осени куплю. Не такую, конечно… – я похлопал ладонью по спинке переднего сиденья «опеля».

– Но колёса у меня будут.

– На хрена тебе ждать несколько месяцев, Эдик?! Поработай с нами сутки и бери тачку. Наша фирма хорошо платит… Ты видел. Завтра отработаешь с нами разок, послезавтра возьмёшь машину! И не надо ждать осени…

– Нет, ребята. Я в бизнесе – как свинья в апельсинах.

– А зачем тебе понимать в бизнесе? – спросил Яцек.

– Поможешь нам только принять товар. Чисто физическая работа. А бизнес мы с Сашей обеспечим. Это наши проблемы. Объясни Эдику, Саша…

– Нам третий нужен, – сказал Саня. – Мы из Гамбурга так и выехали – втроём. Но наш коллега в Ганновере тяжело заболел и его пришлось оставить там в больнице. А дело не ждёт. Завтра нужно будет товар принять под Плауэном. Это отсюда километров триста. Там уже всё по минутам рассчитано. Если мы сорвём это дело, фирма понесёт убытки… Штрафные санкции, то, сё… Короче, всем кисло будет. А вдвоём товар не принять. Не осилить… Так, чем постороннего человека нанимать, лучше же своего! Отработал сутки – десять тысяч марок твои. Расчёт наличными. Годится?

У меня в глазах сразу возник отличнейший «форд-скорпио» за девять с половиной тысяч с автомаркта на Ландсбергерштрассе. Я только позавчера вокруг этого «скорпио», как кот вокруг сала, чуть ли не час крутился.

– А что за работа? Что я должен буду делать?

– Да для тебя это вообще раз плюнуть, Эдька! – весело говорит Саня. – С твоей-то квалификацией!.. А десять штук – как с куста!

– Ну хорошо, – говорю. – Давайте попробуем.

А у самого прямо перед глазами этот белоснежный «скорпио» с антиблокировочной системой тормозов, с сервоусилителем руля, со всеми примочками, о которых можно только мечтать!..

– И болтать о нашем разговоре ни с кем не надо, – сказал Яцек. – В большом бизнесе есть такое понятие – коммерческая тайна.

– Капитализм, Эдька! Конкуренция – страшная!.. – подтвердил Саня. – Не успеешь оглянуться, как у тебя кусок из рук вырвут!

– Иногда вместе с руками. А это очень больно, – заметил Яцек.

– На хрена тебе, Эдик, лишние проблемы? – добавил Саня, и мне вдруг показалось, что на лице его промелькнула та самая афганская блатная ухмылочка, с которой он тогда расстреливал пленных душманов.

Мне бы в тот момент, дураку, сообразить, что к чему, а у меня в голове только белый «форд-скорпио», который уже послезавтра может стать моим собственным. И я уже даже представляю себе, как въезжаю на нём в «Китцингер-хоф», сажаю моих стариков – Наташу и Петера и везу их в Мюнхен, в гости к Руди Китцингеру…

– Абгемахт! – сказал я Сане и Яцеку. – Договорились!..

Ночью мне даже приснился этот «скорпио»!

Утром, чистя свинарник, я объявил Наташе и Петеру, что уезжаю на два дня. Встретил старого армейского приятеля, и тот пригласил меня в гости.

– А девочки там будут? – блудливо спросил старый Петер и недвусмысленно изобразил руками и бёдрами движение, символизирующее максимально интимное общение с девушкой в совершенно определённом положении.

И тут же схлопотал от Наташи увесистой метлой по спине! Как истинная католичка фрау Китцингер не переносила таких шуточек.

…Весь день я нервничал, будто перед премьерой. Что-то еле слышно подсказывало мне, что я напрасно ввязываюсь в эту историю с Яцеком и Сашкой Анциферовым. Но белый, большой и могучий «форд-скорпио» маячил у меня перед носом и заглушил невнятный шёпот разума.

К семи часам вечера, как мы и договаривались, я был уже в Мюнхене, на станции метро «Олимпиацентрум». Ровно в семь подкатили Яцек и Саня. Я прыгнул на заднее сиденье «опеля», и мы покатили.

Когда выбрались на автобан Мюнхен – Нюрнберг, Саня посмотрел на часы, что-то посчитал, шевеля губами, и спросил:

– Ты же говорил – через Регенсбург поедем! На хрена нам Нюрнберг-то?..

– Только без нервов, – сказал ему Яцек. – На пятьдесят первом километре, у Вольнцаха, будет развилка, и мы уйдём вправо – на Регенсбург. Всё успеваем. Слишком рано приехать – не очень хорошо. Он через зеркало посмотрел на меня:

– Эдик! Ты там сзади тоже пристегнись. Сам знаешь… Автобан – скорости большие. Мало ли что? Как у нас говорят: «Щаженего пан Буг щеже…» Бережёного Бог бережёт.

Я сидел сзади, с правой стороны, точно за Сашкой Анциферовым. Поэтому правой рукой я вытянул длинный ремень безопасности из возвратной катушки, а левой стал нашаривать под собой короткий ремень с замком, чтобы пристегнуться. Шарю, шарю под задницей – нет замка. Для левого пассажира – вот он. Лежит прямо на сиденье, а правого замка – нет.

Наверное, думаю, завалился между спинкой и самим сиденьем. Они как раз там крепятся. С трудом просунул руку в щель между спинкой и сиденьем, и точно! Там ремень. Начинаю его вытаскивать, а он немного вылез, а дальше – ни в какую. Пряжкой зацепился за что-то там…

Я поглубже засунул туда руку, начинаю высвобождать этот ремень и вдруг понимаю, что у меня под пальцами автомат!.. На ощупь – короткоствольный автомат совершенно неизвестной мне конструкции!.. И пряжка моего ремня безопасности зацепилась именно за него…

Так, думаю… Нужна была мне эта поездочка, как рыбке зонтик и как зайцу – триппер. На кой чёрт мне этот «форд-скорпио»?.. Чего было не подождать до осени и не купить старенькую малолитражку тысячи за три?..

– Ты чего там возишься? – Саня повернулся ко мне, смотрит на меня своими немигающими глазами.

– Да вот… Ремень никак не мог найти.

– Нашёл? – спрашивает Яцек.

– Пристегнулся уже…

– Вот и хорошо, – ухмыляется Саня. – Яцек, я думаю, пора Эдика вводить в курс дела…

– Давай! – смеётся Яцек и нажимает на кнопку замка своей водительской двери.

Тут же, одним щелчком опускаются оставшиеся три дверные кнопки, и мы втроём оказываемся в наглухо запертом «опеле», мчащемся по автобану со скоростью сто семьдесят километров в час.

– Эдик! Ты же не очень долго пробыл в Афганистане? Всего год, да? – спрашивает Саня.

– Одиннадцать месяцев и семь дней, – уточнил я.

– Ну, почти год. А вот скажи мне, Эдик… Если ты, конечно, не забыл, как мы там корячились! Какое твоё самое яркое воспоминание об Афгане за этот год?

– Самое яркое? Самое яркое… Пожалуй, это когда Машка Терехова мне, наконец, дала. Помнишь, поваришка была вольнонаёмная в нашей столовке? Она ещё за чеки Внешторгбанка с кем угодно трахалась, а мне месяца два не давала. А потом вдруг дала. И бесплатно!..

Яцек от хохота даже скорость сбросил до ста тридцати.

– Ну, Петров… Ну, артист!.. – Саня даже головой помотал от удивления. – Я думал, ты что-нибудь героическое вспомнишь…

– Саня, – сказал я. – Может, ты хотел бы, чтобы я сейчас вскарабкался на трибуну и со слезами на глазах сказал: «Дорогие товарищи! Как сейчас помню своего боевого друга младшего сержанта Александра Анциферова, который под вражеским огнём вынес меня, тяжелораненого, с поля боя!..» Ты это хотел услышать? Так мне об этом только в санбате рассказали. Я, как ты знаешь, в отключке был, сам ни черта не помню.

– Зато я хорошо помню, как потом часа три все свои шмотки от твоей кровянки застирывал! А сменки не было! И я чуть не сдох от холода, пока они высохли!.. – зло сказал Саня. – Так что мне твои воспоминания обо мне – до фени. Тем более, «со слезами на глазах». Я думал, ты тот перевал вспомнишь на трассе Герат – Кандагар…

…Перевал был, как перевал. Ничего особенного. Высота – всего две тысячи сто метров. Видали мы там перевалы и похуже.

Тем более что через этот перевал шла нормальная, почти цивилизованная автомобильная трасса. Правда, покрытая снегом и льдом. И чем выше, тем хуже: снега – меньше, льда – больше.

Нас перебрасывали на юг. Когда до верхнего плато оставалось метров триста и вся наша техника – бронетранспортёры, самоходки, грузовики с прицепами – надрывно воя моторами и скользя по ледяной корке всеми своими колёсами и гусеницами, из последних сил ползла вверх, «духи» начали такой миномётный и ракетный обстрел, что мы свету не взвидели!

Трасса узкая, обледенелая. С одной стороны промёрзлая скальная стена, с другой – отвесная пропасть глубиной в два километра. Деваться некуда…

А тут ещё в середине колонны загорелся прицеп со взрывчаткой и дополнительным артбоекомплектом. И там этого говна – тонн восемь, не меньше! Вот-вот рванёт и «…до свиданья, мама, не горюй…» Всю колонну разнесёт в клочья!

Наши орут: «Прицеп горит!!! Прицеп горит!…» И спрятаться некуда. Мы у «духов», как на ладони.

Я так перепугался, что даже не помню, как меня занесло в кузов того тягача, у которого на сцепке болтался этот горящий прицеп со взрывчаткой. Кричу водителю:

– Тормози, сука!!! Тормози, сволочь!.. – чтобы сцепку ослабить.

А прицеп полыхает, лёд у него под колёсами подтаивает, и его медленно, но верно начинает вместе с тягачом сносить в пропасть. Водила, ну, совсем пацан, плачет от страха и в беспамятстве на газ жмёт. И кричит:

– Спасите!!! Спасите!…

Я ему по боковому стеклу кабины как засвечу прикладом автомата! Стекло – вдребезги, водила с перепугу – на тормоза! Я – к заднему борту… Слава Богу, сцепка ослабла. Через борт кузова перелез и…

Как я этот крюк, эту сцепку гребанную с форкопа тягача сбросил – ни черта не помню! Помню только, ору не своим голосом:

– Пошёл вперёд, засранец!!!

Водила даванул на акселератор и мы, без прицепа-то, в секунду метров на тридцать вперёд улетели… Хорошо ещё, что шедшая за нами самоходка не растерялась и не сдрейфила. Подползла на своих гусеницах к горящему прицепу со взрывчаткой и спихнула его в пропасть. А оттуда так рвануло, что даже «духи» огонь прекратили.

Когда очухались и снова стали шмолять по колонне – мы уже наверху были, за перевалом. А оттуда, накося, выкуси! Хрен ты нас теперь достанешь!..

Я потом сутки от страха заикался. Стакан водяры засажу – нормально разговариваю. Протрезвею – опять заикаюсь. Потом прошло, слава те Господи…

– Эдик, – говорит мне Саня. – Нам нужно, чтобы ты сегодня ночью сделал то же самое, что тогда на перевале. Чтобы ты на ходу отцепил последнюю платформу от одного нашего воинского эшелона, уходящего в Россию. Там есть такой участочек с подъёмом, где эшелон снизит скорость…

Я так и думал, что с Сашкой Анциферовым ни одно дело добром не кончится! Господи! Только-только что-то стало налаживаться…

Я, на всякий случай, сую руку в щель между спинкой и сиденьем, нащупываю автомат и говорю:

– Здрассте!.. Вы в своём уме, ребята?!

Яцек смотрит на меня в зеркало и смеётся:

– В своём, в своём. А ты, Эдик, не лапай бронь… Оставь автомат в покое. Он всё равно не заряжён, а рожки с патронами у меня здесь – под передним сиденьем.

– Точно, Эдька, вынь оттуда руку и давай поговорим спокойно. А то я могу разнервничаться и наделать в тебе несколько дырок, – и Саня со своей афганской ухмылочкой показывает мне пистолет, который он, оказывается, уже давно держит в руке.

– Это верно, – говорит Яцек. – Он у нас за последнее время такой нервный стал – чуть что, бах-трах-тара-рах!

– Интересное кино получается, – говорю. – А если я откажусь?..

– Тогда для тебя кино сразу и кончится, – говорит Саня. – Извини, Эдик, хоть ты у нас там был и заслуженный артист, и по телевизору выступал, и в газетах про тебя было, но здесь ты никто и звать тебя никак. Здесь ты один из ста тысяч азилянтов, беженцев… Чем меньше вас здесь останется, тем Германия вздохнёт свободнее. И искать тебя никто не станет, а если и найдут, то всем будет до фонаря – кто тебя замочил.

– Ну, зачем уж так мрачно? – говорю, а сам стараюсь унять дрожь в голосе. Ничего себе, думаю, попал…

– Я тебя не пугаю, браток. Если бы я хотел тебя пугнуть, я бы тебе сейчас пушку в рот сунул и никакие твои мускулы тебе бы уже не пригодились. А я тебя в партнёры приглашаю. И десять косых плачу. И вообще… Можно сказать, открываю тебе перспективы.

– Перспективы – лучше некуда! – говорю. – Или дырка в голове, или небо в крупную клетку.

– Твоими же словами, Эдик, – не надо так мрачно. Ты же видишь, мы с Яцеком живы-здоровы и гуляем, где хотим. И с хорошими бабками! Чего и тебе желаем… Мы тебе предлагаем работу, о которой люди могут только мечтать! Ты можешь принять наше предложение или отказаться – твоё дело, но сегодня ночью ты с нами отработаешь. За это я тебе ручаюсь! У тебя просто нет другого выхода…

– Честно говоря, у нас тоже, – добавляет Яцек, вглядываясь в темноту несущегося на нас автобана. – В этой ситуации нас должно быть трое, Эдик.

…Позавчера они с Яцеком выехали из Гамбурга. В четырнадцати километрах от Ганновера, у придорожного мотеля на автозаправочной станции к ним должен был присоединиться их немецкий партнёр. Он должен был выйти из мужского туалета и, не привлекая внимания посторонних глаз, просто сесть к ним в машину на заднее сиденье.

Втроём они должны были доехать до Швайнфурта, там свернуть с автобана влево и уйти через Кобург и Кронах прямо на Плауэн.

Там, между Плауэном и бывшей границей ФРГ с ГДР, в соответствии с графиком вывода американских и советских войск с территории Германии, уже вторые сутки грузилась русская танковая дивизия.

Совместное предприятие, на которое работали Саня, Яцек и тот немец, по своим каналам получило информацию о том, что на последней платформе первого эшелона какой-то большой военный начальник будет вывозить новёхонький «мерседес-500», полученный им в результате различных комбинаций с оставляемым и списанным военным имуществом.

Таких случаев было уже предостаточно и стратегическая служба предприятия за несколько часов разработала операцию по изъятию этого «мерседеса», ознакомила с разработкой исполнителей – Саню и Яцека и придала им в помощь того немца, который должен был ждать их под Ганновером, так как гамбургская полиция последнее время стала проявлять к этому немцу излишний и нездоровый интерес.

Роли распределились следующим образом: через тридцать минут после отправления воинского состава, ровно в два часа пятнадцать минут ночи, Яцек должен был догнать его у небольшого разъезда, выйти из машины и остаться у стрелки разъезда, ведущей на заброшенный тупиковый запасной путь.

Саня пересаживается за руль и гонит машину параллельно идущему эшелону. Там есть участок в семь километров, где шоссе почти вплотную примыкает к железнодорожным рельсам. Все эти семь километров идут на подъём, эшелон идёт с небольшой скоростью, и поэтому немцу будет нетрудно на ходу перебраться из машины на последнюю платформу и отцепить её от основного состава. Тем более что немец – парень тренированный, бывший верхолаз.

Саня же разворачивается и гонит обратно к запасному пути.

Отцепленная платформа с «мерседесом» на подъёме теряет инерцию и вместе с немцем-верхолазом начинает скатываться под уклон – назад. Набирает скорость, подходит к разъезду, и Яцек переводит стрелку на запасной путь. Там на рельсах уже лежат тормозные башмаки, которые поставил туда Саня, а у буферного тупика – крепкая деревянная аппарель, по которой «мерседес» можно будет согнать с платформы.

Дальше – дело техники. Сорок пять километров до Чехословакии, а там чешские коллеги, по предварительной договорённости, уже обеспечат «зелёный коридор».

Казалось, всё было учтено и продумано. Итальянский клиент, заказавший этот «мерседес-500», уже рыл копытом землю на австрийской границе, но…

Всё начало рушиться уже в Ганновере, где была назначена встреча с немцем-верхолазом.

Пока Саня и Яцек заправляли машину бензином, не сводя глаз с дверей туалетов, оттуда с дикими воплями вылетел какой-то старикашка. Он, видите ли, открыл дверь кабинки, чтобы взгромоздиться на стульчак и погадить после дальней дороги, а там в луже крови уже лежал тот самый немец-верхолаз – с глоткой, перерезанной от уха до уха!

– Наверное, за какие-то старые грехи, – сказал мне Саня. – А может быть, стучал в ихнюю ментовку. В нашем деле всё может быть.

Конечно, они с Яцеком не стали ждать полицейских разборок и помчались прямиком в Мюнхен, который знали по прошлым делам, как свои пять пальцев. До отхода воинского эшелона оставалось ровно сутки. Операция была чётко рассчитана на троих, и им срочно нужно было найти третьего «разового» партнёра.

И тут они случайно встретили меня…

Когда я всё это услышал, то понял, что приговорён.

Жить мне осталось всего несколько часов. Вряд ли они меня не шлёпнут после того, как я отцеплю им эту платформу. Уж слишком много они мне рассказали!

Об обещанных десяти тысячах я уже и не вспоминал, а мечта о белом «форде-скорпио» просто превратилась в дырку ствола Саниного пистолета.

Но я всё ещё на что-то надеялся. Можно было попытаться спрыгнуть с этой платформы, когда Яцек будет у разъезда на стрелке, а Саня с тормозными башмаками – на запасном пути. Но они же меня потом всё равно вычислят и «уберут» как источник возможной опасности. Даже если я им сейчас поклянусь, что буду молчать, как рыба.

С двумя такими вооружёнными пареньками мне самому, наверное, не справиться. А вот если прихватить их по одному – очень может быть. Несмотря на их пистолеты.

Но тогда… Но тогда… Но тогда, значит, я должен буду их «убрать»?! Чтобы – концы в воду.

Боже мой! Чёрт побери!.. Господи, помоги мне хоть раз в моей дурацкой жизни!.. Я же от всего этого из дому уехал! Ну, зачем, зачем мне здесь всё это?!

А в башке – старики Китцингеры, Наташа и Петер… Руди со своим азилянтским хаймом… Николай Иванович с Волжского автозавода, по пьянке оказавшийся на Унтербергсштрассе…

– Значит, вы и есть – мафия? – спрашиваю. Чего, думаю, церемониться? Сколько мне жить-то осталось, чтобы дурачком прикидываться…

– Ну, Эдик! Начитался журнальчиков, насмотрелся телевизора!.. – ухмыльнулся Саня, а Яцек, тот просто от смеха чуть баранку из рук не выпустил. – Мафия!.. Надо же такое сказать?! Мафия в Москве раньше на Старой площади сидела, а потом распихала свои бабки по швейцарским банкам и чуть ли не в полном составе в Кремль и в парламент переехала. Вот где мафия!

– И в нашем польском сейме заседает, – добавил Яцек. – А мы не мафия, мы всего лишь – деловые…

– Это они там, суки, народы стравливают, а мы работаем в тесном интернациональном контакте. У нас всё чётко – мы ежегодно помогаем немецким коллегам ввозить в Германию семьсот пятьдесят миллионов контрабандных сигарет, а они нам – угнать из Германии сорок тысяч автомобилей в год!.. – повернулся ко мне Саня.

– Мы, Эдик, регулируем экономический баланс по всей Европе, – мягко так говорит Яцек. – В Болгарии, Румынии, Норвегии, Грузии или Азербайджане хотят иметь недорого хорошие автомашины – получите. Немцы, французы, разные там голландцы мечтают достать русские иконы, оружие, наркоту из Афганистана или Пакистана – пожалуйста! Травитесь – нам не жалко! Итальянцу нужен «мерседес-500» – нет вопросов!.. Швед хочет «феррари» за полцены – на тебе «феррари». Что ты думаешь, у нас так себе – тяп-ляп? Нет, Эдик. У нас только под Гамбургом три учебных центра по угону автомобилей. И экзамены посерьёзнее, чем в Варшавском университете!

– Нас старейшие сицилийские семьи уважают и побаиваются, а это тебе не баран начхал!.. В таком мы сейчас авторитете, – сказал Саня. – Вот мы недавно были в Палермо на переговорах…

– Ладно, хватит, – прервал его Яцек. – Подъезжаем. Саша, камзелку надень, на вшелький выпадек. То есть, на всякий случай…

Саня достал из-под своего сиденья бронежилет и, посмеиваясь, стал его на себя напяливать:

– Это по-польски жилет называется. Ну, умора! «Камзелка»… А ты, Яцек? Где твоя камзелка?

– А я в ней уже от Мюнхена еду, – усмехнулся толстощёкий Яцек.

– Извини, Эдик, – говорит мне Саня. – Третьего жилетика нету. Третий был на том немце, которого какие-то козлы замочили под Ганновером. Но ты, Эдька, не огорчайся. Как видишь, когда дело доходит до серьёзных разборок – никакой бронежилет не спасёт.

Остановились у разъезда. Темень, хоть глаз выколи… И ни одной живой души.

Яцек сказал, что по всем расчётам эшелон должен пройти разъезд ровно через двадцать пять минут. Если, конечно, русские хоть один раз в жизни вовремя отправят этот состав от места погрузки. Вообще-то за последние полгода, что он «работает» с русскими воинскими эшелонами, он такого не помнит.

Мне была выдана шахтёрская каска с фонарём и аккумулятором, пристёгивающимся к поясу, и короткий стальной ломик. Фомка, как говорят уголовнички.

Яцек и Саня наскоро проинструктировали меня, как разъединить воздушный тормозной шланг, как скинуть страховочную скобу и только потом выдавить фомкой запорное устройство из вагонной сцепки. И ни в коем случае не перепутать очерёдность! Сначала – тормозной шланг, потом – скобу и только потом – сцепку!.. Иначе, если я перепутаю и сначала выдавлю стопор, то на подъёме, когда страховочная скоба будет натянута с силой в несколько десятков тонн, мне её никогда не сбросить…

– А теперь, Эдик, достань, пожалуйста, мою машинку, – попросил Яцек. – Ту, которая лежит под твоим сиденьем.

– Доставай автомат, Эдик, – ухмыльнулся Саня и взял меня на мушку.

Я понимал, что пока не отцеплю эту проклятую платформу, я ничем не рискую. И всё равно, когда он направил на меня пистолет, у меня по спине пробежал отвратительный холодок. И оттого, что я испугался, я так разозлился, так разозлился!.. Что заорал не своим голосом:

– Ты только не пугай меня, дешёвка! Чего ты у меня под носом своей вонючей пушкой размахиваешь?!

– Это чтобы тебе ничего дурного в голову не влезло, – сказал Саня. – Не психуй, Эдик. Не психуй.

Я достал из-под заднего сиденья автомат и протянул его Яцеку. Оказалось, что это был старый израильский «узи».

Яцек воткнул в него один рожок с патронами, а второй рожок спрятал в карман. Сунул автомат под куртку и негромко произнёс:

– Всё, хлопаки. Я пошёл к стрелке, а вы не ссорьтесь и поливайте вперёд. Саша, ты помнишь по схеме, где начинается подъём?

– От рекламного щита фирмы «Мюллер».

– Правильно. Как говорят немцы: «Той-той-той унд Готт мит унс», ребята!..

В свете наших фар громадные булочки и крендельки на гигантском рекламном щите со знаменитой маленькой зелёной мельницей герра Мюллера были похожи на дневной хлебный рацион трёх Гулливеров.

Узкий заасфальтированный просёлок вплотную примыкал к невысокой одноколейной железнодорожной насыпи.

– Подождём, – Саня затормозил и выключил фары. – Подойдёт состав к подъёму, я его обгоню метров на пятьсот, и когда он потеряет скорость, ты начнёшь солировать. О'кей? Только осторожнее, Эдик! Не свались под колёса. В темноте это запросто…

– Ты это так обо мне беспокоишься?

– Не только. О себе тоже. Если ты брякнешься между платформами и тебя размажет по рельсам, мне тоже не жить. У нас насчёт этого строго. Сорвал задание – отвечай. А у меня в Рязани – старики родители, жена, Вовке-сынишке семь лет… Осенью в школу пойдёт. Бабулька моя ещё жива… И все кушать хотят. Кто их кормить будет? Когда у нас за хлебом с вечера записываются, ночь стоят, и ещё неизвестно – достанется тебе утром буханка или нет… Ты что думаешь, мне так уж стрелять охота? Нет, браток. Я просто это должен делать. Чтобы самому в живых остаться. А помирать, Эдька, никому неохота! Тут я тебя очень хорошо понимаю.

Отцепил, отцепил я им эту платформу!

До последнего мгновения всё казалось, что соображу, как этого не делать и как избежать пули в затылок.

Но счёт уже шёл на секунды, и, несмотря на обещанный подъём, состав двигался неожиданно быстро, и на размышления не оставалось никакого времени. И когда я, обламывая ногти, обрывая пальцы, на хорошем ходу всё-таки сумел вскарабкаться на эту платформу, одна идейка пришла мне в голову.

Раз уж я взобрался на эту платформу, как говорится, ступил ногой на маленький кусочек территории своей Родины, так не вернуться ли мне обратно домой верхом на этом кусочке? Не закончить ли мне мою авантюру с переселением на Запад? Не вернуться ли мне на мой полуголодный, бесправный, разорванный в клочья, но такой привычный Восток?

Ну, что там, в России, соли на хвост насыплют? Посадят?.. Времена уже не те. Выехал я легально. Что просил политического убежища в Германии – никому знать не обязательно. Паспорт, который сейчас спокойненько лежит в мюнхенском Крайсфервальдунгреферате, – потерял, украли, сгорел… Что угодно придумать можно!

Квартиры у меня сейчас в Москве нет? Так я и здесь – на птичьих правах у стариков Китцингеров. Да у нас в Союзе цирковому квартира и не нужна: месяц – один цирк, месяц – другой… И так до конца жизни. Когда-то восемьдесят процентов артистов цирка вообще квартир не имели! Кочевали, как бараны, с одного пастбища на другое.

За границу год-два не выпустят? Так имел я её в виду. Я уже полмира объездил.

Стою на этой платформе, цепляюсь за какой-то громадный контейнер, а под ногами у меня грохочет и трясётся, лязгает и скрипит деревянный настил моей Родины!

И вдруг, сквозь лязг железа, сквозь грохот колёс, я услышал из предпоследней теплушки обрывки старой довоенной песни, которую орали пьяные, хриплые солдатские голоса:

Гремя огнём, сверкая блеском стали,
Пойдут машины в яростный поход,
Когда нас в бой пошлёт товарищ Сталин
И первый маршал в бой нас поведёт!..

И так мне от этой песни страшно стало и тошно, так я вдруг себе ясно представил, что, случись у нас опять какая-нибудь заваруха, и нас под такую песню, действительно, снова поведут, как телят на бойню, – что я тут же отказался от этой своей дурацкой идейки – «возвращение блудного сына»…

Включил фонарик на башке, вытащил из-за спины фомку и отцепил эту сволочную платформу к чёртовой матери от теплушки, из которой угрожающе неслось в ночное немецкое небо:

…Заводов труд и труд колхозных пашен
Мы защитим, страну свою храня,
Ударной силой орудийных башен,
И быстротой, и натиском огня…

На какое-то мгновение мне показалось, что я не всё отсоединил, что-то забыл в нервотрёпке, – потому что моя платформа как привязанная катилась за теплушкой, на тормозной площадке которой, обняв двумя руками автомат, спал молоденький часовой.

Как я его не заметил, когда в полутора метрах от него возился со сцепкой, громыхал ломиком и матерился, как сапожник?! Как он не проснулся и не располосовал меня своим автоматом – уму непостижимо!!! Наверное, всё-таки есть Бог на свете…

А потом подъём стал круче, и я увидел, как состав медленно начал уходить вперёд, в предрассветную темноту. Эшелон громыхал уже не так оглушительно, лязг межвагонных сцепок и ритмические стуки колёс на рельсах становились всё тише и тише, а песня и вовсе исчезла.

По инерции мы с платформой прокатились вперёд ещё метров двести и замерли. А потом тихонько и почти бесшумно стали двигаться назад, под уклон.

Наконец, я мог спокойно оглядеться.

И хотя Саня и Яцек ещё по дороге сюда предупреждали меня, что русские военные начальники никогда открыто не вывозят из Германии дорогие автомобили, – всё равно, сооружение на моей платформе показалось мне уж чересчур большим!

Но теперь пора подумать и о себе.

С нашим утомлённым часовым пронесло – не выпустил он из меня кишки своим автоматом… А вот как быть с Саней и Яцеком?

Ведь теперь, когда платформа отцеплена и, набирая скорость, катится назад к стрелке разъезда, чтобы потом аккуратненько свернуть на запасной путь, необходимость во мне исчезла начисто. А следовательно, должен буду исчезнуть и я.

В том, что они приговорили меня ещё в Мюнхене, – сомнений не было. Да они и не очень скрывали это. Во всяком случае, последняя фраза Сани: «…А помирать, Эдька, никому неохота. Тут я тебя очень хорошо понимаю…» – окончательно убедила меня в том, что в живых они меня не оставят.

Ну, предположим, Саню с его вшивым пистолетом мне ещё, может быть, и удастся вырубить, а вот Яцека, вооружённого израильским автоматом, – не знаю, не знаю…

Короче, как говорится, – что в лоб, что по лбу. Что они меня пристрелят, если я буду сидеть сложа руки и ждать у моря погоды, что они в меня всадят пулю при моей попытке как-то защититься и спастись.

Но хоть попытка будет! Я же не кролик, мать их, сволочей, за ногу!!!

Оберегая меня от нашего родного, советского часового, которому ни черта не стоило расстрелять меня в упор с расстояния полутора метров, Господь Бог, наверное, исчерпал все свои спасательные возможности. А может быть, просто потерял ко мне интерес.

Потому что, когда на заросшем запасном пути под колёсами платформы завизжали тормозные башмаки, то в предрассветных лилово-серых сумерках я увидел Саню и Яцека, вместе ждущих меня в тупике. А я так мечтал отловить их по одному.

– Ну, Эдик! Ну, фацет… Первый класс!!! – восхищённо сказал Яцек. – Когда я увидел, с какой сумасшедшей скоростью этот состав прёт на подъём…

– А я тебе что говорил?! Ещё когда Эдька в Мюнхене на площади вверх ногами стоял! Говорил?!! – воскликнул Саня с таким тщеславием в голосе, будто он меня вскормил, вспоил и вырастил, и теперь я являюсь предметом его личной гордости. – Нет, ты скажи – говорил?

– Говорил, говорил… – рассмеялся Яцек. – А теперь – по сигаретке. Времени у нас ещё навалом. Чехи ждут не раньше пяти, а здесь – рукой подать… Закуривай, Эдик.

Я сел на край платформы, взял у него сигарету и подумал: «Нет, с двумя сразу мне не справиться. Надо что-то другое придумывать…» А сам сказал:

– Не очень ли велик контейнер для обычного автомобиля?

– Старый трюк, – сказал Яцек. – Я уже который месяц эти составы шарашу – одно и тоже! Ничего умнее придумать не могут. Ставят «мерседес» на платформу, строят над ним огромную коробку – будто бы там самоходка последней модели, или новейший танк, или какая-нибудь секретная спецмашина, на которую даже смотреть нельзя. И везут без проблем через все границы, через все таможни.

– Все эти начальнички из Западной группы войск – это же самые настоящие наши конкуренты, Эдик! – возмущённо проговорил Саня. – Деловые – высшей пробы! Думаешь, он на своём «мерседесе» будет по Москве раскатывать? Держи карман шире… Он только границу «совка» пересечёт, как тут же толкнёт его таджикам или узбекам.

– Вместе с платформой, – улыбнулся Яцек. – Зато они не жалуются. Случая не было, чтобы кто-нибудь из них заявил, что у него машину увели.

– Немец, тот сразу, – заяву в полицию, в страховую компанию, в прессу! И пошла свистопляска – проверки, слежки, розыски… – объяснил мне Саня. – А наши – наоборот! Месяц назад румыны в Потсдаме по дурости у одного русского генерала «ягуар» увели. Уже запакованный, готовый к отправке. И сгорели, идиоты недоделанные. Полиция их, конечно, замела. Устраивают очную ставку с нашим генералом. А генерал упёрся и ушёл в полную несознанку – «Не было у меня никакого „ягуара“! Я вообще не знаю, что это такое?! Откуда у меня при моей зарплате может быть такой дорогой автомобиль?! Я же не в американской армии служу, а в советской!..» Полиция только руками развела – машину реквизировали, а румын отпустили.

Яцек затушил сигарету, внимательно посмотрел на меня:

– Пока ваши войска отсюда выходят – этот бизнес самый безопасный. Юридически – пострадавших нет. Вот так, Эдик… Захочешь стукнуть, а не заложишь.

– Это ты так меня предупреждаешь, да? – спросил я.

– Ну, что ты… С тобой всё ясно. Ты болтать не будешь. Это я так. К слову.

А у меня перед глазами крутится нескончаемый американский телевизионный сериал «Мак-Гайвер», который я чуть ли не каждый вечер смотрел и в хайме, и у стариков Китцингеров. Там этот Мак-Гайвер, такой смышлёный паренёк моего возраста, один, без оружия, справляется с любым количеством гангстеров.

И я лихорадочно стал пытаться представить себе, что бы он сейчас сделал на моём месте. Хотя вряд ли он вместе с бандитами стал бы воровать платформы с «мерседесами». Даже за большие деньги.

– Рассчитываться когда будете со мной? – спрашиваю я, чтобы понять – сколько мне ещё отпущено времени.

– Вот подтащим аппарель, распакуем тачку, сгоним её на землю, тогда и рассчитаемся, – отвечает Саня.

И ухмыляется, сукин кот, своей афганской улыбочкой!

– Доктор, прошу на вскрытие! – говорит ему Яцек и первым легко вспрыгивает на платформу.

За ним, не очень ловко, влезает Саня. Яцек вытаскивает из кармана большой складной нож, разрезает шнуровку брезента в нескольких местах, откидывает переднюю полу в сторону… и я вдруг слышу, как он неожиданно со стоном переходит на польский язык:

– О, матка Боска!.. О, пся крев!!! Холера ясна!..

– Что?! Что такое?! – метнулся к нему Саня.

– Сам посмотри – что такое!.. – стонет Яцек и сдёргивает с передней части конструкции огромное брезентовое полотнище. – Посвети ему, Эдик!

Там, в конструкции из металлических и деревянных реек, не было никакого «мерседеса-500»!

Там, под остатками брезента, стоял ТАНК!!!

Обыкновенный советский зелёный танк с пушкой и пулемётами, воняющий соляркой, железными окислами и сгоревшим маслом. Словом, всем тем, чем может вонять самый обыкновенный танк.

– Ох, бля!.. – еле выдохнул Саня.

И тут у меня весь «Мак-Гайвер» из головы вылетел, и меня разобрал такой смех, что я чуть с платформы не сверзился!

Хохочу, как умалишённый, слёзы глаза застилают, и я уже даже не вспоминаю, что они меня сейчас должны на тот свет отправить!

А Саня ко мне, со своим пистолетом:

– Ты чего развеселился, сволочь?! Ты видел, что отцеплял?!!

Смех – смехом, но тут я не выдержал! Не знаю, что бы на моём месте сделал Мак-Гайвер, но я мгновенно засветил Сане между глаз, вырвал у него пистолет и направил на Яцека.

А Саню ногой столкнул с платформы на землю. И говорю:

– Яцек! Подними правую руку повыше. А левой аккуратненько вытащи магазин из автомата. Ну! И ты, Саня, лежи, не двигайся. А то твоя бабулька в Рязани запросто тебя переживёт. Я кому сказал, Яцек? Левой рукой, и аккуратненько.

– О'кей, о'кей, Эдик… – миролюбиво отвечает мне Яцек и поднимает правую руку. – Не нервничай.

Саня орёт с насыпи:

– Стреляй, Яцек!!! Стреляй этого клоуна сраного!..

– Лучше не надо, Яцек, – говорю я и держу Яцека на мушке. – Тут тебе никакая «камзелка» не поможет.

– Что ты, что ты, Эдик! Я и не собираюсь, – говорит Яцек и левой рукой осторожно вытаскивает из автомата рожок с патронами. – Вот, пожалуйста…

– Теперь выброси его подальше. Чтобы, как говорит Саня, тебе ничего дурного в голову не влезло. И нож выкини. И подними левую руку.

Яцек послушно выкидывает рожок с патронами, затем нож и поднимает левую руку. И сам кладёт руки на затылок. Опытный, собака! И говорит:

– Ну, чего вы распсиховались, ребята? Ну, нет «мерседеса» – есть танк. А я уже давно имею клиента на танк. И этот танк уйдёт за вдвое большую сумму, чем любой «мерседес». Сорвётся один клиент, найдём другого. Сегодня лучшего товара, чем танк, – и нету! В крайнем случае, здесь же, в бывшей ГДР, отдадим его на металлолом. По четыре тысячи марок за тонну. А в нём с полсотни тонн. Вот и считайте…

– А что ты хозяевам нашим скажешь?! – орёт в истерике Саня.

– Ничего, – так спокойненько отвечает Яцек. – Я им просто долю их привезу – ничего и объяснять не придётся. Какая им разница – с чего навар иметь?

Всё-таки этот Яцек был молодец! Не чета Сане. Такой уверенный в себе бандит. Я им просто залюбовался.

Только теперь я не знал, что нужно делать дальше. Не стрелять же в живых людей!

– И ещё… – так задумчиво говорит Яцек. – Почему они закамуфлировали этот танк?… Все танки на открытых платформах, а этот… Странно. Может быть, в нём что-нибудь такое есть, что…

Дослушать Яцека нам с Саней не удалось.

Танк вдруг как взревел своим двигателем!!! Как повалил из-под остатков брезента дым вместе с выхлопными газами!

Как затряслась эта зелёная громила, как заскрежетали гусеницы!

На башне у него вспыхнул мощный прожектор и, взламывая всю камуфляжную конструкцию, танк стал разворачиваться на одном месте.

Мы с Яцеком кувырком полетели с платформы!

В последнюю секунду, скатываясь с насыпи, я увидел, как Яцек выхватил из кармана брюк запасной рожок с патронами, всадил его в автомат и тут же стеганул по мне очередью!

Как я забыл, что Яцек на моих глазах второй рожок в карман сунул?! Вот уж, действительно, «старый клоун»!

– Кончай его, Яцек!.. Кончай!!! – визжит Саня и прячется за автомобиль.

А танк встал поперёк платформы, да как жахнет из зенитного пулемёта поверх наших голов! И уж совсем невероятное – вдруг как заорёт оглушительным человеческим голосом:

– Прекратить огонь, суки!!! А то я из вас сейчас дунганскую лапшу наделаю, курвы!!!

И стал потихоньку сползать с платформы.

Когда его передняя часть с длиннющей пушкой повисла в воздухе, я подумал, что такого аттракциона я ещё в жизни не видел!

Затем раздался ужасающий рёв двигателя, треск разваливающейся платформы, и танк буквально спрыгнул на землю!..

Я много раз видел в Афгане, как работали наши танки и самоходные орудия, но такого наглого танка я ещё не встречал! Те, даже в самых сложных ситуациях, вели себя куда скромнее.

А добродушный Яцек опять полоснул по мне из автомата. Но к этому времени Боженька очухался и снова взял меня под своё покровительство. Меня даже не зацепило.

Тут этот танк как заорёт своими жуткими динамиками:

– Я кому, блядь, сказал?! Прекратить огонь!!! Ты, толсторожий! Брось автомат сейчас же! А ты, мудила с пистолетом, (это он мне), лежи – не двигайся. Держи толстомордого на мушке! Не пугайся. Я на тебя сейчас наеду, прикрою. Ты только не шевелись!

И танк пошёл прямо на меня.

Вот когда я перетрусил по-настоящему! Лежу – ни жив, ни мёртв, а на меня наползает это серо-зелёное чудовище, приветливо покачивая пушкой.

И хотя я умом понимаю и глазами вижу, что просвет между его днищем и моей спиной вполне достаточен, чтобы не размазать меня в жидкую кашицу по молодой весенней траве, ничего не могу с собой поделать!.. В голове лишь одно фантастическое желание: стать тоньше фанерного листа, а ещё лучше – провалиться сейчас сквозь землю и очутиться где-нибудь в Австралии. И пусть вокруг кенгуру прыгают. Лишь бы не было рядом Сани и Яцека, лишь бы не полз на меня сейчас этот кошмарный танк!

Честно признаться, я голову руками обхватил, уткнулся лицом в мокрую от предутренней росы траву, глаза зажмурил и думаю: «Ну, вот… Сейчас всё и кончится…»

И надо же! Последняя моя мысль была совсем не такой, как пишут в книгах – вроде того, что «вся жизнь в одно мгновение промелькнула перед его глазами…»

Ни хрена мне такого в голову не пришло, а почему-то подумалось: «Эх, жаль, не успел я трахнуть ту кельнершу с круглой попочкой и симпатичными титечками!.. Она же только и ждала, когда я смогу обходиться без переводчика… С детства, с детства нужно учить иностранные языки, господа!»

А танк уже грохочет почти надо мной, от выхлопных газов не продохнуть, гусеницы прямо по ушам лязгают. Вот уж точно – «Гремя огнём, сверкая блеском стали…»

Вдруг слышу – замолчали гусеницы. И двигатель уже не так грохочет, а постукивает холостыми оборотами. И над головой у меня что-то щёлкает, раздаётся скрип чего-то открывающегося, а оттуда голос, без всяких усилителей и динамиков, нормальный человеческий голос:

– Выброси пистолет на хер!

И что-то такое упирается мне между лопаток.

Я пистолет Санин отбросил, лежу – не шелохнусь.

– Открывай, открывай глазки, раздолбай, – говорит мне голос.

Я переворачиваюсь на спину, открываю глаза и вижу ствол нашего родного советского АК-47 – автомата Калашникова, который смотрит на меня своей чёрной смертоносной дырочкой в семь и шестьдесят две сотых миллиметра.

Лежу под танком. Надо мной открытый нижний люк, и оттуда на меня глядит не только товарищ Калашников, но ещё и какая-то совершенно среднеазиатская узкоглазая морда в шлемофоне. И перекрывая все танковые запахи, от этой физиономии идёт плотный, устойчивый выхлоп дешёвого немецкого шнапса. И эта морда ещё что-то жуёт. И говорит:

– Давай, залезай ко мне в темпе! И без глупостей!.. А то не они, так я тебя пришью в одну секунду.

Я начинаю залезать в танк, а этот – в шлемофоне, не снимая пальца со спускового крючка автомата, второй рукой берёт меня за шиворот и помогает мне пролезть в люк…

ЧАСТЬ ТРИНАДЦАТАЯ,
рассказанная Автором, – о том, что произошло дальше…

Тут я вынужден прервать Эдика. К этому моменту его рассказ уже совершенно потерял былую стройность – Нартай всё время вклинивался со своими подробностями этой истории, перегружал её техницизмами и специальной танковой терминологией, понятной лишь ему одному, и, в конце концов, всё свелось к ожесточённой перепалке со взаимными упрёками в неточности, забывчивости и полном искажении действительности.

Во-первых, Нартай заявил, что морда у него никакая не «среднеазиатская», а исконно казахская, ибо казахи никогда не причисляли себя к Средней Азии, а всегда были абсолютно самостоятельной и великой нацией! Это раз.

Второе, что очень сильно возмутило Нартая, – дышал он тогда на Эдика не дешёвым шнапсом, а прекрасным и настоящим «Вайцен-Корном», который почти на две марки дороже той гадости, которую приписал ему Эдик!..

И в третьих, – когда он приказал Эдику выбросить пистолет, то сказал не «на хер», а совершенно другое слово. Тоже из трёх букв и тоже на «х», но совершенно другое!..

Он, Нартай, конечно, понимает, что в тот момент у Эдика были полные штаны от страха и он мог кое-что подзабыть, но всему же есть предел!.. Нельзя же всё время перекраивать Историю!!!

Претензии Нартая к Эдику были мелочны и, казалось бы, незначительны, но очень мешали восприятию дальнейшего хода событий.

Поэтому, с трудом узнав всю историю целиком, я решил вторую половину пересказать сам, решительно очистив её от препирательств Нартая и Эдика…

…Нартай втащил Эдика в танк, мгновенно задраил люк и откинул от внутренней стенки орудийной башни сиденье заряжающего.

– Садись сюда и держись за что-нибудь! – он метнулся вниз на своё место механика-водителя. – И ничего там не трогай!.. Это твоя машина? «Опель» твой, я тебя спрашиваю?!

– Нет? – прокричал ему Эдик. – Это их «опель»!..

– Очень, очень хорошо! – мстительно пропел Нартай и резким броском двинул танк вперёд прямо на ни в чём не повинный автомобиль. – Сейчас я ему устрою техническое обслуживание по первому разряду!!! Держись крепче, мужик!..

И прокричал загадочную в то время для Эдика фразу:

– Э-э-эх! Когда-то копыта коней моих предков…

Раздался удар, треск, скрежет разрывающегося металла. Танк несильно, но ощутимо тряхнуло, и Эдик услышал чей-то истошный крик, отчаянную автоматную очередь и звонкий цокот пуль по танковой броне.

– Давай, давай, стреляй, гад!!! – злобно закричал Нартай, сдавая танк назад и снова бросая его на уже искалеченный «опель». – Ничего, пешочком пройдётесь! Для здоровья полезно!..

Танк с ходу взлетел на то, что ещё несколько секунд назад было «опелем-омегой», застопорил одну гусеницу и закрутился на месте, перемалывая остатки автомобиля в некую маслянисто-металло-пластмассовую кашу.

Нартай ещё что-то кричал, но двигатель танка ревел так, что Эдик не мог разобрать ни единого слова. Эдика мотало из стороны в сторону и он судорожно цеплялся за какие-то выступы, приборы, кронштейны, пока чуть было не ухватился за два пушечных снаряда, укреплённых за его спиной. Тут он в панике отдёрнул руки и намертво приклеился к казённой части спаренного пулемёта.

…Когда всё кончилось, когда Яцек Шарейко и Саня Анциферов исчезли неведомо куда, а от «опеля-омеги» осталось лишь слабое воспоминание, танк на малых оборотах, негромко фырча двигателем, отполз в ближайший лесочек и схоронился там от рассветных лучей утреннего солнца.

Нартай внимательно и осторожно оглядел всё вокруг через призменный прибор наблюдения, убедился в том, что рядом нет ни одной живой души, выключил мотор и открыл свой верхний люк. В танк ворвалась свежая прохлада начинающегося дня.

Нартай встал из водительского кресла, пролез в боевое отделение башни и настежь распахнул второй люк над головой ошалевшего Эдика.

– Открыть окна и двери – проветрить помещение! – сказал Нартай голосом матроса Железняка после разгона Учредительного собрания.

Он стащил с головы шлемофон, бросил его на своё кресло и уставился на Эдика:

– Жрать хочешь?

Выпили почти по стакану «Вайцен-Корна», вскрыли две банки говяжьей тушёнки, поели сыру, хлеба с маргарином. Съели большой безвкусный немецкий огурец, две завядшие помидорки и ещё чуть-чуть выпили.

Потом Нартай вытащил большой термос, две пиалы и маленький пакетик конденсированных сливок. Налил из термоса уже изрядно остывший, но совершенно чёрный и убийственно крепкий чай в пиалы, плеснул туда сливок и спросил:

– Пил когда-нибудь чай по-казахски?

– Нет, – ответил Эдик.

– Пей. Пей и рассказывай. Но рассказывай всё, как есть. Ничего не ври. Больше всего на свете я ненавижу враньё!..

И Эдик Петров рассказал Нартаю Сапаргалиеву всё.

Нартай слушал молча – не осуждая, не сочувствуя. Только смотрел на Эдика своими немигающими узкими глазами поверх пиалы с чаем по-казахски.

А потом брезгливо сказал:

– Дурак ты, Эдик. У тебя в твоём доме начался пожар. Ты же не бежишь в чужой дом к соседям – переждать, пока огонь не потухнет или твой дом совсем не сгорит? Ты же сам как-то стараешься потушить пожар в своём собственном доме… На кой тебе хрен нужна была эта Германия?

Помесь восточной орнаментальности с жестокой прямолинейностью в словах Нартая не помешали Эдику расслышать то, в чём он так боялся признаться самому себе ещё с первых шагов по Унтербергсштрассе…

И Нартай это понял.

– Ладно, – сказал он. – Твоё дело. Где у вас тут ближайшая Советская власть?

Ближайшая Советская власть была только в Мюнхене.

Генеральное консульство Союза Советских Социалистических Республик размещалось на углу Зайдельбергштрассе и Карлштрассе, и Эдик уже давно, на всякий случай, держал в памяти адрес этого русского оазиса. Мало ли?.. Чем чёрт не шутит! Всё в жизни может быть. Пути эмигрантские, как и Господни, неисповедимы…

– В Мюнхене?.. – задумчиво переспросил Нартай. – Триста вёрст. Ну, что ж, значит, нужно добираться до Мюнхена.

– Зачем?!

– У меня на руках боевая техника – собственность моего государства, – жёстко проговорил Нартай. – И уж если с ней произошло такое, то моё государство обязано позаботиться о том, чтобы эта техника была возвращена туда, где ей и положено быть. Вместе со мной! Не бойся, Эдька, тебя я не продам. Можешь хоть сейчас вылезти на волю и идти на все четыре стороны… Мне с тобой спорить некогда – у меня дембель на носу. Я еду в Мюнхен!

– Ты в своём уме?! Да нас с твоим танком на первом же перекрёстке полиция за жопу возьмёт!..

Нартай улыбнулся и разлил остатки «Вайцен-Корна» по кружкам:

– А мы с тобой, как партизаны – потихонечку, ночами и огородами. Будь здоров! Открыть ещё банку тушёнки?

– Не надо. – Эдик выпил, закусил ломтиком огурца. – У нас даже карты нету!

– Как это нету?! – возмутился Нартай. – Я тебе что, пальцем деланный?!

Он достал дерматиновый портфель с картами, выбрал листы всех дорог Плауэн – Мюнхен и разложил их перед Эдиком:

– У любого уважающего себя механика-водителя должны быть карты территорий предполагаемого противника! Такую карту ни за какие деньги не купишь.

– Здесь на заправке или в газетном киоске за несколько марок можешь купить любую карту со всеми обозначениями.

Нартай презрительно усмехнулся:

– Правильно! Где поссать, где пожрать, где заправиться – там всё обозначено! А ты на мою посмотри…

Эдик стал просматривать карты Нартая. На них были нанесены все глубины водных преград, все высоты даже малейших подъёмов, государственные учреждения самых крохотных городков и деревень, расположения всех воинских частей бундесвера – с обозначением родов войск, вероятной численностью боевых технических средств и личного состава, скрупулёзно рассчитаны пути обхода наиболее опасных участков, возможные подходы для нанесения первого удара…

Но больше всего поразило Эдика, что на последнем листе под Мюнхеном он неожиданно обнаружил даже «Китцингер-хоф»!

– Наши шпионы даром хлеб не едят! – сказал Нартай. – Жаль только, что чаще всего они на мудаков работают…

День провели в танке. Только ещё глубже проползли в лес и затаились там в небольшой ложбинке у ручья.

Дремали после бессонной боевой ночи, доедали остатки сухого пайка Нартая, болтали о цирке, о военной службе, о Москве, об Алма-Ате, о родственниках, которых у Нартая было великое множество, а у Эдика не было вообще…

С помощью замечательных карт Нартая, по времени отхода эшелона и времени отцепления платформы нехитрым способом определили собственное местонахождение и остаток дня провели в прокладке наиболее безопасного ночного маршрута на Мюнхен.

Потом Нартай достал ещё один, изрядно засаленный шлемофон, надел его Эдику на голову и подключил шлемофон к внутреннему танковому переговорному устройству – ТПУ Р-124. И научил Эдика пользоваться призменным прибором наблюдения с коротким и таинственным названием – МК-4.

Затем Нартай установил и подключил прибор ночного видения для себя, с ещё более таинственным названием – ТВНО-2. Вместе с прибором для вождения танка в полной темноте Нартай укрепил вторую, специальную, фару – ФГ-125 в башенном кронштейне прожектора А-2Г.

Я совершенно сознательно повторяю за Нартаем все технические обозначения того или иного танкового оборудования. Он так яростно настаивал на точности названий, что если бы я этого не сделал и попытался бы доказать, что все эти буквы и цифры могут быть понятны только узкому кругу специалистов, – мы никогда бы не выбрались из споров о преимуществе конкретных и реальных деталей над свободным полётом фантазии «безответственных художников».

– Задача искусства – отражать правду жизни, как она есть, а не пудрить мозга читателям и зрителям. Я поэтому всяких там Жюль Вернов не перевариваю! – безапелляционно заявил Нартай.

Почти всю первую ночь шли со скоростью двадцать – двадцать пять километров в час.

Старательно обходили деревеньки и городки, маленькие мелкие речушки пересекали вброд, благо их примерные глубины были чётко обозначены на картах Нартая.

Только однажды остановились. Уже в четвёртом часу утра, когда начало светать, выбрали укромное местечко неподалёку от Амберга, в полутора километрах от автобана, и Эдик, захватив с собой термос Нартая, пошёл пешком к бензозаправочной станции – купить какой-нибудь еды и наполнить термос горячим чаем.

Когда он вернулся к танку, то увидел сидящего за картой Нартая – свежеумытого, выбритого, одетого в дешёвый попугайской расцветки тренировочный костюм, толстые белые носки и новенькие кроссовки.

– Сто двадцать пять вёрст отмахали! – сказал Нартай. – Чего принёс?

– Чай, пицца и сэндвичи с ветчиной, сыром и салатом.

– Здорово! Я здесь за два года так пиццы и не попробовал. Как думаешь, Эдик, у вас там в Мюнхене, в нашем посольстве…

– Посольство в Бонне. В Мюнхене только консульство.

– Один чёрт! Они меня там на какое-нибудь довольствие поставят? Насчёт жилья, жратвы… Они же обязаны, да? Я ж всё-таки советский человек!..

Припомнив несколько встреч с нашими бойцами дипломатического фронта в прошлых зарубежных гастролях, Эдик сильно усомнился в этом, но сказал:

– Конечно, конечно, Нартай! Да и я тебя не брошу. В конце концов, что ты оказался здесь – моя вина.

Поели, попили и завалились спать: Нартай в своём водительском кресле, только спинку откинул подальше, а Эдик в башне, на каких-то брезентовых чехлах, которые выдал ему Нартай.

Проснулся Эдик часов в двенадцать от птичьего щебета и еле слышной возни. Открыл глаза, заглянул в отделение механика-водителя и увидел, что Нартай быстро и осторожно прячет небольшой железный ящик, прикрывает его разным шмотьем и заставляет своим огромным чемоданом, туго набитым немецкими подарками для всей казахской родни.

– Ты чего там, Нартай?.. – сонно спросил Эдик.

– Да так… Прибираюсь помаленьку… – фальшивым голосом ответил Нартай. – Ты спи, спи!

День прошёл в полудрёме и вялой болтовне.

Взбодрились только под вечер. Нартай даже потребовал, чтобы Эдик показал ему что-нибудь «цирковое». Эдик влез на танк и на крышке командирского люка выжал стойку на одной руке. А потом сделал задний сальто-мортале с танка на землю.

Нартай сокрушённо сплюнул:

– Господи! Ну, что ты за дурак, Эдька?! Ну, на кой хрен тебе эта Германия?!

С наступлением темноты снова двинулись на Мюнхен.

До середины ночи шли ходко – километров по тридцать в час, а потом сильно заколдобило. Около часа мыкались, искали пути возможного пересечения автобана Регенсбург – Мюнхен, по которому нескончаемым потоком неслись автомобильные фары; ещё час искали брод или какой-нибудь подходящий мост через Дунай.

Нартай матерился по-казахски, по-русски причитал:

– Так всё горючее сожжём!.. Аккенаузен сегейн!..

Эх, знать бы… Я бы две дополнительные бочки установил и горя б мы не ведали!

– У тебя канистры есть? – спросил Эдик.

– Толку-то что? Есть парочка…

– Подгребай к автобану поближе. Я там на танкштелле куплю солярку.

– Для моей ласточки две канистры – как слону дробина в жопу! Я по грунтовой дороге каждые сто километров триста литров сжигаю. А уж у меня двигун отлажен – будьте-нате!..

Ещё затемно и автобан пересекли так, что их никто не заметил, и мост через Дунай нашли – крепкий, бетонный и, самое главное, почти безлюдный.

Правда, пришлось лишние полчаса ждать с выключенным двигателем, пока из-под этого моста не уедет автомобиль, в котором парень с девицей шумно занимались любовью, а потом голые плескались в прибрежной дунайской воде.

Стоны, смех, всхлипывания вползали через приоткрытые люки и заполняли танковое чрево душной нервной похотью.

– Нам бы её сюда, да?.. – шумно дыша, прошептал Нартай.

– Неплохо бы. Я уже чёрт-те сколько на просушке…

– А я… Не будешь смеяться?

– Нет, что ты.

– А я вообще так ни разу и не… То есть, один раз было, но не получилось.

– Жаль, – серьёзно сказал Эдик, и ему почему-то вспомнилась не Юлька, с которой у него было всё, а та кельнерша с Мариенплац, с которой у него не было ничего. – Жаль… Это прекрасная сторона жизни, Нартайчик.

– Фу, чёрт!.. Я даже вспотел весь, – признался Нартай и приподнялся из своего кресла. – Иди сюда скорей! Погляди, погляди в мой прибор… Что делают, что делают!.. Ну, чистая порнуха!!!

Эдик спустился в водительское отделение и прильнул к налобнику прибора ночного видения. И увидел в искрящемся серо-зелёном экране, что девица лежит на капоте старого «фолькса», широко раскинув ноги, а парень стоит на земле со стороны переднего бампера и, хрипло рыча, доказывает девице всё, на что он способен. От наслаждения девица стонет и мотает головой из стороны в сторону…

К счастью, это был последний, завершающий акт их ночной прогулки, и они вскоре уехали.

Отдуваясь от пережитого, Нартай завёл двигатель и танк въехал на мост. Эдик вернулся в башню на место заряжающего.

Чтобы как-то скрыть смущение, Нартай нервно хихикнул:

– Надо было врубить громкую связь, да как гаркнуть на них! У него, наверное, месяца два потом не стоял бы…

– Да, кстати, – сказал Эдик. – Я помню по Афгану, что у наших танков никакой громкой связи не было. А теперь это на всех танках?

– Как же, «на всех»!.. – тщеславно рассмеялся Нартай. – Мне эту громкую связь за две бутылки водки наши радисты заделали, а когда генерал узнал, то всем своим шавкам сказал: «У вас есть ещё такой второй Сапаргалиев? Нет? Вот и оставьте его в покое!!..» Ну, я под это дело ещё и дистанционные электропуски пулемётов провёл – уже бесплатно. Где ты слышал, чтоб танковый механик-водитель мог на ходу стрелять из пулемётов? А я могу! Ты сам видел… Не очень-то прицельно, но могу. Но знаешь, Эдик, в чём наше с тобой спасение? В том, что я будто бы знал, что ты меня украдёшь!

– Ну, ты даёшь, Нартай!.. Я этого сам не знал.

– Точно, точно, Эдик… Ведь как крепится танк на платформе? С внешней стороны, спереди и сзади – клиновидные стопора под гусеницы, а с внутренней – распоры между ведущими колёсами. И тут ты хоть усрись со своим двигателем, хоть дотла его сожги, а танк с места даже не сдвинется!.. А я ещё при погрузке на всякий случай эти распоры кувалдой вышиб, чтоб не терять власть над машиной. Словно знал, что мне за Советской властью придётся в Мюнхен ехать!

Через некоторое время Нартай выкатился на какую-то совершенно пустынную просёлочную дорогу, воткнул пятую передачу, включил мощную фару и откинул свой верхний люк.

Теперь он мог не пользоваться прибором ночного видения и в свете прожектора, безжалостно рассекающего темноту германской ночи, обдуваемый притоком прохладного воздуха, врывающегося в танк через открытый люк, без передышки гнал свою машину вперёд почти с максимальной скоростью – километров пятьдесят в час.

Казалось, что выносливости этого маленького и тщедушного человечка в шлемофоне в уже испачканном детском тренировочном костюме и кроссовках не было предела!

Эдика нещадно мотало по всему боевому отделению башни. Изнуряющая волна тошноты неумолимо поднималась к горлу, он судорожно цеплялся за какие-то кронштейны и выступы и молился, чтобы Нартай хоть немного сбросил скорость…

– Куда ты гонишь?! Куда ты так гонишь, чёртова кукла?!. – наконец простонал Эдик в ларингофоны.

– Ладно, заткнись! – зло ответил ему Нартай. – Тебе этого не понять!.. Ты слинял из своего дома – тебе торопиться некуда. А я линять не собираюсь! Меня, знаешь, сколько людей в Алма-Ате ждут?

В пять часов сорок пять минут утра, когда в танковых баках не осталось и капли горючего, Нартай выключил двигатель в семнадцати километрах от столицы Баварии – Мюнхена, у проволочного ограждения дальней стороны огромного оленьего загона, в трёхстах метрах от «Китцингер-хофа»…

– Здесь? – сиплым от усталости голосом спросил Нартай и стащил с мокрой головы шлемофон.

– Да, – ответил ему Эдик.

Еле живые они вылезли из танка. Ноги не держали, руки одеревенели. Потрескивание остывающего двигателя в утренней хуторской тишине казалось неестественно громким.

Стайка китцингеровских оленей увидела Эдика и наперегонки бросилась к нему. Тянулись влажными бархатистыми мордочками через проволочное ограждение к Эдику. От Нартая пугливо отскакивали в сторону и снова тянулись к Эдику.

– Узнали тебя, что ли? – спросил Нартай.

– Я же кормлю их.

– Какие маленькие!.. Я думал, олени – большие.

– Это порода такая.

– Как я, – криво усмехнулся Нартай.

Эдик обнял Нартая за плечи, на мгновение притянул его к себе, но ничего не сказал.

Подошёл вплотную к ограждению загона и погладил по морде самого маленького оленёнка, который бесстрашно тыкался носом в его ладони.

– Извини меня, Эдька, – тихо сказал ему в спину Нартай. – Я не хотел тебя обидеть. Мне, действительно, очень, очень нужно домой. Ты даже себе не представляешь – как нужно!..

Эдик ласково щёлкнул по носу оленёнка и повернулся к Нартаю:

– Не волнуйся, Нартай. Мы сегодня же будем в нашем консульстве. Только необходимо пока куда-нибудь припрятать твою машину. А для этого нужны мои старики…

То, что я пишу сейчас – практически, никакого отношения к литературе не имеет. Это всего лишь запись событий, о которых я узнал уже тогда, когда они совершились. Может быть, когда-нибудь, если у меня хватит сил и времени, я попытаюсь сделать из этого киносценарий. В конце концов, это моя профессия.

Хотя боюсь, что к моменту окончания этой истории, её привлекательность начисто померкнет под воздействием нового витка событий, уже сегодня волнующих мир значительно сильнее, чем частные судьбы отдельных персонажей. И уж тогда ни один продюсер не рискнёт вложить деньги в такой фильм…

К чести стариков Китцингеров нужно сказать, что появление абсолютно советского танка на своём очень западногерманском хуторе они восприняли достаточно мужественно и тактично. Только Наташа слегка растерянно спросила:

– Боже мой, Эдик! Ты же хотел купить себе недорогой автомобиль. Зачем тебе танк? Да ещё и вместе с этим китайцем?!

А Петер, с видом знатока, обошёл танк вокруг, словно добрую кобылу, похлопал его по лобовой броне и заметил:

– Мне очень жаль, но боюсь, что полиция не разрешит тебе ездить на нём в Мюнхен… Хотя здесь, в хозяйстве, эта машина могла бы и очень пригодиться! Если, предположим, снять с него башню, пушку и пулемёты…

– Нет, – сказал Эдик. – Этого делать нельзя.

И, как мог, рассказал Наташе и Петеру заранее, ещё прошлой ночью сфабрикованную историю о том, как по пути домой, в Россию, этот бедный и несчастный танк отстал от своих, заблудился, но на своё счастье встретил возвращавшегося из гостей Эдика и попросил его показать дорогу на Мюнхен, где есть Генеральное консульство Советского Союза, которое уже сегодня же примет все меры по отправке этого танка и его водителя – никакого не китайца, а обыкновенного советского казаха старшего сержанта Нартая Сапаргалиева обратно на Родину.

Так что, если можно, неплохо было бы пока поставить танк в какое-нибудь укрытие, а они с Нартаем помоются, часок отдохнут и на электричке поедут в Мюнхен, в Советское консульство…

Из китцингеровского трактора сцедили два ведра дизельного топлива, и на этом скудном, но спасительном рационе Нартай мягко и элегантно, без каких-либо лишних торможений, поправок и разворотов загнал свой танк под крышу огромного сарая с сельскохозяйственной техникой, внутри которого было пристроено и жилище Эдика.

Нартай снайперски втиснул танк между трактором и электротранспортером, и от этого соседства громадный транспортёр и внушительный трактор сразу стали казаться маленькими и беззащитными.

– Прима! – сказал Петер Наташе и Эдику и восхищённо добавил чудовищное русское ругательство. – Вельтмайстер!.. Даже я не мог бы этого сделать лучше! Мы должны с ним немедленно выпить!..

Но тут, опередив Наташу, Эдик первым восстал против предложения Петера, заявив, что советским дипломатам вряд ли понравится, если Нартай будет дышать на них парами алкоголя.

– Хорошо, – тут же согласился Петер. – Мы это сделаем вечером, когда вы вернётесь из Мюнхена!

– Надеюсь, что к вечеру его здесь уже не будет, – шепнула Наташа Петеру.

– Не надейся, – тихо ответил ей Петер. – Дипломаты никогда ничего быстро не делают. Вспомни Париж, когда нас обчистили во время нашего первого отпуска и мы обратились за помощью к своим дипломатам…

– О, Боже! Сколько лет тому назад это было?!

– Ты думаешь, с тех пор что-нибудь изменилось?..

На тусклой медной доске, укреплённой на стене дома номер двадцать восемь по Зайдельбергштрассе, чёрными вдавленными буквами было написано: «Генеральное консульство Союза Советских Социалистических Республик в Мюнхене».

С правой стороны наглухо запертой входной двери – небольшое переговорное устройство с двумя кнопками – красной и чёрной.

– На какую кнопку давить? – спросил Нартай у Эдика.

– А чёрт его знает… Я тут впервые. Дави на красную. Всё-таки у нас – экстренный случай!

Нартай сильно нажал на красную кнопку.

– Слушаю вас, – раздалось из переговорного устройства.

– С консулом надо поговорить, – сказал в микрофон Нартай.

– О чём? – спросило переговорное устройство.

– Откройте дверь, не бойтесь, – сказал Нартай. – Мы русские…

– Я вижу. Представьтесь.

– Старший сержант Сапаргалиев. Войсковая часть сто пятьдесят шесть двести пятьдесят четыре. А это мой друг – артист цирка Эдуард Петров.

– Если вы русские, то могли бы прочитать на дверях, что у нас сегодня неприемный день. Там на двух языках написано.

– Но у нас действительно экстренный случай! – сказал Эдик.

– Говорите. Слушаю вас, граждане, – с тоскливой вежливостью сказало переговорное устройство.

– Что ж, мы так и будем на всю улицу кричать?! – разозлился Нартай. – У нас дело государственной важности!..

И тут переговорное устройство словно выключилось.

Эдик нервно закурил сигарету. Уже вконец обозлённый Нартай прильнул к стеклянной двери консульства и увидел, что в маленькой приёмной нет ни одной живой души.

– Да, куда же они запропастились, бляха-муха?! – злобно прошипел Нартай.

– Ведите себя приличнее. Вы не в казарме, – вдруг посоветовало ему переговорное устройство. – А вы, гражданин Петров, загасите сигарету. У нас не курят. Приготовьте документы и входите после сигнала.

Когда Нартай вытащил свою солдатскую книжку, водительское удостоверение и объёмистый танковый формуляр, а Эдик достал старую книжечку члена ВТО – Всероссийского Театрального Общества, где было написано, что он «Заслуженный артист РСФСР» (аусвайс он решил, на всякий случай, пока не показывать), в переговорном устройстве раздался дребезжащий зуммер и дверь негромко щёлкнула.

Нартай и Эдик вошли в пустую приёмную и растерянно огляделись.

– Ну, слушаю, слушаю вас, граждане, – слегка раздражённо произнёс тот же голос, но уже из какого-то другого динамика.

И тут Эдик заметил, что часть противоположной от входной двери стены состоит из чёрно-коричневого толстого стекла, за которым ничего не видно, но из-за которого, наверное, видно всё. Такое большое горизонтальное окно – абсолютно слепое для одних и совершенно зрячее для других.

У нижнего края тёмного стекла, в середине деревянного подоконника была прорезана узкая щель, позволяющая, во-первых, просунуть за стекло пакеты, бумаги или документы толщиною не больше трёх сантиметров, а во-вторых, убедиться в том, что стекло, разделяющее «два мира, две системы», такое толстое, что любая попытка коварно преодолеть эту преграду обречена на полный провал.

Однако стекло было не без изъяна: вглядевшись в него, Нартай и Эдик всё-таки сумели различить за ним чей-то неясный, тоже чёрно-коричневый, силуэт.

– Документы, – сказал им силуэт.

Нартай и Эдик просунули свои документы в узкую щель. После нескольких томительных минут их документы выползли обратно на свет Божий и из-за чёрно-коричневого стекла снова раздался голос, начисто лишённый интереса к хозяевам документов:

– И что вы хотите?

Нартай коротко рассказал толстому чёрно-коричневому стеклу о попытке похищения танка, о трогательной и случайной встрече с артистом Петровым, благородно согласившимся показать ему дорогу на Мюнхен к ближайшим официальным представителям Советской власти в Германии.

Теперь он просит предоставить ему, старшему сержанту Сапаргалиеву, и его танку временное жилище и укрытие. Кроме того, танку – четыреста литров дизельного топлива «ДЛ» и пятьдесят пять литров моторного масла, ибо расход масла при движении по грунтовым дорогам составляет до трёх литров в час. А так как они в поисках Советской власти двигались именно по таким дорогам не менее пятнадцати часов, то в танке этого масла осталось только на то, чтобы смазать им швейную машину…

Хорошо бы ещё перед обратной дорогой домой, в Россию, заменить топливные и масляные фильтры, но тут он, старший сержант Сапаргалиев, и сам понимает, что в Генеральном консульстве СССР в Мюнхене может не оказаться таких фильтров, тем более что его танк Т-62 – конструкции устаревшей и давно снят с производства. Так что этой просьбой он не будет обременять наших советских дипломатов и попробует сам промыть эти фильтры.

Ну, и естественно, обеспечить его, механика-водителя этого танка, старшего сержанта Нартая Сапаргалиева, нормальным пищевым довольствием, как и положено любому военнослужащему Советской Армии.

В динамике послышался усталый вздох и чёрно-коричневое стекло спокойно и рассудительно сказало:

– Вы куда пришли, граждане? В ясли? В детский сад? Или в первый класс начальной школы для дефективных детей? Вы что тут нам сказки рассказываете? Да если бы в Западной группе войск произошло такое ЧП, мы уже через два часа получили бы из Бонна информацию от нашего военного атташе! А вы заявляете, что это было двое суток тому назад… Не смешите, граждане! Уж если, как вы говорите, вы – русские, то я вам, извините, по-русски и посоветую: не надо нам вешать лапшу на уши. Мы здесь не для этого сидим. У нас и без ваших фантазий дел хватает.

– Но у меня же боевая машина на руках! – крикнул Нартай. – Вот формуляр, технический паспорт!..

И Нартай стал просовывать в щель между стеклом и подоконником толстый танковый формуляр.

– Уберите, уберите, – невидимка вытолкнул формуляр обратно. – Мы здесь видели документы и почище сделанные. И на якобы угнанные самолёты, и на продажу урана, и на тонны наркотиков… Всякое бывало. Чего только ваш брат не придумает.

– Но у меня же демобилизация через двадцать один день! – вскричал Нартай.

– Судя по вашему виду, вы себя уже давно сами демобилизовали, – насмешливо проговорило коричневое стекло и сурово добавило: – А теперь хотите обратно домой, к маме. Не получилось в Германии, давай, дескать, попробую вернуться обратно в Союз… Вы будете бегать туда-сюда, а мы должны ставить вас на довольствие и отправлять в Советский Союз за государственный счёт? Не выйдет, граждане. Наше государство – не дойная корова.

Мутная волна ненависти к этому еле различимому тёмно-коричневому силуэту за стеклом захлестнула до сих пор молчавшего Эдика:

– Но вы хоть потрудитесь проверить факты, о которых вам говорит товарищ Сапаргалиев!

– Это он для вас «товарищ», а для нас он – «гражданин неясной ориентации». Как, впрочем, и вы тоже, гражданин Петров.

– Вот и выясните эту самую «ориентацию», чёрт бы вас всех побрал!.. – рявкнул Эдик.

И тут непроницаемое коричневое стекло металлическим голосом произнесло классическую российскую фразу, обычно венчающую любой спор на разновысоких уровнях:

– Па-апрашу очистить помещение, граждане!!!

– А что если у меня в танке секретные документы стратегического значения?! – в отчаянии прокричал Нартай.

Но тут за стеклом зазвонил телефон. Нартай и Эдик услышали, как коричневый силуэт поднял трубку:

– Генеральное консульство Советского Союза… – и тут же перешёл на немецкий язык с вологодским акцентом: – Яа-а… Генау! Момент маль… Битте, вартен!

И снова по-русски, уже к Эдику и Нартаю:

– Я кому сказал, граждане? Прошу покинуть помещение.

– Но вы хоть проверьте! – взмолился Нартай. – Это же всё-таки – танк!!!

– Проверим, проверим. Будет ли только вам от этого лучше?

– Адрес хоть запишите, куда сообщить!.. – сказал Эдик.

– Надо будет – под землёй найдём, – раздражённо проговорило толстое чёрно-коричневое стекло. – А пока прошу немедленно выйти. Я занят!

Ошеломлённые, раздавленные и растерянные, Нартай и Эдик оказались на улице. Ещё не веря в происшедшее, тупо смотрели друг на друга. Потом Эдик закурил сигарету, глухо сказал Нартаю:

– Я всякий раз пытаюсь понять причины – почему я уехал… И всякий раз, когда об этом задумываюсь, мне становится не по себе. А вдруг я ошибся? Вдруг за этими обидными мелочами не заметил главного, настоящего? Ради которого стоило… Ну, в общем, ты понимаешь. А эти мелочи всё громоздятся и громоздятся и вырастают в какую-то огромную, непробиваемую стену, за которой уже ничего не видно – ни главного, ни настоящего. И ты сам под этой стеной становишься таким маленьким, таким беззащитным…

Эдик нервно затянулся, показал глазами на дверь консульства:

– Вот эта стена ещё на один метр выросла…

– Тут я тебя, пожалуй, понимаю, – сказал Нартай. – А знаешь, чего мне сейчас больше всего хочется?

– Знаю. Оказаться в Алма-Ате.

– Нет, Эдька!!! – В узких глазах Нартая сверкнули бешеные огоньки. – Сейчас больше всего на свете мне хотелось бы подогнать сюда мою «шестьдесят вторую», да как жахнуть по ихнему чёрному стеклу из пушки БК-четвёртым кумулятивным снарядом, чтобы хоть на секунду увидеть рыло того мудака, который сейчас с нами разговаривал!..

Эдик взял Нартая за руку, повёл его за угол, на Карлштрассе:

– Развоевался… Господи! Да разве в этом дело, Нартайчик?!

Однако, чтобы не компрометировать своё государство, ещё на обратном пути в «Китцингер-хоф», в электричке, было решено сказать старикам Китцингерам, что в консульстве приняли их хорошо, отнеслись с пониманием и сочувствием, обещали в самое ближайшее время всё выяснить и помочь танку вернуться на родину. К сожалению (и все дипломаты были этим очень огорчены!), у них в Советском консульстве крайне мало места и пока негде разместить ни Нартая, ни его танк. И, если можно, некоторое время Нартай с танком побудут в «Китцингер-хофе». Спать Нартай может или в танке, или в комнатке у Эдика. А за пользование сараем как укрытием для танка они, конечно, заплатят столько, сколько скажут фрау и герр Китцингеры. Тут – никаких проблем!

Выслушав всё это без особого восторга, Наташа сухо сказала:

– Идите мойте руки и садитесь обедать.

А старый Петер трусливо промолчал. Даже по-русски не выругался.

Когда выпили по стакану лёгкого белого вина и Наташа стала раскладывать салат по тарелкам, она увидела узкие диковатые остановившиеся глаза Нартая и сердце её переполнилось жалостью к этому кривоногому малышу, так похожему на китайца.

Она неумело погладила его по голове и негромко произнесла:

– Кушай, сыночку… Кушай.

И то ли от прикосновения старухиной руки, то ли от неожиданно спавшего напряжения и внезапно навалившейся усталости, то ли от всего этого вместе взятого, но лучший механик-водитель танка Т-62 во всей Западной группе войск, старший сержант Советской армии Нартай Сапаргалиев, двадцати одного года от роду, о котором новобранцы дивизии слагали легенды и сказки, а старослужащие и командиры всех рангов до генерала включительно относились с опасливым почтением, вдруг уронил коротко стриженную голову на руки и горько-горько, по-детски, заплакал…

ЧАСТЬ ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ,
рассказанная Катей, – о том, как Нартай и Эдик нашли её на мюнхенском Хауптбанхофе…

…Когда они подошли ко мне – я их сразу узнала. Поэтому и не шарахнулась от них. А то на этом Хауптбанхофе, за те три ночи, что я там провела, я такого навидалась и наслушалась, что в пору было бежать оттуда без оглядки. А только куда?.. Вот и приходилось выслушивать… От предложения тут же, за углом, стоя «переспать» за чашку кофе и брецель – такой баварский кренделёк с солью, до роскошной возможности отдаться одновременно троим в их автомобиле за сумасшедшую сумму в десять марок!..

Про Эдика я уже знала, что он русский, из Московского цирка, и мы с Джеффом как-то пару раз смотрели его номер на Мариенплац. Джефф, помню, был в восторге!.. Потом у Эдика вдруг появился вот этот тип – Нартай. Раскладывал реквизит, собирал деньги, короче – ассистировал… Я ещё тогда сказала Джеффу: конечно, с такими сборами, которые делает этот московский циркач, можно позволить себе и ассистента! Бегает такой небольшой, узкоглазенький, в настоящем баварском костюмчике… Знаете, такие штанишки короткие замшевые на лямочках – «ледерхозе» называются, жилеточка расшитая, шляпка с султанчиком, «штрюмпфе» – носки такие высокие до колена, башмаки… Ну, вы сами видели. Здесь даже старики в таких ходят.

– Это мне тётя Наташа и дядя Петя Китцингеры на день рождения подарили, – с удовольствием вставил Нартай.

– Ладно, помолчи. Ты своё отговорил, – прервала его Катя. – Ну, короче, подходят они ко мне… Надо сказать, подходят они ко мне жутко не вовремя! Я, может, придатки немного застудила, может, так всегда при беременности бывает, не знаю, но я через каждые полчаса в туалет бегала. Причём каждый раз с огромной сумкой тёти Хеси и гитарой. Оставить нельзя ничего даже на секунду!

И вот они подходят ко мне именно в тот момент, когда мне только впору до писсуара добежать. И говорят, нормально, по-русски:

– Привет! Тебе помочь?

– Ага… – говорю. – Постерегите вещи, а то я сейчас описаюсь!

Бросаю им сумку, гитару и ходу в туалет!

Возвращаюсь, стоят над моими шмотками. Эдька покуривает, Нартай в одной руке держит пакет, наверное, с едой, второй рукой от дыма отмахивается.

– Ну, не люблю я этого, не люблю! – снова влез Нартай. – Он же одну за другой смолит!.. Лучше бы выпивал, как я.

– Господи! Да уймись ты… Дай досказать-то! – снова оборвала его Катя. – Ну, познакомились… Я их уже видела, они – меня. Рассказала я им в трёх словах про себя, про Джеффа. Они так поглядели друг на друга, поглядели и говорят:

– Ладно, Катерина. Поехали с нами. Сегодня переночуешь у нас, а завтра что-нибудь придумаем. Здесь тебе, конечно, оставаться нельзя.

– А вы-то чего сюда забрели? – спрашиваю.

– Мы после работы пришли сюда какой-нибудь жратвы на ужин купить. А отсюда прямо на метро и домой…

Тут, что есть – то есть… В субботу и воскресенье или после шести часов вечера, когда все магазины закрыты, на Хауптбанхофе можно купить всё, что твоей душе угодно. Раза в полтора-два дороже, но – никаких проблем.

– А где же твой реквизит? – спрашиваю. – Я видела ты всегда с чемоданом на Мариенплац приезжал…

– А чемодан и есть мой реквизит. Я его теперь в одном ресторанчике оставляю. У меня там кельнерша знакомая появилась, вот она и договорилась с хозяином этого кабачка.

– Пять марок хозяину – и все дела, – говорит Нартай. – Зато не надо его с собой таскать семнадцать километров туда и семнадцать обратно.

– Это вы так далеко живёте? – удивилась я.

– Что ты!.. – говорит Эдик. – Разве это далеко? Двадцать пять минут на С-бане…

– И там два с небольшим километра от станции, – добавляет Нартай и говорит так строго: – Всё! Кончаем чирикать. Поехали. Ты, Екатерина, держи пакет с харчем, мне давай гитару, а свою сумку – Эдику. Он у нас лось здоровый!..

Сели в электричку, покатили. Разговорились помаленьку. Оказалось, что мы с Эдиком в один день в Мюнхен прилетели. Только он из Москвы, а я из Израиля.

– И на кой тебе чёрт Израиль нужен был? – спрашивает меня Нартай. – Чего тебе в Ленинграде не сиделось?!

– А тебе зачем Германия понадобилась? – спрашиваю я его.

– Мне Германия была совершенно ни к чему! Я здесь – случайно.

– А я там была случайно… – отвечаю я ему.

Ну, не вступать же в длинные объяснения, оправдания, споры?

– Хорошо поговорили, содержательно, – смеётся Эдик.

Я обращаю внимание на руки Нартая – грязные-прегрязные, какие-то потрескавшиеся, со ссадинами, с чернотой вокруг ногтей.

– Что у тебя с руками?

– Не отмываются.

– А ты с мылом пробовал?

– Довольно старая хохмочка, – говорит Нартай.

– Это руки труженика и пролетария, – вступается за него Эдик. – В радиусе десяти километров от нашего хутора Нартайчик известен, как великий механик по всем сельхозмашинам и тракторам любой конструкции! Кулибин, Ползунов, Вестингауз, а также Томас Альва Эдиссон в сравнении с ним – просто маленькие дети.

…Когда шли уже от станции по лесной тропинке, я сказала Эдику:

– Слушай, ты же неплохо зарабатываешь. Вокруг тебя всегда толпа, какая мне и не снилась! Неужели ты не можешь заработать на старенький автомобиль? Вы же так далеко живёте…

Эдик рассмеялся и сказал загадочную для меня тогда фразу:

– Я тут подрядился было на одно дельце, чтобы заработать на машину, но в качестве гонорара получил Нартая.

По лесной тропинке Эдик шёл впереди, за ним я, за мною – Нартай. Темень, треск сухих веточек под ногами, луна еле-еле голубовато посверкивает сквозь кроны деревьев…

– На меня нечего бочку катить, – сказал Нартай. – Я здесь ненадолго. Так что тебе всё равно о машине надо думать… Кстати, не грех бы ещё разок в консульство наведаться. Мы завтра не работаем на Мариенплац?

– Нет.

– Шён гут! Я тогда завтра с утра возьму твой велосипед и уеду к Зергельхуберам на озеро. Я им ещё на прошлой неделе обещал перебрать их дизелек на сейнере. А то он у них совсем не тянет. Зергельхубер уже купил весь ремонтный комплект – вкладыши, поршни, кольца. Лишь бы там коленчатый вал не пришлось растачивать… Я до обеда там поработаю, а к трём часам двинем в город. О'кей?

– О'кей, о'кей… – говорит ему Эдик. – А как ты договорился с этим капиталистом от рыбного промысла?

– Он обещал сто пятьдесят марок.

– А такой ремонт стоит около тысячи. Если не больше.

– Ну, и плевать! Я же по-чёрному вкалываю, без налогов! И потом, мне это самому просто в охотку!

– Ох, нерасчётливый ты тип, Сапаргалиев! – вздохнул Эдик. – Не быть тебе богатым и зажиточным.

– Ты у нас очень расчётливый. Нормальные люди покупают в Кауфмаркте мясо за шесть марок и живут неделю, горя не знают. А артист Петров покупает скампи в чесночном соусе по десять марок за сто грамм. Знаешь, Катя, когда Эдька первый раз привёз полкило этих скампи в «Китцингер-хоф» и выставил их на стол вместе с куском копчёного угря марок за сорок, наши старики чуть сознание не потеряли! Тётя Наташа, бедная, молитвы шепчет, а дядя Петя от изумления так надрался, что мы его потом полночи откачивали!

– Ну, есть грех, есть грех… Люблю я скампи! Но это мой единственный недостаток, Катя. Скажи ей, Нартай!

– Как же, единственный… Слушай его больше.

И эти два представителя нашего родного российского дурачья – не умеющего ни экономить, ни по достоинству оценивать свой труд, ни воспринять уклады чужой жизни, даже когда они чрезвычайно полезны и разумны, – вдруг стали мне так симпатичны, что просто комок в горле застрял…

Иду между ними по лесной тропинке, слушаю их трепотню, понимаю, что они немного передо мной выдрючиваются, а всё равно, не могу сдержаться – слёзы так и катятся, так и катятся. Хорошо, что темно и ни черта не видно.

– А эти ваши «дядя Петя» и «тётя Наташа» – они, что, русские? – спрашиваю, чтобы не молчать.

– Что ты! – говорит Нартай. – Натуральные немцы. Баварцы…

– Правда, Наташа, когда-то, лет пятьдесят тому назад, была украинкой, – говорит Эдик. – Но сейчас… Тут Нартай прав – они натуральные баварцы.

Пока я принимала душ, ребята соорудили ужин. Даже с выпивкой.

Спать они меня уложили в комнатке Эдика. Сами улеглись у Нартая, в пристройке, которую соорудили всего лишь три недели тому назад. Чистенько, уютно…

Я в три секунды отключилась.

Проснулась – ни свет, ни заря. Слышу за стенкой шёпот Эдика:

– Да подождёт этот твой… Как его?

– Зергельхубер! – шипит Нартай. – Но я же обещал ему…

– Подождёт этот Зергельхубер до завтра! Не сдохнет. А то ты сейчас уедешь, а я, как дурак, буду один со стариками разговаривать. Мало ли что они подумают… Неохота каким-то козлом выглядеть и девку в дурацкое положение ставить.

– Тихо ты! Услышит же…

– Да дрыхнет она без задних ног!.. Не уезжай, Нартайчик, прошу тебя. Останься. Ты же знаешь Наташу! Она губки подожмёт и станет смотреть в сторону. И будет делать вид, что ничего не понимает. За старика-то я не боюсь. Он свой мужик…

– А ты сразу скажи ей: «Не волнуйтесь, тётя Наташа, мы и за неё будем вам платить двести марок в месяц. И с троих у вас уже будет получаться – шестьсот!» А она каждый пфенниг считает… Я уже обещал, что приеду. Он ждёт, понимаешь?

– У тебя телефон его есть?

– Кого?

– Ну, этого… Как его?!

– Зергельхубера?

– Да.

– Есть.

– Ну, пойди к старикам, позвони ему сейчас от них. Скажи: «Эндшульдиген зи, битте, герр… Как его?.. Битте, вартен зи бис морген. Хойте их нихт канн арбайтен. Их бин хойте кранк…» Или ещё что-нибудь придумай. Сходи, позвони. Всё-таки вдвоём разговаривать всегда легче… А, Нартайчик?

– Ладно… – шипит Нартай. – Чёрт с тобой. Пойду звонить… А ты не грохочи здесь, дай ей хоть отоспаться. Она вчера шла по лесу и плакала. Я видел, просто говорить не хотел.

– Ну вот… А ты собираешься уехать.

– Ладно. Повтори-ка, как мне сказать по-немецки… Погоди! Я лучше запишу русскими буквами.

И слышу через тоненькую деревянную стенку, как Эдик начинает диктовать Нартаю, что сказать этому Зергельхуберу.

Как они уломали стариков Китцингеров оставить меня пожить в их сарае – я до сих пор толком не знаю!

Но они умудрились дотолковаться с Наташей и Петером – при том, что Эдик тогда по-немецки говорил примерно так же, как Наташа по-русски, а Нартай со старым Петером общался лишь при помощи русских матюгов, технической терминологии и откровенной симпатии друг к другу. Когда они в «Китцингер-хофе» вдвоём – их водой не разольёшь! Вот приедете к нам – сами увидите.

Короче, слышу – ушли… Я вскочила, физиономию ополоснула, собрала свою сумку, сделала, на всякий случай, «морду лица» – глаза чуть подмазала, губы припудрила. И сижу. И жду. И ни одной мысли в голове. Где сегодня ночевать?.. Как жить дальше?.. Почему Джефф не отвечает?..

Сижу в состоянии какого-то утреннего отупения, и только одно желание чуть шевелится в башке: вот сейчас снова прилечь, заснуть тихонечко, и больше уже никогда не просыпаться.

Нет, думаю, не годится. Найдут мой труп в этой каморке – кто виноват?! Сразу же возьмут за шкирку Эдика и Нартая. А они тут ни при чём. Покойница сама хотела тихого конца… Но ведь это ещё доказать надо! У покойницы не спросишь. «Бедная, бедная девочка… Такая была молодая, такая красивая… Ну-ка, ну-ка, что нам тут вскрытие покажет?.. Ах, она была ещё и беременна?! Даже на третьем месяце?..» И обвинят ни в чём не повинных Нартая и Эдика чёрт-те в чём и сошлют их ни за что, ни про что в какую-нибудь ихнюю германскую Воркуту лет на десять-пятнадцать…

Нет! Тут сдохнуть я просто не имею права! С моей стороны по отношению к этим ребятам – это было бы колоссальным свинством.

Часа через полтора приходит Эдик и говорит:

– Пошли.

Я сумку на плечо, гитару в руку, а Эдик мне и говорит:

– Нет, это ты всё оставь. Это тебе сейчас ни к чему. Паспорт захвати на всякий случай. Он у тебя с собой?

– А где же ещё? – говорю.

И показываю ему свой паспорт. Он покрутил его в руках и так удивлённо спрашивает:

– Что за паспорт-то?

– Обыкновенный, – говорю. – Израильский.

– У тебя даже паспорт израильский?.. – удивляется Эдик.

– А ты что думал? Что я на экскурсию туда ездила?

– Ну и дела! – говорит Эдик. – Пошли…

Выходим мы из его комнатки и оказываемся в огромном сарае. Я вчера с вечера, в темноте и не сообразила, где мы. Думала – дом, как дом…

А в этом сарае – чего только нет! И сеялки, и веялки, и…

Батюшки!.. Танк стоит!!! Стоит себе настоящий танк, с пушкой и пулемётами, со всякими гусеницами. А я до этого танки только на постаментах и на картинках видела.

– Ой, – говорю. – Это что же такое?

– Это памятник моему идиотизму, – говорит Эдик. – Пошли!

Я немного очухалась и спрашиваю:

– А мы сейчас куда идём, Эдик?

– Завтракать, – говорит он. – Знакомиться и завтракать.

Вот с тех пор мы вместе и завтракаем…

Обедаем чаще всего в городе. В «Мак-Дональдсе» или «Бюргер-Кинге». Когда «набрасывают» побольше – в «Виннервальде» или «Нордзее». Там слегка подороже, но вкуснее, разнообразней…

А ужинаем почти всегда в «Китцингер-хофе». Если возвращаемся пораньше, то со стариками. Если поздно, когда старики уже спят (а они рано ложатся), то тогда у меня в «келлере». «Келлер» – это такой подвал под основным домом. «Подвал» – одно название. На самом деле, это такой низкий-низкий первый этаж по-нашему. Там у них прачечная расположена, и автоматическая система отопления стоит, и так называемая «гастциммер» – гостевая комната с душем, с горячей водой, с туалетом… Даже кухонька маленькая с электрической плитой и холодильником. Нам бы в России такие подвалы!

Там я живу. Петер, правда, поначалу хотел в сарае мне пристроить комнатку, рядом с ребятами. Но тут Наташа встала на дыбы! Как это девушка, да ещё беременная, будет жить практически под одной крышей с двумя молодыми мужиками?!

Во-первых, это неприлично. Во-вторых, мало ли что может вдруг понадобиться беременной девушке, чего мужикам знать не положено? А в-третьих, это вполне может не понравиться Джеффу, если он, конечно, когда-нибудь приедет за своей беременной девушкой…

Так что пусть Катя лучше живёт в «келлере» и чувствует себя там хозяйкой, а не стоит по утрам в одной очереди с мужчинами в сарайный туалет. И вообще, женщине не место рядом с танком, трактором и разным железом!

Тем более что Наташа очень хорошо помнит, как во время войны, когда немцы взяли их Тетеревку, они с матерью почти в таком же подвале прятали целую соседскую семью евреев – и старого Арона, и его дочку Цилю – мамину подругу, и Цилиных детей – Мишку и Сонечку.

Конечно, в том подвале не было ни кухни, ни отопления, а «ходить» по-большому и по-маленькому нужно было в обыкновенное ведро, но ничего… Прекрасно уживались!

И если бы потом их дом не сожгли вместе со старым Ароном, Цилей, Мишкой и Сонечкой, а Наташу не отправили бы в Германию – так всё, вообще, было бы очень даже хорошо!..

И Наташа об этом всегда помнила.

Поэтому уже здесь, в «Китцингер-хофе», в пятьдесят третьем году, когда они с Петером были ещё совсем молодыми, а цены на строительные материалы – смешно сказать, какие маленькие! – и они тогда ещё надеялись, что у них появятся дети, и Петер взялся перестраивать старый родительский дом, – это она, Наташа, настояла на том, чтобы подвал был вполне пригоден для обитания.

ЧАСТЬ ПЯТНАДЦАТАЯ,
рассказанная Автором, – о том, как иногда при отборе материала для будущего киносценария сценариста вдруг начинают посещать размышления о самом себе, очень мешающие работе, а также тормозящие полёт авторской фантазии, столь необходимой для избранного им ремесла…

Теперь, когда я достаточно подробно узнал все три истории героев (а я уже привык считать их Своими Героями, ибо каждый из них мне оказался глубоко симпатичным) и наконец добрался до момента, когда лохматая эмигрантская судьба причудливо свела их воедино под одной крышей, мне нужно было серьёзно подумать, что со всем этим делать дальше?

Если бы я всё-таки взялся про всё это писать киносценарий, я уже мог бы попытаться подвести предварительные итоги. Подчёркиваю – предварительные. Чтобы понять, какие реальные события, произошедшие с этими ребятами, могут пойти в дело, какими можно безжалостно пожертвовать и что я могу присочинить к финалу, чтобы из всей этой истории не торчали волевые авторские уши.

Итак, что же у нас есть под руками? Мы имеем троих Героев с чётко очерченными характерами, со своими, абсолютно различными путями в эмиграцию, и довольно неясный и расплывчатый образ изрядно пожилого и временами излишне сентиментального Автора, который в сценарии никому не нужен. Разве что при очень вычурном построении сюжета.

Так как Автор – профессиональный киносценарист, привыкший писать коротко и сжато (сценарий почти никогда не превышает семидесяти страниц на пишущей машинке через два интервала), то, судя по тому, сколько места у Автора заняла экспозиция и представление Героев читателям, – Автор явно не силён в построении композиции романа. Он даже в своих рабочих записях воспользовался украденным у сэра Артура Конан Дойла приёмом. То и дело Автор, словно доктор Ватсон, задаёт идиотские вопросы своим Героям, чтобы они, подобно Шерлоку Холмсу, могли на них интересно и квалифицированно отвечать.

Но тут уж, как говорится в старом американском анекдоте: «Не стреляйте в пианиста – он лучше не умеет».

Так вот, если бы я всё-таки решился написать об этом киносценарий, сейчас было бы самое время подумать, как выстраивать сюжет дальше. Это я – по прошлому опыту…

Однако, даже при беглом прочтении пухлой стопки своих предварительных записей, я вдруг понял, что мне очень многое ещё не известно и не ясно. И вообще, какого чёрта я во всё это ввязываюсь?

Пару лет тому назад, когда на экраны вышел тот мой скандальный фильм, а в продажу несколько изданий моего сценария отдельными книжками, – пик моей популярности достиг того, что у меня стали брать интервью начинающие молоденькие журналистки. И я на страницах одного тонкого, не очень уважаемого, но обладающего миллионными тиражами еженедельника заявил, что современный реализм мне осточертел и отныне я буду писать для кино только сказочные фантасмагории с нагромождением весёлых глупостей и невероятных приключений.

Ибо, пояснил я, сегодня у нас все только тем и занимаются, что разоблачают, обвиняют и раздевают Историю догола. Произошло то, о чём маркиз Де-Кюстин написал ещё полтораста лет тому назад: «Когда солнце Гласности, наконец, взойдёт над Россией, оно высветит такую кучу мерзостей, что весь мир содрогнётся…»

Вот, заявил я, мне и не хочется петь в этом хоре имени Настоящей Правды, как бы это ни было заманчиво и выгодно.

Наверное, в моём заявлении была доля некоторого кокетства, но сказал я это совершенно искренне. Единственное, в чём я мог бы себя упрекнуть – только лишь в том, что не сказал этого раньше.

После чего я сочинил комедийный сценарий и по нему, к счастью, был снят очень хороший фильм. Он получил кучу наград на разных международных кинофестивалях.

Меня почему-то ни на один из этих фестивалей не послали. Даже на тот, в Италию, где мне был присуждён Главный золотой приз как «лучшему сценаристу года». О своём награждении я узнал от кого-то в коридоре «Мосфильма» спустя месяца два, а ещё через полтора месяца получил и приз. Его привезла милейшая женщина и прекрасная актриса – исполнительница главной роли в этом фильме. Позвонить мне сразу по приезде из Италии она почему-то не смогла, а потом уехала с театром на гастроли.

Когда я спросил у одного большого киноначальника – бывшего хорошего сценариста и моего доброго приятеля, – почему меня не послали хотя бы на этот фестиваль, он посмотрел на меня сочувственно, как на больного запаршивевшего кота, и сказал:

– Откровенно? Ты не в тусовке, старик. А сегодня нужно быть обязательно в тусовке. Тогда будешь иметь всё!

Он был моложе меня лет на десять и клубился во всех возможных и невозможных тусовках. Правда, уже года три ни черта не писал. А жаль… Он был хорошим сценаристом.

К тому времени я заканчивал следующий сценарий – забавный, иронический, авантюрный анекдот полуторавековой давности из истории государства Российского.

Теперь, благодаря этому сценарию, я сижу в Мюнхене на Шютценштрассе, в отеле «Розенгартен», и по утрам с тоской убираю из рукописи все свои хиханьки и хаханьки в адрес одного из персонажей с гомосексуальными наклонностями, потому что, как сказал президент фирмы, сегодня на Западе к педерастии отношение серьёзное и он не хотел бы потерять значительную часть зрителей той же половой ориентации. Потому что зрители – это деньги, а деньги… И так далее.

Когда-то, много-много лет тому назад, когда я только начинал работать в кинематографе, у меня над письменным столом висел небольшой плакатик:

РАБОТА – ДЕНЬГИ!

ДЕНЬГИ – СЧАСТЬЕ!

СЧАСТЬЕ – ОТСУТСТВИЕ ДОЛГОВ!

Помню, мы с женой очень веселились, когда придумали этот плакатик.

Она, бедняга, так и не дожила до счастливого отсутствия долгов. Она утонула, оставив мне семилетнего сына, горечь воспоминаний и непонятно откуда вкравшееся жгучее, постыдное чувство высвобождения.

Сейчас сыну уже тридцать пять лет. Я давно перестал огорчаться, что он никогда не читает того, что я сочиняю. Подозреваю, что из трёх десятков фильмов, снятых по моим сценариям, он видел пять или шесть. Я ему явно неинтересен. Хотя мы, кажется, любим друг друга. «Кажется» – потому что чаще всего бываем друг другом раздражены. Я – оттого что вижу в нём все свои слабости и недостатки. Он – потому что ощущает это моё понимание.

Временами я скорблю о своём неполучившемся отцовстве. И когда разочарование и вина начинают меня переполнять, я инстинктивно сажусь сочинять милых и весёлых героев – умных и находчивых, смелых и предприимчивых, решительных и нежных. Я наделяю их всеми теми чертами, которые мне так хотелось бы видеть в моём сыне!

И тогда вся моя любовь, не востребованная собственным сыном, отдаётся этим, мною же придуманным персонажам.

Рядом с молодыми героями сами по себе сочиняются герои и моего возраста. Слегка помоложе, немного постарше – как того потребует сюжет.

Волей-неволей я вживляю в них свои пороки и пристрастия, но одновременно заставляю их совершать то, чего мне в жизни совершить не удалось.

Я погружаю их в прошлый век, иногда расселяю их в начале двадцатого, иногда они у меня воюют и погибают, иногда трудно и лихо живут в первую послевоенную пору…

Мне лишь бы не связываться с днём сегодняшним – с его гнусными проблемками, искалеченной нравственностью, с уродливыми смертельными схватками в борьбе за доходное кресло, когда даже записные остряки и насмешники теряют свою отточенную, профессиональную иронию и чувство юмора, присущее им, наверное, с детства.

Если сценарий у меня вытанцовывается, то к тридцать пятой-сороковой странице мои герои начинают действовать уже почти самостоятельно, и мне остаётся только следить, чтобы они не вылезли за жёсткие рамки семидесяти страниц кинематографического сценария.

Когда же я ставлю точку…

О, это ощущение не сравнимо ни с чем!.. Я до сих пор не могу привыкнуть к этому моменту и спокойно отложить законченную рукопись в сторону, как ложку после съеденной тарелки супа.

Я перечитываю сценарий несметное количество раз, что-то поправляю, что-то вычёркиваю, но каждый удачный драматургический поворот, каждая ловко написанная сцена, каждая неожиданная, остроумная реплика или легко и непринуждённо сочинённый диалог вдруг начинают освобождать меня от постоянно тлеющего во мне чувства Вины. Перед моим Сыном – для которого я так и не стал Настоящим Отцом; перед многими женщинами, когда-то любившими меня больше, чем любил их я; перед одной Женщиной, которую я двадцать лет боготворил и с жестокой трусостью не дал ей родить ребёнка из боязни лишить Своего Сына всей меры положенной ему Отцовской любви…

Хорошо сделанный сценарий на какое-то время освобождает меня от комплексов, и я ненадолго становлюсь раскованным, светским, деловитым. У меня налаживаются отношения с сыном, спонтанно возникают не очень отчётливые и необременительные связи с «лицами противоположного пола», значительно уступающими мне в возрасте.

За последние несколько лет я с грустью заметил в себе ещё один явственный признак старости – чем старше становлюсь я, тем моложе мне нравятся женщины…

Но именно это сохраняет меня на плаву, заставляет быть хорошо одетым, любить свой автомобиль, постоянно удерживать пристойную физическую форму, так чтобы живот не нависал над брюками, а походка была, хотя бы внешне, упругой и лёгкой. Это же даёт мне право иногда сказать своему не в меру располневшему сыну:

– Ну, нельзя же так распускаться, сынок. Всё-таки надо как-то следить за собой…

Однако проходит время и бесследно исчезает всё – искусственно вздёрнутое удовлетворение самим собой. Тогда снова наваливаются метания, рефлексии, вспоминаются покойные друзья, которым было меньше лет, чем мне, а в мозг всё чаще и чаще вползает мысль: «Жизнь кончена… Жизнь кончена…»

К счастью, проходит и это. Проходит тогда, когда вдруг, неизвестно откуда, возникает новая забавная тема для киносценария, по которому можно снять весёлый, лихой, едко-ироничный фильм…

Может быть, сейчас со мной это как раз и происходит?

Может быть, Катя Гуревич, Эдик Петров и Нартай Сапаргалиев, вопреки моим клятвенным заверениям – не касаться сегодняшних тем, и есть будущие герои моего нового будущего сценария?

Тем более что про них ничего не нужно сочинять. Они есть! Они действительно существуют. А приключений, которые им уже пришлось пережить, хватит и на пять фильмов!

Вот только срок моего пребывания в Мюнхене заканчивается. Я сделал все поправки, требуемые немецкой кинопродукцией. Я искоренил иронию в адрес террориста-педераста, часть эпизодов переписал более прямолинейно, чтобы при переводе не было ошибок и затруднений, и сильно удешевил дальнейшее производство фильма, выведя несколько сцен из дорогостоящих интерьеров и декораций на свежий воздух природы.

Теперь мне нужно было возвращаться в Москву, так и не узнав, что произойдёт с моими новыми героями дальше.

Конечно, можно было бы всю эту историю досочинить уже в Москве. Сделать её смешной, трогательной и слегка фантастичной.

Например, придумать Нартаю забавный роман с местной немецкой девицей, продажу танка на металлолом – как символ всеобщего разоружения… Приезд многочисленной казахской родни Нартая в «Китцингер-хоф» – как показатель единения народов мира… А там уж сама по себе напрашивается клоунада со старым баварцем Петером и казахским дедушкой Нартая… И так далее..

Эдику и Кате тоже можно легковесно и забавно придумать, чёрт знает что, раздать «всем сёстрам по серьгам», привычно свести концы с концами, сочинить мягкий, грустновато-весёлый, слегка буффонадный финал – и предложить этот сценарий любой киностудии.

Но что-то меня останавливало от такого слишком профессионального подхода к «сценарному материалу». Сейчас на это просто рука на поднималась.

Наверное, во мне по сей день сохранился спасительный дилетантизм. Так и не достиг я добротного ремесленнического цинизма, столь необходимого человеку, много лет работающему в кинематографе…

– Я полагаю, что съёмки мы начнём ещё до Рождества, и мне хотелось бы иметь вас под руками в самом начале съёмочного периода, – сказал мне президент фирмы на прощальном ужине в китайском ресторанчике «Тай-Тунг» на Принцрегентенштрассе.

Толстый симпатяга-переводчик Виктор переводил легко и непринуждённо, отставая от президента всего на полслова.

– Что-то сократить, что-то переписать… Автор есть автор. Кстати, вы когда-нибудь бывали на Западе во время рождественских каникул?

– Да. Бывал, – сказал я к неудовольствию президента.

– Где? – кисло спросил он.

– В Швеции. В Стокгольме.

– Ну, а в декабре посмотрите, как это происходит у нас в Мюнхене.

И тут я вдруг понял, что не могу ждать до Рождества. Я просто не имею права сейчас уезжать в Москву. Мне нужна подлинная история Эдика, Кати и Нартая. Хотя бы до момента нашего знакомства…

Не стану же я, сидя в Москве у себя на Драгомиловской набережной, между Киевским вокзалом и гостиницей «Украина», натужно выдумывать, ЧТО МОГЛО БЫ ПРОИЗОЙТИ С НИМИ ЗДЕСЬ, В ГЕРМАНИИ, ПОСЛЕ ТОГО, КАК ОНИ ПОСЕЛИЛИСЬ ПОД ОДНОЙ КРЫШЕЙ. Да и не сочинить мне этого никогда! Не годится, не годится эта история для ловких домыслов и милых фантазий…

– Вы знаете… Нельзя ли мне продлить моё пребывание в Мюнхене хотя бы на недельку? – спросил я президента, уже по-советски готовый к тому, что мне сейчас откажут. – Я тут набрёл на одну забавную тему… А виза у меня вообще на год – многократная. Виктор, переведите ему это поточнее и скажите, что вполне вероятно – я потом смог бы по этой теме написать для него сценарий…

– Мне пока сценарии больше не нужны, – ответил президент. – Хорошо бы с этим не вылететь в трубу. Но вы – свободный человек в свободной стране! Пожалуйста, оставайтесь сколько вам угодно. Однако вы должны знать, что с завтрашнего дня мы не сможем оплачивать ваш отель по сто шестьдесят марок в сутки и выдавать вам по пятьдесят две марки каждый день. Сегодня они кончились. Если вас это не смущает – милости просим! У вас обратный билет на самолёт с открытой датой?

– Да, – сказал я.

– Тогда – никаких проблем! – и президент попросил у кельнера счёт.

ЧАСТЬ ШЕСТНАДЦАТАЯ,
рассказанная Автором, – о том, как он лишний раз убедился, что даже временная перемена условий жизни и тесное соприкосновение с её реалиями обогащает литератора недостававшими ему знаниями…

– Да вы, что, с ума сошли?! – закричал на меня Эдик по телефону, когда я рассказал ему о вчерашнем разговоре с президентом. – Самому платить за отель по сто шестьдесят марок в день!.. Так вы, извините, без штанов останетесь!

– Эдик… Эдик!.. Но мне же надо где-то жить эту неделю, – сказал я ему. – И потом, у меня есть деньги.

– У вас их, что, не меряно? Сидите в отеле и никуда не выходите! Сейчас мы приедем.

Через сорок минут раздался стук в дверь, и в моём маленьком, уютном номеришке появились Нартай и Эдик.

– Катька просит прощения. Она неважно себя чувствует и поэтому не могла приехать с нами, – вместо приветствия сказал Эдик.

Нартай презрительно окинул своим узким глазом мою чистенькую, элегантную комнатку, деловито заглянул в туалет и сказал с прямотой степняка-кочевника:

– И вот за это говно – сто шестьдесят марок в сутки? Ну, вы даёте!.. Как говорят в Одессе – мне с вас смешно. Собирайтесь. Поехали.

Мы пробирались по Миттлерер-рингу в медленно плетущейся автомобильной тесноте. Эдик легко и уверенно, по-московски, вёл машину, используя любую возможность вырваться из гигантского автостада, и, уже совершенно по-мюнхенски, поднимал руку в благодарственном жесте, когда ему уступали дорогу…

– Что с Катей? – спросил я.

– Что может быть с женщиной, когда она уже четыре месяца того… – пожал плечами Эдик.

– Беременна, – безжалостно уточнил Нартай. – А этот американский раздолбай даже письма ей написать не может, сука!.. Дескать, «наше дело не рожать – сунул, вынул и бежать».

– Нартай! Ты не в казарме и не на танкодроме. Прикуси язык! – строго проговорил Эдик. – Может, его сейчас загнали в какую-нибудь глубинку, где ни почты, ни хрена…

– Так любую подлость оправдать можно, – оборвал его Нартай. – А она его любит – этого засранца!

– Тем более, ты не имеешь права так про него говорить!

– Всё, всё! – поторопился сказать я. – Нартай, Эдик!.. Объясните мне, наконец, куда вы меня везёте.

– Как это «куда»? К нам, в «Китцингер-хоф», конечно! – удивился Эдик. – У стариков, в их флигеле под крышей, есть специальная комната – верхняя гастциммер… В нижней – Катька, в верхней – вы.

– В три раза больше, чем ваша гостиничная конура, – влез Нартай.

– Они эту комнату держат для Руди. Помните, мы вам рассказывали про хаузляйтера из вонхайма для азилянтов? Ну, бывший горнолыжник… Он им дальний родственник, но они его очень любят. Знаете, детей нету… Вот они на этого Руди и не надышатся. А Руди на две недели уехал с женой и детьми в отпуск, в Италию, и комната совершенно свободна…

– И в пять раз дешевле, чем ваша, в гостинице! С завтраком и ужином – всего тридцать марок. Есть разница? – спросил Нартай.

– Наташа и с Руди берёт эти тридцать марок, когда тот приезжает с ночёвкой, – рассмеялся Эдик.

– С Руди она берёт тридцать пять марок, – поправил его Нартай. – Он же ещё обедает у них. А мы сказали Наташе, что вы обедать будете наверняка с нами, в городе. Правильно?

– Наверное… – растерянно ответил я.

– А чего? Пять марок на дороге не валяются, – рассудительно сказал Нартай. – «Экономика должна быть экономной», как говорил Леонид Ильич Брежнев.

– Бредовая фразочка, да? Как с точки зрения литератора? – повернулся ко мне Эдик. – Ох, чёрт подери! Кстати, о литературе… У вас есть хоть один экземпляр той вашей книжки на немецком языке? По которой тогда это убойное кино сделали…

– То, что вы нам по-русски подарили, – сказал Нартай.

– Есть, – ответил я. – Полчемодана забито. И на немецком, и на английском, и на французском, и на итальянском. Даже на китайском есть.

– Нет, нужно только на немецком, – рассмеялся Эдик. – Для стариков Китцингеров. Когда мы сказали, что привезём к ним живого русского писателя…

– Они чуть на уши не встали! – закончил за Эдика Нартай.

– Точно, точно… – подтвердил Эдик. – Это не у нас в «совке». Здесь писатель, врач, адвокат – величина чуть ли не космическая. Тут к таким людям отношение – будьте-нате!.. Вы им потом подпишите книжечку, ладно? А я им переведу.

– Надо, надо, – убеждённо сказал Нартай. – Они старики классные. Со своими тараканами, конечно, но, дай Бог, побольше бы таких.

– Нет вопросов, братцы. О чём разговор? С удовольствием…

Мы уже мчались по автобану со скоростью сто тридцать километров в час, а я всё никак не мог отделаться от мысли, что сейчас мне придётся пожимать руку человеку, против которого я семнадцатилетним мальчишкой воевал не на жизнь, а на смерть. И то, что мы с ним оба тогда, в той гибельной военной круговерти, остались живы, это просто случайность.

Было десять часов утра.

По случаю появления московского писателя в «Китцингер-хофе» и вручения хозяевам хутора его книжки – на немецком языке, с фотографией и помпезным жизнеописанием автора – в саду был устроен праздничный завтрак с водкой, пивом и белым вином, сильно смахивающий на привычные российские кухонные посиделки.

Часам к пяти вечера, мы все четверо – Петер, Эдик, Нартай и я – прекрасно отоспались и, к величайшей радости Кати и Наташи, абсолютно протрезвели.

Я уже так много знал о «Китцингер-хофе» и его хозяевах, что на какое-то мгновение мне показалось, будто я здесь уже когда-то бывал. Почти всё было узнаваемым.

И только одно обстоятельство, о котором я знал заранее и даже много раз пытался представить себе, как это выглядит, поразило меня до глубины души.

Ведь знал же я, что танк Нартая стоит в сарае среди разного деревенско-крестьянского инвентаря. Я даже находил в этом соседстве нечто симпатичное, мультипликационное. Так и подмывало сочинить забавную детскую сказку про большой, тяжёлый и уже никому не нужный танк, который по ночам грустно рассказывает маленькому трактору и всяким сеялкам-веялкам про свою бывшую военную лихость… И сеялки с трактором вежливо слушают, поддакивают старому, печальному танку, но, кажется, не верят ни одному его слову. Ибо, несмотря на то, что они стоят совсем рядом, чуть ли не касаясь друг друга своими железными боками, а над ними одна крыша на всех, – между танком и мирными сельскими машиненками лежит глубокая пропасть, полная взаимных непониманий…

Я даже припомнил одного своего приятеля – режиссёра-мультипликатора, который в мелкофилософской и псевдоглубинной манере сделал бы такой фильмик, а потом объездил бы с ним минимум пяток международных фестивалей. Глядишь, с какого-нибудь фестивальчика и приз привёз бы!

Однако, когда я воочию увидел в баварском сарае наш русский танк Т-62 с торчащими из него пулемётами и огромной пушкой – мне стало не по себе. Какая тут мультипликация?! Какое кино?!

В замкнутом пространстве сарая, среди действительно не очень больших сельскохозяйственных агрегатов танк казался громадным и страшным до жути…

Я примерно так и сказал Эдику:

– Жутковатое зрелище, а?

– Да я уж как-то привык к этой картинке, – ответил Эдик. – Поначалу тоже пугался. Чёрт-те что в голову лезло…

Мы с Эдиком крошили яблоки для оленей.

Катя с Наташей приводили в порядок маленький колбасный цех по другую сторону дома.

Нартай со старым Петером в четыре руки колдовали в сарае над прицепным механизмом широкозахватного многолемешного плуга – пытались закрепить его на танковом буксирном устройстве.

Из полутьмы сарая слышался раздражённый голос Нартая:

– Да, вартен зи, дядя Петя! Ну, нихт пассирт дизе шток!.. Вас нихт гезеен, что ли?! Хабен зи этвас бремзфлюссихкайт? Ну, обычной тормозухи!.. Одер бисхен моторойль? Смазать здесь надо…

И в ответ невнятное бормотание Петера, вперемежку с благодушным отчётливым русским матом.

– Чего они там возятся? – спросил я у Эдика.

– А чёрт их знает!.. Они каждый день что-нибудь новенькое придумывают… Они как зациклятся на чем-нибудь – их поленом не разогнать. Хотят попробовать танком вспахать одно небольшое поле. Тракторишко у них слабенький, а земля в том месте тяжёлая, каменистая… Вот они сегодня ночью и будут пытаться вспахать её танком.

– А почему ночью?!

– Да, вы что?! Кто-нибудь из соседей увидит танк – донесут в одну минуту! У немцев это железно. Орднунг – ист орднунг! Ближайший друг настучит в лучшем виде. А там такое начнётся!.. Представляете себе?

– О, чёрт побери… Вы в консульство-то наше ещё раз обращались?

– А как же?! – воскликнул Эдик. – Мы вам разве не говорили?

ЧАСТЬ СЕМНАДЦАТАЯ,
рассказанная Эдиком, – о том, как они с Нартаем вторично посетили Генеральное консульство СССР в Мюнхене и убедились в отлаженной работе советских бойцов дипломатического фронта и Вооружённых Сил Советского Союза, совместно и беззаветно охраняющих интересы и доброе имя своего государства…

…Короче, мы как только перетащили Катьку с вокзала в «Китцингер-хоф», так сразу же, на второй или на третий день (сейчас уже не помню), поехали в Мюнхен, в наше консульство…

– Я смотрю, ты до сих пор говоришь «наше консульство», – прервал я Эдика.

– Да, «наше», «наше»… Какое же ещё! Я, наверное, даже если в Австралию перееду и там состарюсь, всё равно буду до смерти говорить – «наше». Никуда от этого не денешься… Хотя я и раньше, в зарубежных гастролях, да и здесь уже встречал десятки наших эмигрантов, которые через три месяца после того, как смылятся из «совка», начинают поднимать глаза к небу и так задумчиво говорить: «Как это по-русски?…» Дескать, он уже такой стал западный, что у него все русские слова из головы выскочили! Так иногда охота рыло начистить! Ну, ладно… Бог им судья. Значит, едем мы с Нартаем в электричке, и я с ним потихоньку репетирую – как вести себя в консульстве. А то… Вы же знаете, он чуть что, сразу же – морда злобная, глаза щёлочками и – своё любимое: «Когда-то копыта коней моих предков…» Или: «Да ты кто такой, салага необученная!.. А я – Нартай Сапаргалиев!!! В гробу я тебя видел, пидор дешёвый!!!» Ну, и так далее. А кому это может понравиться? Ну, я ему ещё по дороге и говорю:

– Ты, Нартайчик, слишком уж в консульстве не ерепенься и в бутылку не лезь. Как-нибудь старайся повежливей… Помни, не ты им нужен, а они тебе.

– А я, лучший механик-водитель во всей Западной группе войск, им, значит, не нужен?! – рявкает Нартай, да так громко, что на нас уже весь вагон начинает внимание обращать. – А то, что у меня в танке с десяток бронебойно-подкалиберных, кумулятивных и осколочно-фугасных снарядов к моей пушечке – им неважно?! А то, что у меня там две с половиной тысячи патронов к пулемётам, автомат с полным боекомплектом и с пяток гранат Ф-1 – это их тоже не касается?!! А вдруг у меня по пьянке крыша поедет и я одним своим танком третью мировую войну развяжу – об этом они могут подумать?!

– Да тихо ты!.. – говорю я ему, а сам думаю, пронеси Господи! Не дай Бог, тут, в вагоне, кто-нибудь по-русски сечёт… – Ты тише можешь?

А он сгрёб меня за отвороты моей куртки, притянул к себе и шипит мне в ухо, как змея:

– А может, у меня в танке секретнейшие стратегические документы хранятся? И попади они в чужие руки… Это им тоже неважно?! Какого хера они здесь поставлены? Мы – для них или они – для нас?!!

Тут я вспоминаю по прошлым загранпоездкам все свои встречи с ребятами из разных наших консульств и посольств, когда они к нам в цирк приходили «подышать воздухом Родины» или когда мы к ним в ихние лавки бегали – отовариться по сниженным ценам, и говорю Нартаю:

– Они – сами для себя. И только. И отпусти меня сейчас же, псих ненормальный, люди смотрят!..

Припёрлись в консульство, звоним. Оттуда спрашивают через матюгальник – кто такие и что нужно.

– Старший сержант Сапаргалиев и заслуженный артист РСФСР Петров! – говорит в мегафон Нартай.

Дверь открылась, мы зашли. Из-за тёмно-коричневого стекла наш советский силуэт спрашивает по динамику:

– По какому делу, граждане?

– Мы тут у вас были некоторое время тому назад, – говорю. – Товарищ, который с нами тогда разговаривал, сказал, что выяснит обстоятельства нашего дела и сообщит нам о результатах. Но время идёт, а…

– Значит, не пришло время сообщать, – прервал меня силуэт за стеклом. – А что за дело?

– По поводу танка Т-62. Меня вместе с танком украли. Может, слышали? – говорит Нартай.

– А-а-а… – сказал тёмно-коричневый силуэт. – Ждите.

Силуэт набирает чей-то номер, что-то бурчит в трубку. Ни хрена не разобрать, кроме слова – не то «артист», не то «танкист», а потом говорит нам в свой микрофон:

– Присядьте. Сейчас к вам выйдут.

Минут через десять из боковой двери выходит к нам здоровенный лось лет сорока – в очках, галстуке, пиджак на все три пуговицы застёгнут и с папкой в руках.

И тебе ни «здравствуй», ни «до свидания», сразу же таким ментовским тоном:

– Документики попрошу.

Нартай свои документы подаёт, я – свою книжечку ВТО.

– Паспорт! – говорит мне сохатый.

– Я здесь по приглашению, – объясняю. – Паспорт мой у людей, которые меня здесь принимают.

Не буду же я ему свой немецкий аусвайс показывать! А этот мужик вчитывается в мою членскую книжечку и говорит:

– Непорядок. Хоть вы и «заслуженный артист», но должны знать, что советский человек обязан всегда иметь паспорт при себе. Особенно за границей.

«А не пошёл бы ты…» – думаю я, а сам покорно говорю:

– В следующий раз обязательно захвачу с собой паспорт.

Глянул на Нартая, а у того уже глаза сузились. Ну, думаю, сейчас он рот откроет и такое понесёт!.. Я ему аккуратненько на ногу наступил и так вежливо спрашиваю у этого консульского:

– Что-нибудь выяснилось по поводу товарища Сапаргалиева?

– Всё, всё выяснилось, – отвечает этот лось и открывает свою папку. – Вы, что же думаете, мы тут зря сидим вдалеке от Родины?

– Ну, что вы! – вдруг говорит Нартай. – Этого мы не думаем. Зря бы вы тут не сидели. Тут хоть колбасы навалом…

– Вот вы сюда за колбасой и бежите, – спокойненько так отвечает ему этот лось. – А мы здесь призваны защищать интересы нашего Советского государства, оберегать его имя от всяких ваших легенд и фантазий.

– Каких ещё «наших фантазий»?! – взвился Нартай. А этот сохатый – всё-таки молодец! Сразу видно – тренированный чувак, – так опять спокойненько говорит Нартаю:

– Гражданин Сапаргалиев, вы уж свой голосок здесь не поднимайте. Помните, где находитесь. Мне же ничего не стоит вызвать прямо сейчас представителей немецкой полиции и передать вас в её руки вместе с вашими сказками. В ваше прошлое посещение дежурный по консульству не просто с вами разговаривал, а ещё и записал на магнитофон всё, что вы ему там насочиняли – про танк, про мафию и про всё остальное. А немецкая полиция с вами церемониться не будет. Она вас в один момент раскрутит, и вы понесёте строжайшую ответственность за нелегальный переход границы ФРГ. И вы, гражданин Петров, за соучастие в этой, извините, авантюре.

– Позвольте… – говорю я.

– Не позволю, – отвечает этот тип и вынимает из папки один лист. – Вот ответ военного атташе нашего посольства в Бонне, которому ничего не известно об отцеплении платформы с танком от нашего воинского эшелона. Тип вынимает из папки второй лист и суёт его нам под нос:

– Мало того, наше посольство запросило командование Западной группы войск, которое ответило, что танки Т-62 давным-давно сняты с производства и вооружения Советской армии, и ни одного такого танка на территории бывшей Германской Демократической Республики нет и никогда не было!

Тут он вынимает из папки третий лист и снова показывает его нам с Нартаем.

– А вот и подтверждение командования якобы вашей воинской части, в которой вы якобы когда-то служили, гражданин Сапаргалиев. Читайте. Читайте, читайте! Вот отсюда читайте: «…войсковая часть 156254 укомплектована боевыми танками марки Т-80 и ни одной машины образца Т – 62 в своём парке не имеет».

– То есть, как это?!! – завопил Нартай, а у меня чуть ноги не подогнулись.

– А очень просто, – отвечает этот консульский лось. Видите? Написано: «В/ч 156254 пересекла границу Союза Советских Социалистических Республик и прибыла на конечный пункт своего назначения согласно графика вывода Советских войск с территории ГДР в точном соответствии со списком личного состава войсковой части и вверенной ей боевой техники. За время передислокации в в/ч 156254 от пункта отправления из ГДР до пункта назначения в СССР никаких происшествий не было». Прочли, граждане?

– Ну, суки! Ну, бляди!!! – Нартай даже за голову схватился.

– Нет, кажется, всё-таки придётся вызвать полицию, – качает головой этот боец дипфронта.

Я Нартая облапил двумя руками, прижал к себе и давай хвостом махать изо всех сил:

– Ну, что вы… Он больше не будет… Извините, ради Бога!..

Тогда этот лось в очках вынимает из папки последнюю бумажку, вполовину меньше первых трёх, и говорит:

– И последний документик по вашему делу. Справка отдела кадров дивизии, в состав которой входит в/ч 156254. Читайте!

А я чувствую, что сейчас мне Нартая ни в коем случае нельзя из рук выпускать, а то мы потом дерьмо лопатой хлебать будем, и говорю так вежливо, что самого чуть блевать не потянуло:

– Не откажите в любезности, если вам нетрудно, прочтите нам сами, пожалуйста…

Мужик просёк нашу слабинку и даже помягчел малость:

– Если бы вы свой адрес оставили, мы бы копии этих документов вам уже давно переслали. Они у нас уже второй месяц лежат…

– Но нам же обещали нас под землёй найти!.. – выкрикнул Нартай и весь затрясся у меня в руках.

– Вы, что думаете, вы у нас здесь одни такие? – обиделся этот сохатый. – Да у нас…

– Вы нам справочку эту прочесть обещали, – говорю я ему, а сам ещё сильнее прижимаю Нартая к себе.

– Тут и читать-то нечего, – говорит этот дипломатический лось. – Вот, смотрите: «На ваш запрос настоящим сообщаем, что механик-водитель старший сержант Н.Сапаргалиев в списках личного состава в/ч 156254 никогда не числился».

– Что-о-о?.. – прошептал Нартай и потерял сознание.

Из консульства я его чуть ли не на руках вынес…

Когда за нами закрывалась дверь единственного крошечного советского островка в центре Мюнхена, мне вдруг на мгновение показалось, что в глазах этого наглухо застёгнутого лося в очках промелькнуло что-то человеческое. Жалость, что ли?.. А может быть, чувство вины за то, что ему приходится участвовать в этом трусливом, гнусном и нелепом спектакле?..

Скорее всего, мне это только показалось.

…Уже в Английском парке, в полупустом биргартене, когда мы засадили с Нартайчиком бутылку водки с пивом и малость перекусили, он ненадолго пришёл в себя.

Стал негромко и бессвязно выкрикивать, что сейчас же должен послать телеграмму в Казахстан – Назарбаеву и в Москву – Горбачёву. Что сегодня же ночью он пригонит свой танк к дверям Советского консульства… Что ему бы только сменить топливные и масляные фильтры и достать необходимый запас горючего – он на своём танке пересечёт все границы и до Кремля доедет!.. И вот когда он остановится перед Спасскими воротами, поводя своей пушечкой справа налево и слева направо, – пусть тогда попробуют сказать, что механика-водителя старшего сержанта Нартая Сапаргалиева не существует!..

А потом он снова впал в какой-то полубессознательный транс. Сидит за столом, качается, как китайский фарфоровый болванчик и шепчет: «Когда-то копыта коней моих предков…» И всё. И ни на что не реагирует…

Боже мой, думаю, что же делать?.. Надо же его как-то выводить из этого шокового состояния! Он же вполне чокнуться может.

Хорошенькое дело! Жил-был человек, все вокруг него выплясывали, цацкались с ним из-за его танкового таланта, хвастались им, предъявляли как визитную карточку разным заезжим начальникам, наверняка под восторги начальников обделывали свои делишки, а теперь, для того чтобы не выносить сор из избы и спрятать концы в воду, попросту отказались от него, будто его в природе не существовало! Да так глупо, так прямолинейно, неизобретательно, что я только диву давался.

Что значит «в списках личного состава никогда не числился»?! А если поднять эти списки? Да почитать их внимательно? Ну, предположим, из всяких там ведомостей, документов убрали его фамилию, что тоже весьма сомнительно. В любом армейском подразделении такое количество разного бумажного мусора, что передать всю документацию даже за полгода практически невозможно…

Ну, пускай со страху они это преодолели – нет Нартайчика ни в одном списке. Но в дивизии же почти десять тысяч человек! Неужели хотя бы один из десяти тысяч не вспомнит этого маленького, узкоглазого и кривоногого казаха и не скажет: «Ёлки-палки, да ведь это старший сержант Нартай Сапаргалиев – лучший механик-водитель всей Западной группы войск!!! Он на своём Т-62 такое выделывал!.. А за месяц до отправки в Россию он командира ремонтного взвода, эту сволочь, прапорщика повесил! А того, к сожалению, откачали…» Ведь, наверняка, найдутся в дивизии нормальные ребята. И накрылись вы, господа большие начальнички! Что вы теперь скажете?..

Конечно, нужно только этим заниматься. А пока мы с кем-нибудь спишемся и кто-нибудь на это согласится – времени пройдёт чёрт-те сколько… А пока надо же как-то жить! Как-то приводить в чувство этого маленького «подпоручика Киже». Помните, был такой классный рассказ? Только фамилия писателя у меня из головы выскочила…

– Юрий Тынянов, – напомнил я Эдику.

– Может быть, – согласился он. – Я уж сейчас не помню. Вот я и решил – клин нужно вышибать клином!

ЧАСТЬ ВОСЕМНАДЦАТАЯ,
рассказанная Автором, – о том, как клин вышибают клином…

– Всё, Нартайчик! Всё… – сказал Эдик. – Аллес кляр. Теперь всё ясно и мы точно знаем, что нужно делать. Сегодня же сядем вместе с Катькой – она девка башковитая – и начнём писать во все концы! И твоему… Этому… Как его? Главному казаху…

– Назарбаеву, – прошептал Нартай.

– Назарбаеву! – бодро повторил Эдик. – И Горбачёву! И министру обороны! И всем, всем, всем!!! А чтобы быть точно уверенными, что наши письма дойдут, я отвезу их в аэропорт, найду наших летунов или каких-нибудь нормальных мужиков-пассажиров, и эти письма уже из Союза отправят. А то если посылать отсюда, да ещё с немецкой почтовой маркой – хрен они достигнут адресата. Их у нас там тормознут, прочтут, и хорошо если только выбросят, а не потащат в КГБ. А мы ещё сто лет будем ждать ответа. Ты меня слышишь, Нартай?..

Окаменевший Нартай, не поднимая глаз, с трудом спросил хриплым шёпотом:

– А мама?.. Папа?.. А сёстры?.. Дедушки ждут…

– Им напишем в первую очередь! Будто ты задержался здесь немного… Вроде бы тебя оставили как классного специалиста помочь обучать новеньких, и ты никак не мог отказаться… А сейчас!..

Что «сейчас» Эдик смутно себе представлял. Знал только, что Нартая нужно немедленно приводить в нормальное состояние. А для этого необходим ещё один стресс, но теперь уже со знаком плюс.

– А сейчас… – повторил Эдик, и решение неожиданно, в последнюю секунду, само пришло ему в голову! – А сейчас мы едем покупать автомобиль!

Решение было единственно верным, точным и действенным.

Сработал комплекс неистребимых инстинктов советского человека, для которого получение квартиры или покупка автомобиля – такая знаменательная веха в его вечно ограниченном существовании, что счастливое разрешение как первой, так и второй проблемы может привести к лёгкому помешательству.

Здесь, на этом тоскливом, упрощённом Западе, есть деньги – купи себе дом, квартиру, найми её на год, на три, на пять. Нужен тебе автомобиль – пойди, заплати и получи соответственно твоим деньгам любую модель любого года, с любым пробегом… Хочешь новую машину? Плати втрое, впятеро дороже – получи новую. Ни борьбы, ни метаний – скукота зелёная…

И не надо никого умолять, упрашивать, писать сотни заявлений. Ждать решения собрания своего профсоюза, которому гораздо лучше, чем тебе, известно – нужна тебе квартира или ты ещё лет пять можешь пожить в коммуналке вчетвером на пятнадцати квадратных метрах. А уж что касается автомобиля… Тут интриги почище, чем при дворе короля Людовика Четырнадцатого!

Поэтому, когда у нас в Советском Союзе, ценой чудовищных усилий и унижений, за свои собственные, тяжким трудом заработанные деньги, ты всё-таки счастливо получал просимое – это был стресс, приводивший к лёгким, а иногда и к тяжёлым психическим последствиям, позволяющим забыть обо всём остальном. Но это – стресс со знаком плюс!!!

– Вставай, поехали! – сказал Эдик Нартаю. Нартай даже не пошевелился. Он только впервые за полтора часа поднял на Эдика осмысленные глаза. Эдик несказанно обрадовался этому слабому проявлению возвращающегося к Нартаю сознания. Заговорил быстро, выдавая только что возникшую мысль за давно созревшую:

– Сейчас мы едем на Ландсбергерштрассе – там этих автомарктов пруд пруди… И в течение получаса покупаем себе приличный, недорогой автомобиль. Вместительный, сильный гебраухтваген. Желательно с меньшим количеством километров пробега. Чтобы не мы потом работали на него, а он на нас! Теперь, когда у нас на руках беременная Катька, мы просто обязаны иметь машину. Не таскать же её каждый день по два километра до электрички и обратно?! А велосипед у нас один на троих… Нет, Нартайчик, нам теперь без машины не обойтись! Мой реквизит, Катькина гитара, костюмы для работы на Мариенплац… Я вообще не понимаю, как мы управлялись без машины до сих пор!.. А когда Катька совсем затяжелеет и, не дай Бог, её нужно будет срочно везти к врачу? Мало ли, что может случиться… Всё, Нартай! Вставай. Поехали. В этом деле мне без тебя не обойтись. Ну, кто лучше тебя разберётся в автомобиле, чтобы нас не напарили? Тут тебе и карты в руки.

– А деньги? – спросил Нартай.

– А это что?!

И Эдик вытащил из бумажника кредитную карточку своего банка.

– Даром я, что ли, платил сорок марок за вот эту «Сервис-карт»? По этой хреновнике мы с тобой в три секунды в любом отделении «Хипо-Банка» получим столько, сколько нам надо! Это мне ещё месяц назад старики Китцингеры устроили. «Мало ли, – говорят, – тебе неожиданно деньги потребуются в городе…»

– А на машину хватит? – спросил Нартай.

– Должно хватить. У меня там вместе с тем, что я из Москвы привёз, уже тысяч девять марок… Я всё на зиму собирал. Думал, зимой туристов меньше, работы не будет, а жить на что-то надо… Не садиться же старикам на шею.

– Давай, ещё по сто грамм закажем? – сказал Нартай.

– Нет вопросов! – радостно ответил Эдик и побежал к буфетной стойке.

Спустя четыре с половиной часа светло-зелёный «фольксваген-пассат»-комби выпуска одна тысяча девятьсот восемьдесят первого года, пробежавший за свою десятилетнюю жизнь (если верить спидометру, документам и клятвенным заверениям хозяина автомаркта) сто шесть тысяч километров, уже зарегистрированный в полиции на имя герра Эдуарда Петрова, с законными мюнхенскими номерами спереди и сзади, оберегаемый от любых автослучайностей оплаченной страховкой фирмы АДиАЦе, обутый в новенькие шины, неторопливо катился по автобану к «Китцингер-хофу».

После долгой и яростной торговли с хозяином автомаркта счёт герра Э.Петрова в «Хипо-Банке» уменьшился всего на три тысячи четыреста двадцать семь марок, включая в эту сумму оплату регистрации, страховки и сорока литров самого дешёвого бензина под названием «Блайфрай».

Из четырёх с половиной часов, проведённых непосредственно в автомаркте, четыре часа были посвящены выбору машины.

Перебрав больше тридцати автомобилей, Нартай проявил себя так выпукло и значительно, обнаружил такие сокрытые от рядового автомобилиста знания, что был вынужден даже отклонить предложение совершенно измученного им хозяина автомаркта – поработать у него хотя бы полгода дежурным автомехаником. Три раза в неделю, по восемь часов в день. Из расчёта – двадцать марок в час…

При выезде из города в магазине «Альди» была куплена бутылка тридцатидвухградусного любимого Нартаем «Корна», пара бутылок хорошего итальянского белого вина для Петера, бутылка яичного ликёра для Наташи и Кати и ящик с двадцатью бутылками пива «Аугустинер-Гольд» для всех, кто захочет просто пива.

Столь широкий ассортимент алкоголя увеличил стоимость основной покупки на пятьдесят две марки, но, как сказал новый владелец старого автомобиля герр Эдуард Петров: «Это – святое!..»

Но главное было достигнуто! Как верно рассчитал Эдик, покупка зелёного «фольксвагена» создала ту положительную нервно-стрессовую ситуацию, которая вывела Нартая из состояния чёрной меланхолии и растительной прострации.

Нет, нет!.. Приобретение автомобиля вовсе не затмило впечатление от посещения Генерального консульства СССР, но целительно перевело Нартая в качественно иное расположение духа.

– Я думаю, Эдька, если Назарбаев с Горбачёвым будут тянуть с ответом, надо будет написать в Организацию Объединённых Наций и в Комиссию по правам человека, да? Только адрес где-то узнать… – говорил Нартай, развалившись на пассажирском сиденье и потягивая пиво из бутылки.

– Узнаем! – Эдик вёл машину привычно, ловко и уверенно. – Мы этим сволочам такое заделаем!..

– Ты не гони, не гони, – говорил Нартай. – Привыкни сначала к двигателю, сцеплению, тормозам… Они, суки, думают, что мы вот так схаваем этот их фокус!.. А вот хрен им в грызло! Обгадились со страху, бараны… Ты подумай, Эдик, они же не только танк – эту потрясную машину списали… Не только меня – как кролика заложили, будто Нартая Сапаргалиева и в природе не существовало… Они же, для спасения своих вонючих шкур и погон всё наше государство, всю нашу страну предали, дешёвки!!!

– Страна-то тут при чём? – не понял Эдик.

– Да ты что?! Чокнутый?! Ты дальше своего носа что-нибудь видишь? Ну, ты даёшь!.. А если я вроде них сблядану, и этот сейфик с секретнейшими документами стратегического значения попадёт в чьи-нибудь иностранные руки?! Что тогда?

– А ты уверен, что там действительно документы?

– Эдька! Ты бы видел в обстановке какой секретности меня тогда на платформу грузили!.. Такого и Штирлицу не снилось! Ты почему думаешь, я этот башенный ключ всегда с собой ношу, даже на ночь не снимаю?..

Нартай расстегнул рубашку и вытащил из-под неё тёплый, согретый его худеньким тельцем, большой специальный ключ от башенного люка. Ключ висел у него на шее, на тоненьком сыромятном пропотевшем ремешке.

– Я от тебя танк закрываю, думаешь? От Катьки? От Наташи с Петером?.. Я его даже от себя закрываю! А ну, не приведи Господь, кто-нибудь скоммуниздит эти документы?.. Раз мне доверено…

Тут Эдик не выдержал. Наверное, сказалось нервное напряжение последних нескольких часов и он просто устал держать себя в узде.

– Кем доверено-то?!! – в бешенстве закричал он и «фольксваген» опасно вильнул в сторону. – Подонками, которые ради своей безнаказанности предали и танк, и тебя, и твои гребанные документы?! Которые заставляли нас подыхать в Афганистане, а потом стравливали узбеков с турками-месхетинцами, киргизов ещё с кем-то, таджиков друг с другом?! Которые забили лагеря, тюрьмы и психушки инакомыслящими?! Только потому, что человек думает по-своему – его за жопу и в кутузку? А может, сразу на плаху?! Кем доверено?!!

– Останови машину! – решительно потребовал Нартай. – Останови машину немедленно, гад ползучий, диссидент вшивый!.. Я кому говорю?

Эдик затормозил, съехал на обочину и обессиленно выключил зажигание. Прикрыл глаза, чтобы не видеть, как трясутся руки.

– Вылезай из-за руля к чёртовой матери! – зло сказал Нартай. – Пересаживайся на моё место, истерик сраный!

Не выходя из машины, Нартай протиснулся на водительское сиденье, пододвинул его ближе к рулю. Подождал, пока Эдик обошёл «фольксваген» и сел на пассажирское кресло, и только после этого завёл двигатель.

Аккуратно и мягко выехал на автобан, вписался в общий поток и негромко сказал Эдику:

– Когда я говорил про страну и про то, что мне доверено, я чего имел в виду, Эдик? Я думал про людей, которые живут в этой стране… А их почти двести восемьдесят миллионов. А я – один. И у меня в руках, ети их мать, секретные военные документы. Да ещё стратегические! Они, может, этим двумстам восьмидесяти миллионам такой беды наделают, что тебе твой Афган воскресной прогулкой покажется. Так что теперь я это дело сам себе доверил. Вот о чём я, Эдик. А ты мне политинформацию толкать взялся…

Эдик замолчал. Сидел, закрыв глаза, пытался унять дрожь, проглотить застрявший в горле комок.

– И ещё… – ухмыльнулся Нартай. – Мне кажется, ты слишком много репетируешь и работаешь. Считай, несколько часов в день вверх ногами и вниз головой стоишь… Малость глупеешь. А может, у тебя это от курева? Ты бы поберёгся, Эдик, а?

…В «Китценгер-хофе» светло-зелёный «фольксваген-пассат» был торжественно обмыт «Корном», белым итальянским вином, несколькими рюмочками яичного ликёра, а также отполирован «Аугустинером-Гольд» и уже со следующего дня стал незаменимым и полноправным членом семьи всего китцингер-хофского народонаселения.

Даже старая Наташа Китцингер, известная своим упрямым баварским консерватизмом, убедившись в том, что «фольксваген» чуть ли не вдвое вместительнее её голубого «форда», раз в неделю загружала «пассат» картонными коробками с изготовленными Петером колбасами, садилась за руль «фольксвагена» и уезжала на нём сдавать свою продукцию в магазин.

К концу месяца Наташа вооружалась очками и электронным калькулятором и по своим предварительным записям производила скрупулезнейший расчёт проеханных ею километров и истраченного на эти километры бензина. Стоимость бензина она вычитала из общей суммы квартирной платы Эдика и настойчиво заставляла всех проверять её записи.

Со второй половины дня «фольксваген-пассат» грузился Катиной гитарой, сумкой с костюмами для выступления и чудо-столиком Эдика.

Эдик садился за руль, Нартай рядом, Катя сзади, и они ехали в Мюнхен на работу. Парковались обычно в каком-нибудь переулочке рядом с Мариенплац, переодевались прямо в машине и выходили на Кауфингерштрассе, чтобы, отработав несколько часов до изнеможения, поздним вечером, а то и ночью голодными, осипшими, вымотанными возвратиться в «Китцингер-хоф».

С появлением «фольксвагена» отпала необходимость оставлять реквизит в кнайпе, где работала та самая кельнерша Хайди – с потрясающей попочкой и титечками, как говорил Эдик, – а следовательно, отпала необходимость платить ежедневные пять марок хозяину кнайпы. Правда, исчезла и частая возможность видеть Хайди, которой, кажется, уже был вполне достаточен словарный запас Эдика, чтобы в постели с ним обходиться без переводчика…

– Эта Хайди на тебя так дышит, так дышит, что я не могу на это без смеха смотреть! – завистливо говорил Нартай.

– А ты не смотри, – отвечал ему Эдик. – Кстати! Когда работаем на Мариенплац, когда ты ассистируешь, когда вокруг стоит толпа зрителей – чего ты ходишь с похоронной мордой? Ты можешь хоть раз улыбнуться?

– Нет, – говорил Нартай.

– Почему?!

– Я не улыбаюсь посторонним людям, – говорил Нартай. – И прекрати курить в машине. Дышать нечем! Катька, скажи ему!..

– Пусть курит. Оставь его в покое, Нартайчик, – хриплым, усталым голосом говорила Катя.

– Тебе хочется, чтобы твой ребёнок родился сразу же с прокуренными лёгкими?! – возмущался Нартай.

– Слушай! Когда вы с Петером начинаете жрать водку – мы с Катькой тебе что-нибудь говорим? – спрашивал Эдик Нартая.

– А ты, что – не пьёшь?! В сторонке стоишь?

– Я выпил рюмку-другую – и в койку. А вы со стариком, пока пузырь не прикончите, не можете оторваться друг от друга.

– Ну и что тут такого?! Я ему уважение оказываю, а он – мне…

– Чёрт побери! Откуда в тебе-то это чисто российско-ханыжное: «Ты меня уважаешь?..» – удивлялся Эдик.

– «Союз нерушимый республик свободных сплотила навеки великая Русь!..» – пел в таких случаях Нартай.

– Нартайчик, солнце моё, объясни мне, дуре малограмотной, а вот, когда вы со стариком надираетесь своим «Корном», о чём вы потом полночи лялякаете? – поинтересовалась Катя.

– Как это «о чём»?.. Он – танкист, и я – танкист. Что же нам и поговорить не о чём? – пожимал плечами Нартай. – Иногда я ему рассказываю историю казахского народа…

Ждали ответа от Горбачёва. Ждали ответа от Назарбаева. От министра обороны. От Прокуратуры Советского Союза.

И все письма отправляли в Союз правильно – то через русских туристов, то через деловых людей, которых сюда хлынуло видимо-невидимо. Одно время чуть ли не каждый день в аэропорт мотались.

А ответов всё не было и не было…

ЧАСТЬ ДЕВЯТНАДЦАТАЯ,
рассказанная Автором, – о том, как, к сожалению, полиция обратила излишне серьёзное внимание на некоторых обитателей «Китцингер-хофа»…

– А от Джеффа не было никакого ответа… – грустно сказала мне Катя.

Мы сидели с ней у обочины китцингеровских владений, на краю большого поля, взгромоздившись на огромный силосный бурт – метров сорока в длину, десяти в ширину и не меньше двух в высоту.

От дождей бурт был укрыт широкими полотнищами толстой полиэтиленовой плёнки, а чтобы ветер не разметал их в разные стороны, полотнища были придавлены отбегавшими свой срок автомобильными колёсами. Их там, на этом бурте, было штук сто!

По невзыскательным советским параметрам в этих выброшенных колёсах жизни было не меньше, чем на десять-пятнадцать тысяч километров. Попади они в руки нашего нищего и затравленного российского автовладельца – они бы ещё года три служили ему верой и правдой.

Ночь была тёплая и лунная, и с высоты силосного бурта нам с Катей было хорошо видно, как, негромко урча двигателем и мерно покачивая пушкой, танк быстро и ловко тащил за собой здоровенный многолемешный плуг, вспахивая поле с какой-то невероятной, рекордной скоростью!

Эдик и старый Петер стояли на запятках широкозахватного плуга – следили за тем, чтобы лемехи не выскакивали из земли. На головах у Петера и Эдика были надеты шлемофоны, подключённые к переговорному устройству танка. Нартай ещё с вечера удлинил соединительные колодки этих шлемофонов пятнадцатиметровым тонким кабелем, и теперь Нартай, сидящий внутри танка, и Петер с Эдиком, едущие на плуге, могли разговаривать между собой и корректировать действия друг друга.

В голубом лунном свете Петер и Эдик в своих шлемофонах казались персонажами из какого-то фантастического фильма Спилберга.

– Этот проклятый Джефф исчез, будто его никогда и в природе не существовало, – сказала Катя. – Хотя вот уже несколько месяцев я с каждым днём всё сильнее и явственнее ощущаю в себе его присутствие. Не просто воображаю что-то этакое, а ощущаю чисто физически… Вы понимаете, о чём я?..

– Понимаю, – ответил я.

– Я беременна, как по учебнику, – усмехнулась Катя. – Меня уже и подташнивает, и запахи я стала чувствовать острее, и ноги к вечеру отекают… Постоишь на Мариенплац, побренчишь на гитаре несколько часов – к вечеру шнурки от кроссовок так в лапы врежутся, что хоть разувайся и домой босиком шлёпай! Хорошо, у Эдика есть машина…

А тут ещё мною полиция заинтересовалась. К нам сюда, в «Китцингер-хоф», наезжать стала. Эдьке-то ничего, он по закону здесь. А мы с Нартайчиком – не пришей кобыле хвост. Кто мы такие? Почему здесь? Да ещё и с танком!.. Я ещё – куда ни шло, у меня паспорт израильский, мне виза не нужна. А вот с Нартайчиком совсем дело худо. Да и Наташу с Петером подставлять неохота. Не дай Бог, кто-нибудь из соседей стукнет на наших героических стариков.

Правда, поначалу, когда мы все трое у них поселились, я однажды случайно услышала их разговор в свинарнике. Они думали, что я ушла кормить оленей, а я припозднилась со стиркой и только стала собираться в загон, слышу разговор в свинарнике. Наташа говорит:

– Мы обязаны сообщить, что у нас живут иностранцы. И что в нашем сарае стоит их танк.

А Петер ей отвечает:

– Ничего и никому мы не обязаны. А уж если обязаны, то этим самым иностранцам – они с нас половину забот по хозяйству сняли. И в доме в сто раз веселее! Ты посмотри на себя в зеркало – ты же на десять лет моложе стала выглядеть!..

И, наверное, там, в свинарнике, стал лапать Наташу, потому что она как рявкнет на него:

– Убери руки, кобель старый! Нашёл время под юбку лезть! Ты обязан пойти и сообщить!

– Никуда я не пойду, – говорит Петер и, видимо, продолжает тискать Наташу, потому что она, слышу, чуть ли не криком кричит:

– Да отцепись ты! Насмотрелся голых девок по телевизору…

У нас по пятницам, субботам и воскресеньям по двум программам – по РТЛ и Сат-один – разную эротическую хреновину показывают…

– Не хочешь ты, сообщу я, – говорит Наташа. – Потому что я, как честная немка…

И вдруг слышу, в свинарнике повисла тишина. Даже поросята перестали хрюкать.

А потом – голос Петера. Такой тихий, такой чугунный, что даже мне не по себе стало.

– Это я тебя сделал немкой. И ты никому ничего никогда сообщать не будешь. Аллес кляр?

Дескать, «тебе всё ясно?»

– Хорошо, хорошо… Конечно! – торопливо и испуганно говорит Наташа. – Как ты скажешь – так и будет. Я просто подумала, что если создаются какие-то законы и правила, то…

– То они не должны никому приносить вреда, – заканчивает за неё Петер, и Наташа замолкает.

Думаю, что эта тема у них больше не возникала.

Освещая себе путь мощной фарой, танк безостановочно тащил за собой широкий плуг с Петером и Эдиком в шлемофонах, слегка замедлял ход на разворотах и по прямой снова набирал скорость. Вспахана была уже половина поля…

– Ты говорила про полицию, – напомнил я Кате. Она усмехнулась, покачала головой.

– В первый раз мы очень испугались. Сидим, ужинаем – Наташа, Петер, Эдик и я. Нартая не было. Он ещё с утра уехал на озеро к Зергельхуберам – чинил им какой-то мотор на их сейнере. Он у них там постоянно пасётся. Клиентуры у него – хоть отбавляй! И Моосгруберы, и Рингсайсы, и Бирбихлеры… Кому трактор наладить, кому мотор исправить, кому ещё что-нибудь. Он у нас нарасхват…

Одним словом, сидим ужинаем, ждём Нартая. И вдруг неожиданно подкатывает жёлто-зелёный полицейский «БМВ». Мы с Эдькой перетрусили. Я уже хотела юркнуть к себе в «келлер» – с глаз долой, но в это время из полицейской машины выскакивает Нартай, а из-за руля вылезает такой квадратненький полицейский лет двадцати пяти и говорит:

– Грюсготт! Гутен абенд… Добрый вечер. Оказывается, это сын Зергельхубера – Клаус. Нартай уже слегка «на кочерге» – они там со старым Зергельхубером по паре стаканчиков приняли, и этот Клаус решил отвезти Нартая домой.

Наташа тут же заюлила, начала ставить для них тарелки на стол:

– Ах, Клаус… Как ты вырос! Как повзрослел! Как тебе идёт эта форма, Клаус! Я же тебя совсем маленьким помню…

Выпили по рюмочке, а потом Петер попросил меня спеть и поиграть на гитаре… Мы в тот день на Мариенплац не работали, глотка у меня малость передохнула и с голосом было всё в порядке. Эдик притащил гитару и я попела для них немножко.

Вот с тех пор этот полицейский, Клаус, к нам и стал ездить минимум три раза в неделю. То шоколадку привезёт, то цветочки, то ещё что-нибудь…

Уже через неделю Нартай его просто возненавидел! Он вообще не переваривает, когда за мной кто-то начинает ухаживать. А о Джеффе он даже слышать не хочет!.. Хотя, когда недавно Наташа заговорила о том, что у Зергельхуберов на озере два замечательных дома, что они очень богатые люди, потому что рыбный промысел приносит им солидный доход, и Клаус – единственный наследник всего этого, и стала многозначительно на меня поглядывать, Нартай просто взбеленился:

– Тётя Наташа! Вы кончайте Катьку сватать! У неё есть Джефф Келли и…

– Нет у неё никакого Джеффа! – закричала Наташа. – И ты это знаешь не хуже меня! Где этот Джефф?! А всю жизнь одной, да ещё с ребёнком… Надо думать о завтрашнем дне! А Зергельхуберы согласны. В прошлое воскресенье в кирхе мне старый Зергельхубер так и сказал: «Пожалуйста! Пусть будет ребёнок… Мой Клаус ей ещё столько детей наделает, что уже через год их никто и не различит. Все они будут „Зергельхуберы“!»..

– Успокойтесь, – говорю. – Не спорьте. Мои дети будут только «Келли» или, на худой конец, «Гуревичи». Третьего не дано.

А Клаус всё ездит и ездит к нам. Такой упорный баварский крестьянин! Но очень неплохо говорит по-английски. И вообще, вполне приличный и неглупый паренёк.

Нам что главное? Нам важно, чтобы он про танк не пронюхал.

Про нас-то, я полагаю, он уже всё давно понял. Хотя Петер с Наташей всем наплели, что мы с Нартайчиком ненадолго приехали к Эдику в гости и слегка задержались… Всё это, конечно, шито белыми нитками, но полицейский – всегда полицейский. Особенно влюблённый полицейский. В нём же всё обострено, он всё воспринимает с повышенной подозрительностью.

Правда, Петер, на всякий случай, уже заготовил версию, будто он этот танк купил в ГДР, и не как боевое оружие, а просто как тягловую силу. Вроде как трактор повышенной мощности. А то, что этот трактор с пушкой – так ему, пожилому человеку, её никак самому не отпилить, а кроме всего прочего, эта пушка ему совершенно не мешает. Пушка и пушка – подумаешь! Он же стрелять из неё не собирается…

Тоже, конечно, абсолютная липа, но если кто-то увидит танк – надо же будет что-то говорить.

Огромное поле Китцингеров было вспахано ещё до рассвета, и танк вместе с плугом водворены в сарай.

– Если бы половину наших танков пустить у нас в Союзе на поля – нам Канада с её валютной пшеницей нужна была бы, как рыбке – зонтик! – сказал мне Нартай, стягивая с головы шлемофон. – А уж если все танки бросить на это дело – мы бы весь мир зерном завалили! Да?

На следующий день, когда мы с Эдиком, Катей и Нартаем вечером вернулись из Мюнхена в «Китцингер-хоф», у дома, под навесом нас ждали – ужин, Наташа, чуть хмельной Петер и тот самый полицейский – Клаус Зергельхубер, безнадёжно влюблённый в Катю. Он был без формы – в обычных джинсах, майке и короткой кожаной куртке, но я сразу узнал его по описаниям Кати и Эдика.

– Гутен абенд, – неприветливо буркнул ему Нартай и стал вытаскивать из машины реквизит Эдика, Катину гитару и сумку с костюмами. Эдик и Катя пошли принять душ перед ужином, а Петер познакомил меня с Клаусом. Перемежая непонятную для меня немецкую речь отчётливыми русскими матюгами, Петер сказал:

– Это Клаус – сын моего старого приятеля. Они тут на озере живут. Он брал у нас читать вашу книжку и теперь захотел познакомиться с писателем. Что будем пить – водку, вино, пиво?

– Пиво, – ответил я, поняв только последний вопрос.

В середине ужина Наташа вдруг спохватилась.

– О, Наташа!.. Совсем старая стала! – с досадой сказала она о себе в третьем лице. – Ничего не помню… Катя! Тебе пришло письмо из Америки!

– Давай, давай!.. – крикнул по-русски Петер.

Я видел, как Катя неожиданно растерялась и умоляюще посмотрела на Наташу. Наташа быстро сбегала в дом и вернулась с большим красивым конвертом учрежденческого типа.

– Вот! – она подала конверт Кате.

У Кати мелко тряслись пальцы – она никак не могла вскрыть это письмо. Эдик взял конверт из её рук и вскрыл сам. И подал письмо Кате.

Из конверта она вытащила плотный лист с типографски напечатанным грифом, и текстом, набранным на компьютере.

– Это не от Джеффа… – упавшим голосом тихо сказала Катя.

– Из Пентагона? – тут же спросил Нартай.

Катя всмотрелась в английский текст и удивлённо произнесла:

– Да… А откуда ты знаешь?

– Что написано? – Нартай злорадно покосился в сторону Клауса.

– А я откуда знаю… – совсем расстроилась Катя и по-немецки сказала: – Клаус, пожалуйста, переведи мне хотя бы на немецкий!

– Найн проблем! – улыбнулся ей Клаус и бегло прочитал по-немецки английский текст.

Эдик довольно толково перевёл с немецкого на русский:

«Почтенная мисстрис Катерина Гуревич. На Ваш запрос сообщаем Вам, что Вашего племянника лейтенанта Джеффри Р.Келли в настоящее время в США нет. Уже несколько месяцев он находится в служебной командировке в России, в качестве переводчика американской экспертной группы при Комиссии по разоружению ООН.

Возвращение лейтенанта Дж. Р.Келли в Соединённые Штаты планируется на сентябрь месяц этого года.»

– Ну вот! Теперь у нас есть хоть чёткая информация! – удовлетворённо произнёс Нартай.

– Ничего не понимаю… – Катя ошеломлённо оглядела всех сидящих за столом. – Какой «племянник»?!.. Почему «почтенная мисстрис»? И потом, я никогда не писала в Пентагон!..

– Насчёт «племянника» и «почтенной мисстрис» Клаус свободно мог ошибиться при переводе, – сказал Эдик и спросил Клауса по-немецки: – Клаус, там так и написано – «Вашего племянника»? Ты не ошибся?

– Найн! Ганц генау! – рассмеялся Клаус.

– Странно… – Катя удивлённо вертела в руках письмо из Америки. – Какой-то идиотизм! Что-то вроде «на деревню – бабушке…»

– Не «бабушке», а одинокой родной старенькой тёте, которая сейчас временно живёт в Германии и очень хотела бы увидеть своего племянника, – спокойно сказал Нартай.

– Так это твоих рук дело?! – ахнул Эдик.

– Не только моих, – со скромным достоинством ответил Нартай. – Я написал письмо по-русски, дал его тому чеху… Помнишь, аккордеониста Тони Мареша? Он перевёл письмо на немецкий, и мы вместе попросили этого жонглёра из Лондона – Стива Дэвиса переписать наше письмо по-английски. А когда я ему заслал бутылку «Корна», он и адрес точный узнал, и конверт сам надписал… Я только отправил.

Наташа в меру своих сил пыталась переводить Петеру и Клаусу историю появления американского письма в «Китцингер-хофе».

Все смотрели на Нартая. Наступила его звёздная минута!

– Но почему я – «тётя»?!! – закричала Катя. – Зачем тебе нужно было врать в этом письме от моего имени?!

Тут Нартай не на шутку разозлился! Он посмотрел на Катю в упор и зло проговорил:

– Ёлки-палки! Чтоб не сказать хуже… Да, если бы я написал всю правду, разве они ответили бы?! Мало ли у них америкашек, которые делают детей по всему миру, а потом их только и видели?! Представляешь, сколько таких правдивых писем от этих несчастных дурочек идёт в Пентагон? А если приходит письмо от пожилой, одинокой тёти, которая всего лишь скучает по своему американскому племяннику, – тут просто грех не ответить. Это ты можешь понять своими куриными мозгами?!

Катя обняла Нартая, прижала его к себе и тихо спросила:

– Я надеюсь, ты не написал в этом письме, что к тому же старенькая европейская тётя уже пятый месяц беременна от своего американского племянничка?

И поцеловала Нартая в нос.

ЧАСТЬ ДВАДЦАТАЯ
(очень коротенькая), рассказанная Автором, – о том, как ему совсем не захотелось описывать события, которые потрясли весь мир…

Через два дня, восемнадцатого числа, тёплым августовским вечером я улетал в Москву, увозя с собой собственноручно изготовленное Наташей и Петером салями, десяток писем Нартая во все советские инстанции, два письма Эдика, просьбу Кати попытаться узнать местопребывание Джеффа в России и, заранее заготовленный, официальный вызов немецкой киностудии, где меня просили «прибыть в Мюнхен для дальнейшего продолжения работы над фильмом в любое удобное для Вас время, начиная с 15 декабря этого года».

А ночью в Москву вошли танки…

Они шли мимо моего дома, по бывшей Дорогомиловской набережной, и грохот их двигателей и лязг гусениц рождали в моём спящем и усталом мозгу жуткие, вязкие и душные кошмары – Катя с мёртвым младенцем на руках… Окровавленные Нартай и Эдик… И сам я отчего-то куда-то бегу, бегу, бегу…

Наутро нам были предложены – Новый Президент и Новая Чрезвычайная жизнь.

………………………………………………………………………
………………………………………………………………………
………………………………………………………………………
………………………………………………………………………
………………………………………………………………………
………………………………………………………………………
……………………………………………………………!!! 

«Короли и капуста»… «Короли и капуста»… Помните, как у О'Генри в «Королях и капусте»?

Только у нас это было совсем не смешно и намного страшнее.

ЧАСТЬ ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ,
рассказанная Автором, – о том, как ему жилось в новой Москве…

Пять писем Нартая со своими комментариями я разослал по нужным административным адресам, а пять – из рук в руки вручил самым большим в стране (на то время) военным и дипломатическим начальникам.

Теперь они запросто крутились в моём родном Доме кино, куда я десятки лет, чуть ли не ежедневно, заскакивал пообедать или поужинать, потрепаться с приятелями, а потом посмотреть зарубежный фильмик, не предназначенный для широкого показа здоровому советскому зрителю.

Дом кино неожиданно стал желанным местом околополитических тусовок. Президенты, министры, левые депутаты и юные миллионеры снисходительно и инфантильно рассуждали о необходимом сегодня искусстве, а представители этого искусства, почуяв слабое звено в цепи новой нарождающейся власти, также неквалифицированно, но чрезвычайно энергично рвались в политические и деловые сферы.

Журналисты радио «Свобода», которых прошлая власть сорок лет обливала помоями и общение с которыми могло стоить жизни, сегодня числились в безгрешных героях, заложивших свой краеугольный камень в фундамент новой русской демократии.

Такие тусовки напоминали заседания «Общества взаимного восхищения», с изредка прорывающимися склочными выяснениями типа «А ты где был в ночь с восемнадцатого на девятнадцатое августа?!»

Время от времени выяснялось, что тот или иной сегодняшний руководитель страны в ту ночь был действительно по другую сторону баррикад и даже участвовал в подготовке переворота. Тогда он тихо исчезал с глаз тусующихся верных служителей новой волны, а на его месте возникал другой – с детства ненавидящий старый строй и до кончиков ногтей преданный новому.

Так у меня пропали четыре письма Нартая. Они исчезли вместе с людьми, клятвенно обещавшими мне разобраться в этом столь странном и некрасивом деле.

И только одно письмо, переданное мною одному очень большому военачальнику, который когда-то был консультантом на трёх фильмах, снимавшихся по моим сценариям, в какой-то мере вселяло в меня надежду.

Мы с ним пили коньяк в ресторане того же Дома кино, и я рассказал ему всю историю похищения танка вместе с механиком-водителем, а затем всё, что этому механику-водителю сказали в Генеральном консульстве Советского Союза в Мюнхене.

– Ну, сволочи! – возмутился мой старый знакомый. – Ну, что за трусливые сволочи?! Давай, давай письмо этого паренька! Пусть у меня будет. Но надо немножко подождать. Сейчас ещё не время! Необходимо дождаться абсолютно полной смены всех кабинетов, а уж тогда!.. Тогда мы этим письмецом кое-кому так по шапке дадим, что, глядишь, и голова вместе с шапкой улетит!

Я отдал ему письмо Нартая и попросил выяснить, где сейчас может находиться американская экспертная Комиссия по разоружению, чтобы я мог найти там одного лейтенанта-переводчика.

Мой военный знакомый посмотрел на меня ласково и удивлённо, как на пукнувшего ребёнка, и с прощающей улыбкой сказал:

– Ну, кто же это тебе скажет?! Ты же понимаешь, что любой открытости – есть предел. Да, «холодная война» закончилась, но секретность ещё никто не отменял. Будь здоров, старина! Лучше расскажи мне, над чем ты сейчас работаешь? Что сочиняешь? Чем в ближайшее время нас порадуешь?..

А я ни над чем не работал, ни черта не сочинял и не собирался никого ничем радовать.

Несколько раз звонили знакомые режиссёры, говорили:

– Давай, тряхнём стариной! Ты напишешь, я поставлю. Сейчас всё можно! Ты даже не представляешь себе – какие открылись перспективы! Тут одно совместное, не помню с кем, предприятие – миллионы даёт!!! Они на чём-то их заработали, а может, просто украли, и сейчас очень хотят вложить эти деньги в кино. Они тебе только за сценарий заплатят больше, чем ты за всю свою жизнь получил. И я буду в порядке… Они всё оплачивают! И экспедицию, и съёмочную технику, и актёров, и плёнку… Когда я сказал, что хорошо бы получить на картину валютный «Кодак» или на худой конец «Фуджи» – они только спросили: «Сколько? Десять тысяч метров? Двадцать? Тридцать?» Какая-то новая генерация, у которой нет проблем!.. Ты помнишь, как надо было кровавыми слезами выплакивать каждые триста метров «Кодака» у нашего ожиревшего Госкино?! А тут – пожалуйста!..

– На кой чёрт им наше кино? – недоумевал я. – Не проще ли, как это делают сейчас все деловые люди – купить по дешёвке десяток американских картин двадцатилетней давности, пустить их в прокат и заработать тучу денег, которых они никогда не соберут от нашего фильма?

– О, чёрт побери! – досадливо восклицали на том конце провода. – Они и не собираются зарабатывать на нашем фильме! Они его, может быть, вообще на экраны не выпустят. Им важно «отмыть» свои деньги! Так сказать – легализовать их… Чтобы потом, при случае, на вопрос – откуда у них деньги, они всегда могли бы сказать, что это доход от фильма, который они субсидировали. Нам-то с тобой что?! Ну, не впишем мы новую страницу в историю отечественного кинематографа. Но хоть выживем как-то в этой чудовищной ситуации. И учти, такие вещи надо решать как можно быстрее. Потому что эти ребята очень скоро найдут другой способ для отстирывания своих грязных миллионов, и мы окажемся не нужны никому. Наше кино попросту умрёт!.. Мы с тобой сейчас не имеем права упускать свой шанс! Подумай! Умоляю, подумай…

– Хорошо, хорошо… – вяло отвечал я. – Обязательно подумаю.

– Для тебя как для сценариста сегодня вообще полная лафа! Ни цензуры, ни художественных советов, ни нашей тоскливой студийной редактуры, ни этих бандитских поправок Госкино! Сидят три милых, полуинтеллигентных мальчика, которым на всё наплевать и которым всё нравится, и на каждый твой чих отстёгивают дикие деньги! Когда я назвал твою фамилию…

– Так они и фамилию мою знают!.. – польщённо хихикал я.

– Действительно, фамилию твою они не помнили, но я назвал им два твоих последних сценария, и они сказали: «Годится!» Сядь, старик, за машинку, напиши для меня чего-нибудь этакого! С кровью! С сексом! С чем хочешь!.. Ну что тебе стоит?

Тут я начинал искать пристойную причину закончить разговор.

Это «Ну что тебе стоит?» я слышал от режиссёров столько раз в своей долгой киножизни, что одно время, когда был полон сил и тщеславия, даже сумел привыкнуть к этой фразе и не обращать на неё внимания. А вот теперь, когда стал старше, когда сочинять стал намного медленнее и мучительнее, когда с каждым годом всё меньше и меньше нравилось то, что я делаю, эта фраза – «Ну что тебе стоит?» стала раздражать меня до чёртиков.

– Хорошо, хорошо… – говорил я. – Подумаю. Подумаю и позвоню.

Но не звонил и не думал. Потому что голова моя была занята Мюнхеном.

Вернее – Катей Гуревич, Эдиком Петровым и Нартаем Сапаргалиевым в Мюнхене…

Думал я и о маленькой, толстенькой бывшей украинке, ныне истинно баварской немке Наташе, о её муже – громадном, могучем и легкомысленном семидесятилетнем Петере, о сельском полицейском Клаусе Зергельхубере, полюбившем беременную ленинградско-еврейскую девочку из Израиля, об отце её будущего ребёнка – американском лейтенанте Джеффри Келли, о искалеченном бывшем горнолыжнике Руди Китцингере, о Николае Ивановиче – водителе электрокара с Волжского автомобильного завода, по пьянке оказавшемся в эмиграции…

Я несколько раз дозванивался в Алма-Ату – к родителям Нартая, и его мама не могла говорить со мной, потому что всё время захлёбывалась от слёз, а отец разговаривал странным, сдавленным голосом.

И я, по просьбе Нартая, выдумывал для них историю, что их сына командировали в Федеративную Республику Германии, в бундесвер – обучать премудростям артистического вождения танка немецких механиков-водителей. Но пока это военная тайна, и Нартай всё им сам расскажет, когда к Новому году вернётся домой… На что я рассчитывал – понятия не имею! Знал только, что это была святая ложь.

А потом долго, по буквам диктовал им адрес «Китцингер-хофа», с величайшими муками объясняя, как пишется та или иная латинская буква.

Вечерами я садился за пишущую машинку и писал во все концы – Президенту России, Президенту Казахстана, министру обороны, министру иностранных дел…

Я подписывал эти письма всеми своими лауреатскими и другими званиями. Я понимал, что сегодня моим званиям – цена три копейки в базарный день. Сегодня все они – бывшие… Но и большие сегодняшние руководители, которым я писал, – тоже из бывших. Когда-то они сами раздавали нам эти звания по степени нужности и полезности, и может быть, прочтение моих титулов хоть на секунду ностальгически вернёт их память к сладким застойным временам, когда им не надо было рядиться в тесные демократические одежды, когда они жили вольно и безнаказанно.

И поэтому я рассчитывал на их некоторое внимание к моим посланиям.

В одном из писем, уже не помню кому, я даже пошёл на прямой шантаж. Я пригрозил, что соберу иностранных журналистов, аккредитованных в Москве, и устрою пресс-конференцию, где расскажу правду об исчезновении танка Т-62 и его механика-водителя. А также, о реакции командования Западной группы войск на это чрезвычайное происшествие.

Но потом я подумал, что и сегодня во власти этих людей не выпустить меня к Рождеству в Германию, несмотря ни на какие мои прошлые звания и многократную визу.

Я перетрусил и выбросил этот угрожающий абзац.

В отличие от Пентагона, который сразу ответил Нартаю на его липовое письмо от имени европейской старенькой тёти доблестного лейтенанта США, на мои письма ответов не было.

Мои телефонные звонки разбивались об начальников отделов, об помощников заместителей, максимум – об самих заместителей.

Несмотря на адресную конкретность – пути моих писем проследить было невозможно, и только однажды мне пришло роскошное извещение из секретариата Президента Казахстана, в котором мне желали дальнейших творческих побед и благодарили за «…внимательное отношение к воинам Советской Армии казахской национальности».

Попытки прозвониться в Германию, в «Китцингер-хоф», тоже не имели успеха. Вряд ли можно было бы назвать успешным мой единственный звонок, прорвавшийся туда с невероятным трудом. Трубку в «Китцингер-хофе» поднял Петер, и когда я назвал своё имя, он счастливо расхохотался и минут десять что-то рассказывал мне по-немецки. Из его радостного монолога я разобрал только несколько слов – «Катя», «Наташа», «Эдик» и «Нартай». И несколько русских матерных выражений, которые я и сам знал неплохо.

В начале промозглого и слякотного декабря я заехал в доживающее последние дни Госкино бывшего СССР.

Милая, давно знакомая мне сотрудница Управления внешних сношений, с которой лет пятнадцать тому назад у меня даже наклёвывался весёлый и необременительный романчик, смоталась в Министерство иностранных дел и в обмен на просьбу Госкино и вызов немецкой киностудии получила в мой паспорт роскошную печать, разрешающую мне выезд из моей страны сроком на один месяц.

С момента моего первого – августовского – посещения Мюнхена цены на самолётные билеты «Аэрофлота» подскочили втрое и теперь стоили какие-то невообразимые тысячи рублей! Взятка же, необходимая для получения такого билета, выросла ровно в пять раз и уже составляла почти половину официальной стоимости билета.

Обновлённая республика булыжными шагами топала по головам своих подданных в светлое рыночное будущее.

Моя приятельница дала в Германию факс с точным указанием числа и времени моего прилёта в Мюнхен и на прощание тихо сказала:

– Боже мой… Как бы мне хотелось тоже улететь отсюда к чёртовой матери! Хоть на всю жизнь, хоть на месяц, хоть на недельку…

Я промолчал и нежно погладил её по седеющей голове. Пятнадцать лет тому назад она была поразительно красива!

Возвращаясь домой, я заехал в валютный магазин гостиницы «Украина» и за двадцать три доллара купил для Наташи Китцингер прелестно вышитое большое украинское декоративное полотенце ручной работы. Так называемый рушник. А для Петера, надеюсь, никогда не виданную и не питую им «Горилку с перчиком».

Потом поставил машину в гараж, отнёс рушник и «Горилку» домой и пешком отправился на Старый Арбат, благо он от моего дома совсем рядом – только Бородинский мост перейти.

Там за пять немецких марок я приобрёл внушительную матрёшку с лицом Горбачёва и уже дома поместил «Горилку» для старого Петера в эту самую матрёшку. Да простит меня Михаил Сергеевич…

А наутро улетел в Мюнхен.

ЧАСТЬ ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ,
расказанная Автором, – о том, как он узнал, что не только в России, но и во всём мире, после длительного застоя, в очень короткое время может произойти много волнующих событий…

К моему неописуемому удивлению и, надо сказать, к великой радости, в Мюнхенском аэропорту меня встретил Эдик Петров!

Мы бросились навстречу друг другу, обнялись, какое-то время стыдливо промедлили, а потом по русскому обычаю трижды расцеловались.

– Чёрт возьми, Эдик! Вы кого-то провожаете?!

– Нет. Я вас встречаю. Давайте, давайте свой чемодан сюда! И сумку давайте… А это что? Пишущая машинка? Ну, её можете тащить сами… Идёмте, идёмте! А то я там запарковался немножко через задницу – а это тридцать марок штрафа!

Мы сели в «фольксваген-пассат» Эдика и быстро укатили от штрафного места.

Навстречу нам мчался сухой, прохладный Мюнхен.

– Как Нартай, Катя?.. Как старики Китцингеры? – нетерпеливо спрашивал я.

– Всё в порядке, не волнуйтесь. Вам все кланяются. Я вам потом всё, всё расскажу!.. Не торопитесь. В Москве снег?

– Нет. Слякоть…

– Тогда, в августе, мы за вас так переволновались! Все телевизионные программы были забиты репортажами из Москвы – танки, самоходки, люди на броню лезут!.. Баррикады! Кошмар какой-то! Евтушенко из этого Белого дома выступает… Немцы по трём программам передают, австрийцы по двум… Швейцарцы по своему каналу, французы по своему! Английское Би-Би-Си, американское Си-эН-эН!.. Итальянцы на весь мир вопят – Горбачёва убили!… Вроде бы даже списки деятелей культуры уже составлены – кого нужно уничтожать в первую очередь, кого во вторую… Ребята – Катька с Нартайчиком – всё вас у того Белого дома высматривали. Режиссёров каких-то, писателей видели, а вас так и не разглядели.

– Немудрено. Меня там не было, – сказал я. – Хотя всё это происходило в трёх шагах от моего дома.

– Ну?! А я что им сказал?! Я так им и заявил с первого дня – не ищите! Кто хоть один раз в своей жизни отвоевал… Ну, и так далее. Правильно?

– Наверное…

Я вдруг почувствовал себя таким старым и таким усталым, что даже не сумел найти плавного перехода к другой теме. Я просто сказал:

– Эдик, а мы не могли бы заехать куда-нибудь выпить?

– Ну, конечно… – слегка растерялся Эдик. – Только я, к сожалению, не смогу составить вам компанию. У меня вечером работа… Но посидеть с вами, перекусить – запросто!

– Тогда не надо, – сказал я. – Тогда лучше объясни, как ты узнал, что я прилетаю. А то всё это выглядит чуточку фантастически.

– Никакой фантастики! Вчера вечером позвонил Виктор – помните, тот толстый переводчик из кинофирмы? Вы меня ещё в последний день с ним познакомили…

– Помню.

– А мы потом несколько раз встречались… Он нам кое-какие документы и справки на немецкий переводил. Он мне и сказал: «А ты знаешь, кто завтра прилетает?» Я говорю: «Не может быть!» А он говорит: «Точно! Факс получен». И сообщает мне номер вашего рейса и отель, где вы будете жить. Ну, я ему и говорю: «Витя! Ты скажи там в этой фирме, чтобы они свою машину не гоняли на аэродром». Я, дескать, сам встречу. Вот и всё…

Отельчик находился на Терезиенштрассе. Он был подешевле и похуже «Розенгартена», в котором я жил в августе, но это был всё-таки почти самый центр мюнхенского Швабинга.

Эдик затащил мои чемоданы в крохотную комнатку с узенькой постелью, телефоном и душем, и деловито посмотрел на часы:

– Значит так… Виктор просил передать, что до пяти часов вечера вы свободны. А потом за вами заедут из фирмы, повезут знакомить с режиссёром и смотреть уже отснятый материал. Вечером у вас ужин с их начальством. Сейчас ровно десять часов. По-мюнхенски. Так что времени у вас – навалом!

– Эдик! – не выдержал я. – Всё-таки ты жуткий сукин сын, Эдик! Почему ты мне не говоришь, что с Нартаем, с Катей, с этими вашими стариками – Наташей и Петером? Здоров ли ваш танк?..

– Я же сказал вам, что всё в порядке, – рассмеялся Эдик. – И я вам потом всё подробно расскажу. Не торопитесь.

– Но хоть какой-нибудь ответ из Союза пришёл?.. Появился ли, наконец, Джефф Келли?.. И вообще, что у вас здесь происходит?! Я слышал, что какие-то подонки – неонацисты, бритоголовое хулиганьё, вроде наших «люберов», – громят общежития иностранцев, жгут дома!..

– Ну, вы даёте! – чуточку более нервно, чем я ожидал, сказал мне Эдик. – Вам было бы приятно, если бы я ваш сценарий или вашу книжку стал бы читать с конца? А потом кусочек из середины. А уж потом заглянул бы в начало!.. Наверное, вы бы меня послали куда подальше… А мне вы почему-то хотите весь кайф сломать?! Идёмте, пожрём где-нибудь. У меня с утра маковой росинки во рту не было. Я вас приглашаю. О'кей?

Мы сидели неподалёку от моего нового отеля, на этой же улице, в почти пустом еврейском ресторанчике «Манон».

Я ел, конечно же, фаршированную рыбу и пил дикой крепости водку «Пейсаховку».

Эдик заказал себе салат и отварную говядину с хреном. Пил только минеральную воду.

– Эдик, – сказал я, прикончив свою «Пейсаховку». – Попроси принести мне ещё этой водки. И пусть сразу тащат двойную порцию.

Эдик обеспокоенно посмотрел на меня:

– Успеете оклематься до вечера?

– Во сколько, ты сказал, они приедут за мной?

– В пять.

– Наверное, успею.

– Вы перевели часы?

– Да.

– Ну, смотрите… – и Эдик заказал мне ещё «доппель-водку».

По нашим понятиям, этот «доппель» был смехотворен и, отхлебнув сразу половину, я сказал Эдику:

– Давай дальше.

– А дальше… – продолжил Эдик, – возвращаемся мы как-то поздно вечером, часам к двенадцати, с Мариенплац в «Китцингер-хоф», а нас встречают Наташа с Петером. Не спят! Обычно они в это время уже пятый сон видят. Встают-то в пять утра… А тут – не спят. И оба какие-то смурные. И Петер – трезвый, как стёклышко!

– Эдик, – говорит мне Наташа. – Тут к тебе недавно приезжали два твоих друга.

– На девятьсот сорок четвёртом «порше», – мрачно так добавляет Петер. – Белого цвета…

А «порш» – это один из самых дорогих автомобилей здесь. Тысяч на полтораста марок… Тем более девятьсот сорок четвёртый!

– И оставили тебе это письмо, – говорит Наташа и протягивает мне сложенный вчетверо листок без конверта.

Я разворачиваю этот листок и читаю: «Не забывай друзей, Эдик!» И подпись – «Саня и Яцек».

– Один из них, такой лысый с круглым лицом, хорошо разговаривает по-немецки. Но с каким-то восточным акцентом. Как поляк, – говорит Наташа.

– Он и есть поляк, – говорю. – А второй?

– А второй только смеялся и говорил с поляком по-русски.

Мои – Катька с Нартайчиком – стоят, ни гу-гу. Они уже всё просекли, кто это к нам приезжал, и теперь стоят и молчат в тряпочку. Катька у нас уже в курсе была… Мы друг с другом никогда не темним. Ну, я улыбаюсь, вроде – всё прекрасно, и спрашиваю:

– Наташа, а ты хоть немного поняла, что тот говорил по-русски?

– Почему «немного»? – обиделась Наташа. – Я теперь всё понимаю. Он сказал: «Эдик получит это письмо – очень обрадуется!» Ты, действительно, рад, Эдик?

– Я просто в восторге, – отвечаю.

– Не похоже, – говорит Петер и уходит спать.

Тут Наташа, которая понимает всё буквально, поджимает губки, как всегда, когда ей что-то не по душе, и говорит:

– А мне они не понравились. – И со значением добавляет: – И Петеру тоже! У них были лживые глаза.

Она так и сказала – «лживые глаза». И вслед за Петером отправляется спать.

А мы остаёмся втроём. И идём в сарай, в мою комнатку ужинать. Как говорится, «у нас с собой было».

Вскипятив воду в электрическом чайнике, сотворили себе чайку. Катька бутербродов наделала. Сидим, ужинаем.

Тут же письмецо это лежит, в одну строчечку.

– Это те самые? – спрашивает Катька.

– Они, родимые… – говорю.

Нартай молчит, чай прихлёбывает. Выискал какую-то щербинку на столе и так внимательно её разглядывает.

– Может быть, рассказать всё Клаусу? – спрашивает Катя. – Он всё-таки полицейский. Пусть они примут какие-то меры…

Тут Нартай поднимает голову. Глаз не видно – одни щёлочки! А там такая злоба, что даже не по себе становится. И говорит:

– Советский человек – он повсюду советский! Наверное, это уже не вытравить. Куда угодно побежит жаловаться – в профком, в партком, в милицию. Лишь бы самому ни хрена не делать! Ты же столько времени прожила в Израиле, который сам себя прекрасно защищает и никому не жалуется… Что же ты там ничему не научилась?! Нужен нам твой Клаус, как рыбке – зонтик! Клаус – полицейский. Ему скажешь пять слов, а он из тебя ещё пятьдесят вытащит… Узнают про танк и нашим старикам так жопу намылят, что они помрут на десять лет раньше времени. Этого ты хочешь? Или, чтобы твой Клаус здесь, в «Китцингер-хофе», круглосуточный пост установил?

– Ладно, не выступай, – говорит ему Катька. – Я сказала первое, что пришло в голову. Твои предложения?

Тут Нартайчик малость сник, но злости в нём не убавилось:

– Нет у меня сейчас никаких предложений… Я только одно знаю: мы сами себя должны защитить! И стариков наших сберечь… Я за этих стариков кому хочешь глотку перегрызу!

– Погодите, погодите!.. – говорю я им. – Вы-то тут при чём? Ни Саня, ни Яцек тебя, Нартай, никогда не видели. Они видели только танк. А куда этот танк подевался – они понятия не имеют. Про тебя, Катька, они даже не слышали… Значит, остаюсь один я, кому они могут предъявить счёт…

– Во дурак! – говорит Катька. – А «ты» – это не «мы», что ли?

– Ну, человек вверх ногами стоит, Катя! Несколько часов в день! – говорит Нартай. – Это же никакие мозга не выдержат!.. Я ему сколько раз говорил: «Не перегружайся, Эдик…» Ему же никак не дотумкать, что на Мариенплац мы приезжаем втроём, уезжаем втроём, а когда он работает, я вообще кручусь вокруг него, как вошь на гребешке! То-то нас так трудно всех троих вычислить…

– Да, – говорю. – Я об этом не подумал. Извините, ребята…

– Ладно! Что-нибудь сообразим, – говорит Нартай. – Иди, Катька, спать. Нет, подожди… Я тебя провожу. А ты, Эдик, не ложись пока. Я сейчас…

Он уходит провожать Катерину, а я начинаю мыть посуду. А его всё нет и нет. Я уже начинаю было волноваться, но тут дверь распахивается и на пороге возникает Нартай.

– Ну-ка, помоги мне, Эдик.

На одном плече у него автомат АК-47 – родной товарищ Калашников, на другом – солдатский вещевой мешок. В левой руке ракетница, в правой – цинковая коробка с патронами.

Я снимаю у него с плеча вещмешок, а он тяжеленный, килограмм на двадцать! Беру у него из рук коробку с патронами и спрашиваю:

– Ты чего это сюда весь арсенал из танка притащил?

А он вместо ответа говорит:

– Ты с вещмешком поосторожнее! Не бросай на пол. Положи на кровать.

Освобождается от автомата, кладёт ракетницу на стол и начинает разгружать вещмешок. Вытаскивает оттуда четыре снаряжённых рожка для автомата, картонную коробку с сигнальными ракетами и пять осколочных гранат Ф-1.

– Ты в своём уме?! – спрашиваю.

А он не отвечает, сопит и в мешке роется. И вдруг вытаскивает оттуда здоровенный пушечный снаряд! И говорит:

– Хорошо, что я парочку холостых зарядов захватил. Глядишь, и пригодятся… Я там на всякий случай орудие уже расчехлил и разблокировал. А один снаряд уже и в патронник заслал. С ним можно будет такой шухер устроить, что все «Сани» и «Яцеки» обосрутся от страха!.. А второй вот сюда приволок. Надо нам, Эдька, подумать с тобой, как из него мину сделать. И установить её на подъезде к «Китцингер-хофу». С дистанционным управлением. И запрограммировать её только на тот белый «порш». На девятьсот сорок четвёртый. Сам понимаешься при Катьке не хотел… Одно дело – разговоры всякие, а другое – когда она реально увидит оружие. Начнёт дёргаться, нервничать. А в её положении сейчас это категорически противопоказано! Я помню, когда моя старшая сестра была беременна…

А я чуть не плачу от отчаяния!

Вы знаете, у него даже на полсекунды сомнения не возникли – можно это делать или нельзя!.. Этот героический казахский малыш даже на мгновение не вспомнил – где мы, кто мы и что будет дальше. Он знал только одно – своих надо защищать любой ценой!!!

И понял я, что от глобальной беды нас теперь может спасти только моё волевое решение. Я как заору на него:

– А ну, неси это всё обратно к чёртовой матери, джигит хуев! Не хватает ещё, чтобы ты тут, в центре Баварии, в девяносто первом году из пушки палил и дороги минировал!.. Ишь, партизан казахский выискался! И только попробуй сейчас вякнуть мне про «копыта коней моих предков»!..

А на следующий день приезжает к нам Клаус Зергельхубер – тот полицейский, который сохнет по нашей Катьке, несмотря на уже довольно заметный её животик, и рассказывает, что на севере Германии, в бывшей ГДР, молодые нацисты жгут и громят азилянтские вонхаймы – общежития для беженцев из Турции, из Румынии, из Союза, из Албании…. Ну, короче, отовсюду, откуда обычно бегут.

И уже есть жертвы. И даже женщины и дети. А на такие акции полиции оружие не выдают. Запрещено. Только дубинки и водомёты. Ну, ещё каски и щиты прозрачные. У нацистов же – пистолеты, ножи, кастеты!.. Поэтому уже семьдесят четыре полицейских по кранкенхаузам валяются. По больницам, значит… А один полицейский – совсем пацан – уже умер. Его нацисты цепями забили.

Но самое главное оружие у бритоголовых – бутылки с зажигательной смесью. И у этой смеси русское название – «Молотов-коктейль». Поэтому, думает Клаус, фашизм и коммунизм растут в одном огороде, на одной грядке.

– Какое счастье, что у нас в Баварии этого произойти не может! – восклицает Наташа. И смотрит на Петера.

Она хоть и хозяйка в доме, хоть и орёт на Петера, и постоянно пытается им руководить, но в серьёзных делах для неё Петер – царь, и бог, и воинский начальник. Как Петер скажет, так и будет.

А Петер машет рукой и говорит:

– Может! Эта зараза родилась в Баварии в тридцать третьем году, так почему бы ей не вернуться сюда в девяносто первом?

И Клаус подтверждает:

– К сожалению, может. Я поэтому сегодня и заехал к вам. У нас есть информация, что в Мюнхен прибыли представители северных нацистских группировок и ведут свою вонючую пропаганду среди наших идиотов.

Смотрит так виновато на Катьку, на Нартайчика, на меня и говорит:

– Может, посидите недельку в «Китцингер-хофе»? Не будете мотаться в Мюнхен? Мало ли что… А когда напряжение спадёт, я вам первым скажу об этом. Хорошо? Здесь у нас тоже, конечно, не безопасно… Нас очень волнует новый вонхайм у нашей станции С-банн…

– У станции? – удивились мы. – Где это? Мы давно на электричке не ездили. Как машину купили…

– Его только две недели как построили на месте бывшего фломаркта. И уже заселили беженцами из Югославии. А там – одни старики, женщины и дети… Сто десять человек. И от «Китцингер-хофа» это всего два километра. Мало ли что наци в голову придёт?..

Нартай дёргает меня сзади за рубашку, шипит в ухо:

– Ну, что, миротворец сраный? Пацифист хренов!.. Дождался?! Так и будем сидеть, дерьма в рот набравши?!

А я уже и не слышу его.

У меня в глазах – слепящее ферганское солнце…

…автоматная очередь по ушам хлещет…

…и тот узбечонок с ракетницей, ползущий в пыли по собственным кровавым кишкам…

Господи, думаю, да что же это?! Да куда же от этого спрятаться?! Ну, есть хоть какой-нибудь тихий уголок в этом чудовищном мире?..

Потом слышу Клаус говорит:

– Половина этих страстей подогревается со стороны. Отвлечь немецкую полицию на беспорядки, а самим в это время делать свой бизнес. Наркотики, автомобили, оружие, сигареты… И вроде бы это дело рук румынско-чешской и, извините, ребята, русско-польской мафии. Наши подонки прекрасно работают в контакте с вашими. Несмотря на основной нацистский лозунг – «Германия – только для немцев!».

И в это время в кармане у Петера раздался телефонный звонок.

Мы ещё в первых числах октября с Катькой и Нартаем сбросились по сто марок и к семидесятилетию Петера, к шестому октября – ко дню его рождения, купили ему в подарок радиотелефон.

А то, мало ли, – он в коровнике, или в загоне для оленей, или колбасу свою делает, или на тракторе где-то неподалёку от дома шурует, – а ему звонят! И обычный телефон, который в доме, он, конечно, не слышит.

Вот мы ему и подарили классный радиотелефон со складной трубкой. Её можно запросто в верхнем кармане куртки носить – такая она небольшая, плоская и удобная.

Этот телефон в обычном магазине не меньше тысячи марок стоит! А Нартай как-то случайно познакомился с одним старым семипалатинским казахом, который тут, в Мюнхене, уже лет сорок пять ошивается – из бывшего мусульманского корпуса СС.

Казах оказался хозяином небольшого радиомагазинчика у Хауптбанхофа. В таких магазинчиках всё раза в полтора дешевле… Так после того, как Нартай с ним потрепался по-казахски, бывший эсэсовец нам ещё процентов тридцать скинул. Нам телефон обошёлся всего в двести восемьдесят марок…

И наш старый Петруша так влюбился в этот телефон, что теперь ни на секунду с ним не расстаётся. Вот этот телефон у него в кармане и зазвонил.

Петер вытаскивает трубку, раскладывает её, и отвечает, как обычно:

– Китцингер. Я-а! Битте…

Слушает, что ему там в трубке говорят, смотрит в упор на Катьку и кричит:

– О, шайзе!.. Момент! Момент маль, еби твою мать!!! Катя!.. Это тебя!.. Америка.

И протягивает Катьке трубку. Катька вцепляется в неё двумя руками и орёт благим матом на весь «Китцингер-хоф»:

– Да! Да!.. Слушаю!!! – И вдруг совсем-совсем тихо говорит: – Это ты, Джефф?..

ЧАСТЬ ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ,
рассказанная Автором, – о том, как он лишний раз убедился, что даже хорошо придуманное кино не идёт ни в какое сравнение с реальной жизнью…

Несколько «доппель-„Пейсаховок“» сделали своё чёрное дело, но уже к пяти часам вечера я был почти трезв и, как мне казалось, совершенно готов к знакомству с режиссёром и просмотру отснятого материала.

И в этот вечер мне всё положительно нравилось!

И молодой долговязый режиссёр в джинсах, с дорогой кубинской сигарой, чуточку провинциально играющий в Голливуд… И то, что он успел снять. И превосходный актёр какого-то гамбургского театра, исполняющий роль немецкого инженера в далёкой царской России… И современные ухоженные германские пейзажи, выдаваемые за русские просторы прошлого века…

И крохотный просмотровый зальчик. И то, что в этом зальчике не было президента киностудии…

И даже то, что его помощник перед просмотром вручил мне конверт с «тагесгельд» и шёпотом извинился за то, что в связи с запуском моего сценария в производство, для фирмы наступили трудные времена и я буду получать не пятьдесят две марки в сутки, как в прошлый приезд, а только сорок пять… Оттого, дескать, и отельчик – не «Розенгартен».

Даже это не смогло испортить мне настроения!

Может быть, сказалось благотворное и сказочное действие старой еврейской шестидесятиградусной «Пейсаховки», помогающей евреям, несмотря ни на что, сохранять неистребимый оптимизм, оставаться ироничными и талантливыми, умеющими на пустом месте нафантазировать себе рай и выжить в кошмарном, реальном аду.

Наверное, мне давно надо было начать пить «Пейсаховку».

Да, где её у нас в России достанешь? У нас и евреев-то почти не осталось. Только и слышно – уехал, уехал, уехал…

– Каждый час аренды интерьера, в котором мы будем снимать эпизод приезда нашего героя к царю, стоит огромных денег! Поэтому нам надо его сократить до минимума. Но для этого мне будет необходима новая монтажная связочка к следующей сцене, – сказал мне режиссёр при помощи верного толстого Виктора.

О, сколько раз в жизни я это слышал!.. И как мне не хотелось кромсать один из лучших эпизодов сценария, а потом ещё и подбирать этому мутанту монтажные костыли.

– Нет проблем! – тем не менее легко ответил я.

– Тогда давайте ещё раз посмотрим последний ролик, – предложил режиссёр. – Или вы хотите сразу начать разговор по эпизоду?

– Нет, нет… Витенька, переведи ему, что я с удовольствием посмотрю ещё раз последний ролик! – поторопился ответить я.

А потом по рабской привычке понизил голос и тихо спросил у Виктора:

– У вас здесь немножко выпить негде? Буфет какой-нибудь или…

– Здесь – нет, – тихо и с сожалением ответил мне Виктор. – Но после просмотра запланирован ужин с президентом.

– Ага… Очень хорошо! Тогда скажи им – пусть гасят свет поскорее и дают последний ролик на экран.

Джеффри Келли прилетел в Мюнхен на следующий день после звонка в «Китцингер-хоф».

Было ещё совсем тепло, и в аэропорту Катя встречала его в праздничном просторном баварском платье старой Наташи Китцингер. Платье слегка скрывало достаточно заметный Катин живот, на котором уже месяц не сходились ни одни джинсы.

Последнее время Катя даже на Мариенплац работала в этом платье. И преуспевала, как никогда!

Хотя выглядело это, наверное, более, чем странно – стоит этакая, явно беременная, красивая, молоденькая 6аварочка в бабушкином, абсолютно фольклорном платье с жилеточкой и расшитым фартуком и поёт русские романсы голосом грузинской певицы Нани Брегвадзе!

Похудевший и осунувшийся Джефф сначала даже не узнал Катю.

Он стоял со своей огромной сумкой в руке и растерянно оглядывался, пока Катя не подошла к нему вплотную и не сказала:

– Джефф… Чёрт тебя подери, я тебя так долго ждала!..

Джефф охнул, выронил сумку, увидел Катины глаза, Катин живот, и осторожно обнял её.

Так они стояли долго-долго. А потом Джефф слегка отстранился вбок, положил руку Кате на живот и тихо спросил:

– Это моё?

– Это – наше, – ответила Катя.

Джефф понравился Эдику ещё в аэропорту. Нартаю – только ко второй половине дороги на «Китцингер-хоф».

В машине Катя с Джеффом сидели сзади. Эдик впереди – за рулём. Нартай – рядом с ним, по-казахски поджав под себя скрещённые ноги. Он упрямо смотрел только вперёд и методично прикладывался к бутылочному горлышку своего любимого «Аугустинер-гольд».

– Из писем Кати я про вас знаю всё, – сказал Джефф Нартаю и Эдику.

Катя положила голову на широкое плечо Джеффа и промурлыкала:

– Ещё бы… Я написала их, наверное, штук сто!

– Одиннадцать, – уточнил Джефф.

– И ты все их получил?! – поразился Эдик.

– Конечно, – сказал Джефф. – Мы всю корреспонденцию получали по дипломатическим каналам нашего посольства в Москве.

– Но я же писала в Америку! – удивилась Катя.

– Но меня же в Америке не было! Одно письмо мне переслал Сэм Робинсон – он сейчас в Калифорнии, преподаёт в Сан-Диего, два письма – моя мама, а остальные письма уже автоматически пересылались мне в Россию. У нас для этого существует специальная служба.

Нартай впервые повернулся назад, уставился на Джеффа злобными щёлочками своих узких глаз:

– Так какого же… хрена ты не отвечал на эти письма, гад ползучий?!

– «Гад ползучий»… – с интересом повторил Джефф. – Это «змея», да?

– Хуже! – мрачно сказал Нартай. – Мы тут, понимаешь, нервничаем! Можно сказать, на говно исходим, а он… Ну, кто ты после этого, раздолбай американский?!!

– Так! – решительно сказал Джефф. – Потом ты мне всё объяснишь – и что такое «раздолбай», и как можно «исходить на говно». Для меня это очень важно. Это как раз те языковые нюансы, которых мне очень не хватает. А сейчас я вам расскажу, что мне объяснил один наш сотрудник разведки из Вашингтона, когда я сказал ему, что, судя по Катиным письмам, она ни одного моего письма не получила… А с этим парнем мы когда-то служили в Монтрее. «Сколько ты послал писем из России в Германию?», – спросил он. «Столько, сколько и получил – одиннадцать», – говорю я. – «Ты посылал их через нашу службу?» – спросил этот парень. – «Нет, – говорю, – я вас боялся. Я посылал все мои письма нормальной советской почтой». – «Что-нибудь вкладывал в эти письма – фотографии, открытки?» – спрашивает он. – «Нет, – говорю. – Ничего я не вкладывал, кроме ста долларов в каждом письме»…

– О, Боже… – простонала Катя и даже зажмурилась.

Эдик захохотал так, что чуть было руль из рук не выпустил.

– Тебе сейчас объяснить, что такое «раздолбай», или ты подождёшь до «Китцингер-хофа»? – спросил Нартай.

– Как тебе удобнее, – вежливо ответил Джефф. – Но когда мы прилетели уже в Вашингтон, этот парень из разведки показал мне копию письма из Германии от моей тёти. И очень долго меня расспрашивал о ней. Я сразу созвонился и с Чикаго, и с Хьюстоном, и с Атлантик-Сити – со всеми тремя моими тётями, – а они сказали, что никогда в Германии не были…

– Ладно, заткнись. – Нартай аккуратно обтёр рукавом горлышко наполовину опорожнённой бутылки «Аугустинера», протянул её назад Джеффу и безапелляционно заявил: – Такого пива ты во всей своей Америке не найдёшь. Держи!

К этому времени «фольксваген-пассат» проехал ровно половину дороги до «Китцингер-хофа».

В маленьком французском ресторанчике нас было четверо – глава киностудии, долговязый режиссёр, Виктор и я.

– Что у вас там сейчас происходит в Москве? – спросил меня глава.

– Не знаю, – честно ответил я.

– Но хоть что-то стабилизировалось?!

– Понятия не имею.

– А как долго продлится такая неопределённость?

– Ну, откуда же мне знать?..

– Но вы всё это время, с конца августа, были в Москве?

– Конечно.

– И так ничего и не поняли, что будет дальше?! – искренне удивился он.

– Я и не старался понять.

Глава и режиссёр переглянулись и уставились на меня, как на слабоумного. Потом глава рассмеялся:

– Если бы я не читал ваши книги и не видел ваши фильмы, я подумал бы, что вы агент КГБ, которому запрещено касаться этой темы.

– Одно другому не мешает, – сказал я. – Во всяком случае, у нас. А у вас?

– Не знаю… – смутился глава студии. – Не думаю.

– Вот видите, и вы чего-то не знаете в своей стране… Но я вас успокою – даже если бы с вами сейчас за этим столом сидел настоящий и многоопытный агент КГБ, которому было бы разрешено отвечать на все ваши вопросы о сегодняшнем положении в России, вряд ли он смог бы ответить вам более толково, чем я. И, пожалуйста, Виктор, постарайся перевести ему это как можно точнее.

Глава киностудии выслушал Виктора и натянуто улыбнулся мне:

– Что-нибудь ещё выпьете?

– Да, – сказал я. – «Пейсаховки». Это такая еврейская водка.

– Не думаю, что во французском ресторане есть еврейская водка. Может быть, что-нибудь другое? – глядя в сторону, сказал глава студии.

Несмотря на то, что я был изрядно пьян, я вдруг отчётливо увидел, как он пожалел о том, что вторично вызвал меня в Мюнхен. Но мне было уже на это абсолютно наплевать!

– Хорошо, – сказал я. – Пусть это будет любая водка. Но только – «доппель»! Уж очень мне нравятся ваши «доппели». Они такие симпатичные, маленькие…

По случаю неожиданного возникновения живого, реального Джеффри Келли, негласно считавшегося Наташей Китцингер и обширным семейством Зергельхуберов фигурой чисто мифической, вечером в «Китцингер-хофе» собралась большая компания.

С бутылкой виски и огромным, ещё горячим, яблочным пирогом – апфельштруделем, с женой и двумя детьми приехал из Мюнхена Руди Китцингер…

С двумя метровыми копчёными угрями и полупудовым лососем собственного засола, с женой Сузи и младшей дочерью восемнадцатилетней Лори – сестрой Клауса, со своих озерно-рыбных плантаций, на старом, большом и мощном «мерседесе» прикатил пятидесятилетний Уве Зергельхубер…

Кряжистый, с иссечёнными руками, изуродованными рыбацкой каторгой, дочерна загоревший герр Зергельхубер сгорал от обиды и любопытства. Уж очень ему хотелось понять, почему эта беременная иностраночка предпочла какого-то, наверняка, нищего американского лейтенанта его сыну. А следовательно, всему тому, чем сегодня владел сам Уве!.. В бескорыстную любовь Уве Зергельхубер, как человек практичный, не верил даже на один пфенниг.

Когда уже все сидели за садовым столом под огромным ореховым деревом, приехал и сам Клаус. Приехал в форме, на жёлто-зелёном полицейском «БМВ».

Поставил машину недалеко от стола, водительскую дверцу оставил распахнутой и включил радиостанцию на постоянный приём.

Фрау Зергельхубер, воспитанная в домашних традициях здоровой экономии, перехватила недовольный взгляд своего мужа, брошенный на полицейскую машину сына с потрескивающей рацией, и укоризненно сказала:

– Клаус! Ты расходуешь аккумуляторную батарею. Ты сам говорил, что при неработающем моторе…

– Так нужно, мама, – ответил ей Клаус. – Меня могут вызвать в любую минуту. Пусть рация работает. А вдруг она заговорит?..

Через час рация заговорила.

Она заговорила тогда, когда Руди Китцингер и Клаус Зергельхубер на вполне сносном английском языке болтали с Джеффом Келли уже настолько по-приятельски, что, казалось, все трое были выпускниками одного детского сада…

…когда Лори многообещающе и откровенно строила глазки Нартаю и капризно упрашивала его сходить с ней посмотреть на маленьких оленят. И Нартай испуганно шептал Эдику, что эта Лори достаёт его уже второй месяц…

…а Эдик, помогая Наташе сменить грязную посуду на чистую, тихо, на ухо советовал Нартаю пойти и незамедлительно трахнуть эту Лори, где угодно – может быть, даже в загоне для оленей, если Лори не представляет себе для этого другого места…

Полицейская рация ожила именно тогда, когда бедной Кате чуть худо не стало от обилия советов по поведению женщины в последний месяц беременности и дальнейшему уходу за новорождённым, которыми наперебой атаковали её Сузи Зергельхубер и жена Руди Китцингера…

…а хмельной, раскрасневшийся Петер, сыпля русскими матюгами направо и налево, в сотый раз рассказывал мрачному и ещё обиженному Уве Зергельхуберу, о своей жизни в московском плену…

Рация включилась в тот момент, когда младшему двухлетнему сыну Руди срочно потребовалось на горшок, а старший – четырёхлетний, вытащил из свинарника трёхнедельного поросёнка и теперь с визгом гонялся за ним по всему «Китцингер-хофу»…

– Внимание! Внимание!!! – вдруг громко сказала полицейская рация. – Срочно вызываю на связь седьмого, десятого и двадцать первого! Седьмой, десятый и двадцать первый – на связь!..

Джефф как раз в это время пытался объяснить Руди и Клаусу, почему его начальство сначала не разрешало ему жениться на Кате, а потом, за то, что Джефф так хорошо провёл командировку в Россию, разрешило жениться, но с небольшим понижением в должности.

– Прости, Джефф!.. – Клаус выскочил из-за стола, метнулся к машине, схватил микрофон: – Седьмой на связи! Седьмой на связи!..

Быстро глянул на женщин, на детей, сел в машину и захлопнул дверцу.

Над «Китцингер-хофом» повисла тревожная тишина. Все взоры были устремлены на сидящего в машине Клауса. Было видно, как он напряжённо слушает рацию, что-то коротко отвечает в микрофон и снова слушает.

Поросёнок изловчился, шмыгнул мимо растопыренных рук старшего сына Руда и юркнул в спасительный свинарник.

Клаус бросил микрофон на сиденье, выскочил из машины и открыл багажник.

– Тебя вызывают, Клаус? – крикнул Уве Зергельхубер.

Клаус не ответил, рылся в багажнике.

– До сих пор не могу привыкнуть, что мальчик работает в полиции… – тихо сказала Сузи Зергельхубер Наташе.

– Что случилось, я тебя спрашиваю?! – повысил голос Уве.

Клаус уже надевал бронежилет и напяливал каску с прозрачным забралом.

– У станции горит вонхайм для азилянтов… – сказал он. – Нацистов – человек пятьдесят, а нас по всему району – всего девять. И три патрульные машины… Но уже вызваны наряды из Мюнхена!

– А мы, что, не в счёт?!. – заревел Петер Китцингер и встал во весь свой почти двухметровый рост.

– Что происходит, Руди? – по-английски спросил Джефф.

Руди только покачал головой, махнул рукой…

– Что происходит?! – по-русски спросил Джефф у Кати.

Катя зябко повела плечами. Ответила, стараясь сдержать дрожь в голосе:

– Нацисты, Джефф… Нацисты подожгли общежитие иностранных беженцев. А там – старики, женщины, дети…

– О, чёрт!.. То же самое, что было у нас в Алабаме в прошлом году!.. Нужно немедленно ехать туда! Где это, Эдди?.. Нартай, мы должны быть там!..

– А то мы не знаем, где нам надо быть, – зло, сквозь зубы проговорил Нартай.

– Ни в коем случае! – испугалась Наташа. – Эдику, Нартаю и Кате нельзя ни во что вмешиваться в Германии! Эдик!.. Подожди!..

Но Эдик уже бросился под гаражный навес, где стоял его «фольксваген-пассат», прыгнул за руль и мгновенно выкатился из-под навеса. Резко затормозил и крикнул Нартаю и Джеффу:

– Ребята! Садитесь в машину!.. Джефф! Нартай!.. Ты едешь?

– Нет, – сказал Нартай. – Я – сам по себе!..

До Эдика сразу дошло, чего хочет Нартай, и он тревожно закричал:

– Не сходи с ума, идиот!!! Клаус же сказал, что из Мюнхена уже выехала полиция!.. Не вздумай светиться со своей бандурой!

– Там семнадцать километров, а здесь всего два! – крикнул Нартай, но всё еще продолжал стоять в нерешительности.

По странному совпадению Уве Зергельхубер сказал то же самое по-немецки.

– Там семнадцать километров, а здесь всего лишь два… – пробормотал Уве.

Он подошёл к тоненькой молоденькой яблоньке, заботливо привязанной к толстому деревянному колу, выдернул этот кол из земли и направился к своему «мерседесу».

– Ох, шайзе!.. Там же дети, дети, дети… – простонал Руди Китцингер и, сильно припадая на искалеченную ногу, побежал к своему «гольфу».

– Папа! Руди!.. Эдуард!.. – закричал Клаус, садясь за руль полицейского «БМВ». – Оставьте свои автомобили! Если хотите помочь, садитесь ко мне!.. Нацисты всё равно никому не дают подъехать к вонхайму!.. Они переворачивают и жгут все машины, которые пытаются приблизиться!..

– Мою машину не перевернёшь, – криво усмехнулся Нартай и, судя по тому, как сузились его глаза, Катя поняла, что Нартай принял окончательное решение. – Кишка у них тонка, Катерина, – перевернуть мою машину! Сжечь меня можно, а перевернуть?! Как говорят в Одессе – мне с них смешно!

И Нартай побежал к огромному сараю.

Молниеносно протрезвевший Петер выскочил из дому с винтовкой «манлихер» и коробкой патронов в руках. Он сунул Наташе винтовку и быстро спросил:

– Ты ещё помнишь, как с этим нужно обращаться?

Старая, толстенькая Наташа взяла «манлихер», умело зарядила его, поставила на предохранитель.

– О'кей, беби! – похвалил её Петер. – Уведи детей и Катю в «келлер». Я скоро…

– Ты надолго? – глуповато-растерянно, по привычке, спросила его Наташа.

– Как управлюсь, – так же привычно, по-крестьянски ответил ей Петер.

– Петер! – крикнул ему Клаус. – Останьтесь с женщинами!..

– С ними Наташа. Этого хватит… – ответил Петер. И в это время все услышали, как за домом загрохотал танковый двигатель! Лязгнули танковые гусеницы и через две секунды из-за дома появился русский танк Т-62, грозно покачивая длинной пушкой.

Двигатель был ещё холодным и танк изрыгал удушливые, синие клубы дизельного дыма.

Люк механика-водителя был открыт настежь, и все увидели злобно-радостное лицо Нартая. На голове Нартая был уже надет старый, видавший виды шлемофон.

Нартай включил свою «персональную» громкую связь и, перекрывая все звуки, включая рёв собственного двигателя, в ночное небо «Китцингер-хофа» рванулся его голос, усиленный мощными динамиками:

– Меня не перевернёшь!!! Дядя Петя, давай ко мне! Ком цу мир, дядя Петя!.. Ду мус хельфен мит! Мне одному с башней не справиться!.. Альзо лос!!! Через верхний люк… Абер шнель, дядя Петя!!!

Словно и не было ему семидесяти, Петер в одно мгновение вскарабкался на башню, с трудом протиснулся в открытый башенный люк и исчез в танке.

– Лос, лос, Клаус!!! Нихт вартен мих!.. – гремел голос Нартая над «Китцингер-хофом». – Их фарен гераде аус дурх вальд! Я пойду напрямик через лес, говорю!.. Двигай, едрена вошь! Форвертс!!!

Жена Руди Китцингера и Сузи Зергельхубер, открыв рот, смотрели на Натащу, ждали хоть каких-нибудь объяснений.

Наташа фальшиво улыбнулась, попыталась сказать легко и непринуждённо, как это и было условлено заранее:

– Ах, мой Петер – такой чудак!.. Поехал в бывшую ГДР, купил там на фломаркте у кого-то эту машину… Зачем? Понятия не имею…

Джефф Келли, Руди Китцингер и Уве Зергельхубер, уже сидевшие в полицейском «БМВ», тоже были потрясены появлением танка не меньше, чем сообщением о поджоге вонхайма.

Клаус тяжело вздохнул, посмотрел на Эдика. Эдик пожал плечами, отвёл глаза в сторону.

– О, майн Готт… – сквозь зубы сказал Клаус и погнал жёлто-зелёный «БМВ» к станции.

Двигатель танка взревел большими оборотами, вспыхнул могучий прожектор на башне, и танк рванулся в черноту узкой лесной тропы, сокрушая на своём пути всё, что мешало его движению.

И уж совсем дико прозвучало в ночном баварском лесу из мчавшегося и грохочущего танка:

– Когда-то копыта коней моих предков…

Давненько я так не надирался!

Как говорится, – не по силам и не по возрасту.

Эти маленькие, симпатичные, сорокаграммовые «доппели» – днём в еврейском ресторанчике, а вечером – во французском – вконец доклевали меня. Укатали сивку крутые горки…

В отель я вернулся уже такой пьяный, что ночной портье, протягивая мне ключ, увидел моё лицо и тихо простонал:

– О, найн!..

Он быстро вышел из-за своей конторки, крепко взял меня под руку и трогательно проводил до самых дверей моего номера.

Какое-то время он терпеливо наблюдал за тем, как я пытаюсь попасть ключом в замочную скважину, а затем решительно отобрал у меня ключ и сделал это сам.

Только убедившись в том, что я плотно сижу в кресле и улыбаюсь ему бессмысленно и приветливо, портье пожелал мне спокойной ночи и ушёл, тихо притворив за собой дверь.

В кресле я подремал минут десять, а потом проснулся. Сна – ни в одном глазу!

Мало того, меня обуяла жажда немедленной творческой деятельности. Я придвинул кресло к туалетному столику, разложил перед собой сценарий. Я решил, что именно сейчас, когда я пьян и раскован, когда во мне резко притуплено излишне бережливое отношение к тому сценарному эпизоду, который необходимо безжалостно сократить, я сумею отыскать наиболее безболезненный и элегантный способ кастрировать своё детище так, чтобы оно хотя бы внешне сохранило вид мужественный и бравый.

Для начала операции нужно было найти очки и шариковую ручку. Не стучать же на пишущей машинке глубокой ночью!

Но для того, чтобы найти очки и ручку, мне самому необходимо было чуточку протрезветь. Буквально самую малость.

Я выполз из кресла, доскребся до туалета, и старым, проверенным способом облегчил себе поиски очков и моего любимого «паркера».

Почистил зубы, умылся холодной водой и сел за сценарий.

Тэк-с… Ну-ка, ну-ка, где у нас эта сцена приезда немецкого инженера к русскому царю?.. Ага!.. Вот она…

Ну какого чёрта они со своими камерами, актёрами и осветительными приборами полезли в этот дорогостоящий, чисто баварский интерьер?! Клинические идиоты! Согласились бы снимать русские эпизоды в России, о чём я их умолял ещё в прошлый свой приезд, – и липы не было бы, и обошлось бы им это раз в десять дешевле!..

Наши сейчас за валюту, как говорит Нартай, на уши встанут и ещё хвостом помахивать будут! Плати свободноконвертируемую, и снимай хоть в Зимнем дворце, хоть в Грановитых палатах!..

А я теперь должен перелопачивать хорошо написанный эпизод. Делать из него какой-то информационный огрызок…

Да, я – профессионал. Да, я делал такое сотни раз в своей жизни. Я переписывал диалоги прямо на съёмочной площадке, я вносил поправки в уже отснятый материал при озвучании, когда недреманное око цензуры углядывало в моих текстах некоторое «сомнительное» вольтерьянство, а потом безуспешно пытался доказать бдительной редактуре Госкино СССР, что ничего плохого про Советскую власть сказать не хотел! Что я не меньший защитник и ревнитель нашей идеологии, чем они! В конце концов, я воевал за эту страну! И кому, как не мне…

Ну, и так далее. Не менее постыдное, хитренькое и унизительное. А потом возвращался после таких обсуждений домой, на студию, и всё равно – переписывал, перепридумывал, сглаживал углы. Лишь бы спасти сценарий, спасти фильм… Спасти себя.

Но это было тогда. Там. В то время…

Сейчас-то мы чихать хотели на всю идеологию. Сейчас важно, чтобы спонсору понравилось. Вали, ребята, кто во что горазд! Побольше крови, максимум голых титек и задниц, и обязательно пусть Он Её употребит в ванной или бассейне! И хорошо бы это снять из-под воды! Очень эффектно может быть! О-о-очччень!!!

Я залез в сумку и вытащил тёплую бутылку джина «Бефитер» и отначенное от аэрофлотовского пайка яблочко.

Выпил, закусил и снова сел за свой сценарий.

И вдруг он мне так не понравился, таким показался скучненьким, меленьким и никчемушненьким, что я чуть не заплакал.

Боже ты мой!.. Ну, кому сегодня нужно такое кино?! Кому может быть интересной история полуторавековой давности, смахивающая на позавчерашний день? Возможно, что позавчера это и было бы симпатичным и забавным, но сегодня…

Я снова отхлебнул из бутылки «Бифитера» и откусил от мучнистого яблочка.

А не пошли бы вы все с вашим кинематографом к такой-то маме?!

Как можно вообще серьёзно думать о кино, всерьёз сопереживать каким-то выдуманным персонажам, которых играют знакомые тебе актёры, когда рядом с тобой, со своими настоящими судьбами существуют Эдик Петров, Нартай Сапаргалиев, Катя Гуревич, старики Китцингеры, Джеффри Келли, полицейские и рыбаки Зергельхуберы и бывшие искалеченные горнолыжники…

Когда в мире есть реальный «Китцингер-хоф», в двух километрах от которого ещё совсем недавно горел дом югославских беженцев!

А вокруг него бесновались молодые бритоголовые нацисты – сытые, глупые и жестокие мальчишки, жаждущие крови только потому, что никогда не видели настоящей войны.

Вот о чём писать надо.

Писать коротко, сухо, ибо сама экстремальность происходившего и мгновенные смены ситуаций не предполагали ни логического хода развития событий, ни пространных эффектно-художественных описаний.

Может быть, так:

…Новенький, трёхэтажный вонхайм, собранный из готовых жилых блоков контейнерного типа, давший кров и приют ста десяти беженцам из Югославии, горел тёмным, малиновым дымным пламенем.

Звонко лопались раскалённые оконные стёкла. И тогда наружу, на стены дома выплёскивался светло-рыжий огонь, и его отсвет истерически плясал на окнах соседних домов, на крышах автомобилей, на лицах людей…

– Вон!!! Долой!.. Pa-ус! Ра-ус! Ра-ус!.. – скандировали несколько десятков бритоголовых парней.

Лица почти у всех были закрыты шарфами и платками, словно паранджой. Они угрожающе размахивали факелами, дубинками, цепями, нунчаками и никого не подпускали к горящему дому.

Двое из них держали древки красных знамён, на одном из которых полоскалась чёрная свастика в белом круге, а на втором – тоже в белом круге – эсэсовская символика.

Точно такая же символика красовалась на борту огромного чёрного автобуса, стоящего поодаль. Именно на этом автобусе нацисты прибыли сюда для совершения своей акции.

Из окон полыхающего дома летели наспех собранные узлы, сумки, старые чемоданы. Они разбивались о землю, рассыпались, и оттуда разлеталось немудрящее, нищенское барахлишко – от мятого алюминиевого кофейника до стоптанных дамских туфелек.

– Вон из нашей Германии!!! – ревели бритоголовые. – Германия – только для немцев!.. Раус!!!

Горела перевёрнутая полицейская машина. Догорал местный небольшой автобусик, не успевший закончить свой последний вечерний рейс от электрички до озера.

Местная пожарная машина стояла без действия, без движения. Она была блокирована нацистами.

Страшно кричали югославские женщины. Плакали испуганные дети.

Восьмидесятилетний серб ползал на коленях перед парнями, вооружёнными бутылками с горючей смесью, – умолял пощадить детей.

Двух молоденьких полицейских вытащили из горящей перевёрнутой машины, бросили на землю, били ногами.

В луже крови валялся здоровенный сорокалетний немец – хаузляйтер горящего вонхайма…

Примчалась ещё одна машина с полицией. Её просто перевернули – накинулись, как стая бешеных волков. Выволокли оттуда троих полицейских, отшвырнули в сторону.

Один из них, совсем ещё мальчишка, – окровавленный, с перебитой левой рукой, вытащил пистолет, выстрелил в воздух для острастки. Но никого не напугал, а тут же был сбит с ног и погребён под грудой разъярённых бритоголовых.

В окнах горящего дома метались в дикой панике люди с детьми на руках. Кричали, просили выпустить их, спасти…

Одна девушка отчаялась и выпрыгнула из окна второго этажа. Но так и осталась лежать на цементных плитах у самого входа в вонхайм.

Напротив входа в осаждённый дом рос огромный вековой каштан. Перед началом возведения дома, строители пожалели это старое дерево и оставили его жить на радость будущим обитателям вонхайма.

Сейчас на этом дереве, в его ветвях сидели двое парней со спортивными винтовками. Каждый раз, когда кто-то пытался выскочить из дверей дома – с дерева раздавался выстрел.

Не в человека – в дверь. Но этого было достаточно, чтобы дверь моментально захлопнулась, и человек оставался в горящем доме.

И вдруг, вся эта трагическая какофония звуков – выстрелы из ветвей старого каштана, треск горящего дома, крики женщин, плач детей и вопли нацистов – буквально потонули в истошном лае полицейской сирены жёлто-зелёного «БМВ» Клауса Зергельхубера и грохоте танкового двигателя механика-водителя Нартая Сапаргалиева и башенного заряжающего Петера Китцингера.

Т-62 и «БМВ» подлетели к вонхайму с двух сторон одновременно. Распахнулись все четыре дверцы автомобиля и из машины выскочили Уве с колом наперевес, Клаус, Руди и Джефф.

А танк без всякого предупреждения хлестнул оглушительной очередью из крупнокалиберного зенитного пулемёта поверх бритых голов. На какое-то мгновение всё застыло, как на фотографии…

И тогда из танка, по «громкой связи» прозвучал голос Петера:

– Всем стоять!!! Не двигаться!!! Кто шевельнётся – по земле размажу!… – и для убедительности Петер добавил по-русски: – На хуй!

– Эдька! – раздался голос Нартая из танка. – На третьем этаже люди горят!!! Бери Джеффа и по пожарной лестнице наверх, через чердак! Мы прикроем!..

Джефф и Эдик рванулись к торцу дома, к пожарной лестнице.

Первое ошеломление среди нацистов прошло, и фотография, к сожалению, ожила.

Они бросились сразу и на Джеффа с Эдиком, и на Руди с Уве Зергельхубером.

Несмотря на свою хромоту Руди орудовал кулаками, как заправский кулачный боец, а Уве укладывал своим колом одного нациста за другим.

Эдик и Джефф всё-таки прорвались к пожарной лестнице и быстро полезли наверх, к открытому чердачному окну. У Джеффа под глазом уже расплывался огромный синяк, у Эдика лилась кровь из рассечённой губы.

Клаус свалил двоих крепеньких юнцов и вместе с отцом и Руди бросился на выручку к пожарным. Те увидели, что к ним подоспела помощь, воодушевились, очнулись от сковывавшего их страха и тоже вступили в бой!..

Танк застопорил одну гусеницу и стал поворачиваться на одном месте, грозно поводя пушкой. Луч фары на башне выхватывал из темноты искажённые страхом и ненавистью лица нацистов.

– Не подпускать их к дому!!! – кричал главарь. – И никого не выпускать из дома!..

– Разворачивайте шланги, мудаки!.. – гремел голос Нартая из танка. – Скажи им по-своему, дядя Петя!

Мешая родную немецкую речь с российским матом, Петер заорал по «громкой» танковой связи:

– Пожарные!!! Мать вашу так-перетак, в рот вам… – тут он забыл, как это говорится дальше и перешёл на чистый немецкий: – Давайте воду!!! Одним шлангом на дом, вторым – по этим свиньям собачьим!

На мгновение Клаусу, Уве и Руди вместе с пожарными удалось отшвырнуть нацистов от пожарной машины. Но этого хватило, чтобы заработали двигатели насосов, и две тугие, мощные струи, наконец, вырвались из брандспойтов!

Задыхаясь в дыму, изнемогая от нестерпимого жара, Эдик и Джефф пробрались по горящему чердаку к внутренней лестнице, спустились и оказались в коридоре третьего этажа. Где-то рядом стонала женщина, обессиленно скулил детский голосок…

Из коридора нёсся животный старческий крик:

– Ратуйте!.. Ратуйте!.. Ратуйте-е-е!!!

Однако, когда Джефф и Эдик, обожжённые, надрывно кашляющие, в тлеющей одежде, почти теряя сознание, попытались вытащить из дома двух маленьких детей, старуху и молодую женщину и распахнули дверь на свежий воздух, с дерева сразу раздалось несколько выстрелов…

Увидев, что дверь дома захлопнулась и Джефф с Эдиком не могут вывести людей из горящего дома и через полторы-две минуты они все вместе заживо сгорят в этом несчастном вонхайме, танк Т-62 мгновенно оказался у дерева.

Его орудийная башня медленно повернулась и отвела ствол пушки в сторону. А затем быстро развернулась в обратном направлении и пушкой, словно гигантской дубиной, со страшной силой ударила по вековому каштану!..

Сквозь увядшую листву, обламывая на своём пути ветки, с дерева на землю кувырком полетели два бритоголовых стрелка. Посыпались вниз и их винтовки.

– Молодец, дядя Петя! – прогремел голос Нартая. – Зер гут!!!

Эдик и Джефф ещё раз попытались открыть дверь, но тут же были забросаны градом увесистых камней. Тогда танк развернулся на одной гусенице и почти вплотную подъехал к дверям вонхайма, перекрыв собою выход из дома. Камни застучали по броне…

– Выходите, Джефф, Эдик! – громко, на всю станцию сказал танк. – Я перекрыл вас. Только держитесь поближе ко мне!..

Под защитой танка Эдик и Джефф вынесли из дома детей и старуху. Женщина вышла сама.

И в этот момент, сверкая проблесковыми вертушками, разрывая воздух воем четырёх сирен, у вонхаима резко затормозили четыре специальных полицейских фургона из Мюнхена.

Из каждого фургона молниеносно появилось человек по тридцать полицейских – в бронежилетах, касках, с прозрачными щитами, дубинками и гранатомётами со слезоточивым газом.

Сильные прожекторы фургонов добавили света к огню горящего вонхаима.

На какое-то мгновение полиция замешкалась. Не сориентировались – кто есть кто. Нацисты этим моментально воспользовались.

Было видно, что они превосходно организованы и натасканы на любые изменения ситуаций! Они бросились к своему мощному, быстроходному чёрному автобусу с эсэсовским знаком на борту и в две секунды, по головам друг друга, заполнили его до отказа.

Чёрный автобус рванул было с места, но сорокатонный, большой, казалось бы, неуклюжий и неповоротливый танк оказался проворнее!

Танк буквально прыгнул наперерез уходящему чёрному автобусу. Он не успел преградить ему путь своим бронированным телом. Он просто, как шпагу, вонзил свою длинную пушку в самую середину нацистского автобуса!

Пушка прошила автобус насквозь и вышла своим стволом с другой стороны, точно над эсэсовский бортовой эмблемой…

– Кайне бевегунг!!! Всем в автобусе лечь на пол!!! – прогремел танк голосом Петера Китцингера.

Но пригвождённый чёрный автобус сдаваться не хотел! Колёса его безуспешно рыли землю на одном месте, двери были открыты, и из него уже успели выскочить трое бритоголовых и броситься в спасительную темноту…

– Я же сказал – всем лечь!!! – снова рявкнул танк и…

И чёрное небо, испещрённое золотыми искрами пожара, раскололось от громового орудийного выстрела холостого заряда!

Вот тут легли все – и нацисты, и полиция, и югославы, и даже Уве Зергельхубер со своим колом в руках…

ЧАСТЬ ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ,
рассказанная Эдиком, – о том, как сугубо военные и совершенно секретные документы могут получить абсолютно иное стратегическое направление…

А наутро началось такое, что нам всем небо с овчинку показалось!

Бедных наших стариков – Наташу и Петера, мюнхенский отдел по борьбе с терроризмом и организованной преступностью, или как он у них называется, совершенно заколебал!

Приехали к нам в «Китцингер-хоф» три хмыря в штатском, двое моего возраста, один постарше, и как взяли Петера и Наташу в перекрёстный допрос – откуда у них русский танк?! Где купили? Когда купили? У кого купили? На каком фломаркте? Как его использовали до случая с «вонхаймом»? Кто в вашем доме живёт, кроме вас? Кто такие? Почему? Ну, и так далее…

Причём, всё так вежливо, любезно, со своими профессиональными подходами – дескать, вы, конечно, очень помогли полиции! Не будь вас с вашим танком, всё могло кончиться гораздо хуже. И правительство Баварии уже знает обо всём этом, и даже, насколько нам известно, уже готовится к официальным благодарственным торжествам, где вас будут чествовать, как одних из самых героических граждан Баварии… И всё-таки, откуда у вас русский танк?

Но наши ребята – Наташа и Петер, тоже, как говорит Нартай, – не пальцем деланные. Упёрлись рогом в свою версию, которую мы когда-то вместе сочинили, и хрен их с этого места сдвинешь!

Наташу Петер вообще сразу из этого дела исключил. Он нам потом по-тихому объяснил – почему. Потому, что Наташа, несмотря на то, что была рождена украинкой, сегодня – типичная религиозная баварская немка, уже пятьдесят лет воспитанная в честности и уважении к порядку и ко всяким законам, и она может расколоться в любую минуту. Или ляпнуть что-нибудь такое, от чего потом не открестишься.

А он, Петер, понимает, что все порядки и законы устанавливают и пишут обыкновенные люди. И иногда они очень даже могут ошибаться. Поэтому не меньше половины этих законов – дурацкие! Которые только мешают людям нормально жить. А то откуда бы появился тот самый знаменитый немецкий бюрократизм, от которого люди чуть ли не во всём мире стонут?

Вот Петер и заявил этим хмырям, что Наташа ничего не знает и к русскому танку никакого отношения не имеет. Он один, без всякой Наташи, недавно ездил в Эрфурт хоронить старого товарища, с которым был когда-то вместе в русском плену (а он действительно был недавно в Эрфурте на похоронах) и на обратном пути, уже когда возвращался домой, прямо на дороге у какого-то русского танкиста за две тысячи марок купил этот танк.

Но купил его не в качестве боевого оружия, а как обыкновенный трактор. Для работы в поле. Потому что нормальный новый трактор стоит не меньше двадцати тысяч марок, а старому трактору Петера, который у него уже восемнадцать лет, пришёл полный пиздец.

Это слово Петер сказал по-русски, и тогда старший из отдела по борьбе с терроризмом вдруг неожиданно рассмеялся! Оказалось, он по-русски чешет, как дай нам Бог говорить по-немецки…

На вопрос, как звали русского танкиста, Петер ответил, что был пьян и имени его не запомнил. Помнит только, что они с ним выпили ещё немножко, и русский ушёл к себе в Советскую Россию. А Петер целый день отсыпался в танке, а потом ночью, чтобы никого не пугать, пригнал танк в «Китцингер-хоф». На то он, слава Богу, и танкист! Вот документы, пожалуйста!..

А то, что там в пушке оказался холостой заряд, он об этом даже и не знал. Он со дня на день собирался снять с танка вооружение и выкинуть его к чертям собачьим, но всё как-то руки не доходили. Свиньи, олени, куры – хозяйство большое, работы уйма…

Я-то думаю, что эти ребята не поверили ни одному слову Петера. Но деваться им было некуда, других доказательств у них в этот момент не было, а танк, по словам Петера, был его частной собственностью. А здесь к частной собственности относятся с уважением. Не то, что у нас… Вот им и оставалось только попросить Петера показать им танк изнутри.

Но тут Петер поскрёб в затылке и заявил, что сейчас это сделать невозможно. После боя у вонхайма он задраил все люки, крепко выпил и куда-то по пьянке задевал основной башенный ключ и теперь сам найти не может. Так что, майне либер херрен, приезжайте через пару дней, он отыщет этот чёртов ключ и непременно покажет всё, что есть внутри его танка. То есть – трактора…

Что же касается того, что в его доме живут посторонние люди, так это никакие не посторонние. Господин Эдуард Петров официально снимает у них комнату. Вот его анмельдунг (прописка), его аусвайс, его лицензии на право выступать на Мариенплац, вот его счёт в банке, страховки… Тут всё в порядке! А то, что к нему приехали на пару дней его друзья – лейтенант американской армии мистер Джеффри Келли и его невеста госпожа Катерина Гуревич, подданная государства Израиль, вообще никого волновать не должно. Вот их документы, а вот и они сами! Познакомьтесь, пожалуйста! Заодно можете и попрощаться. Они завтра улетают в Штаты. А больше в «Китцингер-хофе» не живёт никто.

Нартайчик в это время отсиживался на озере у Зергельхуберов. Клаус и Уве ещё с ночи забрали его к себе, строго-настрого приказав о нём ничего не говорить. Это после того, как мы им всё как на духу выложили. Не будешь же таким людям, как Клаус и Уве, лапшу на уши вешать?!

– Но из танка по «громкой связи», говорят, звучало два голоса, – заметил старший. – Один – ваш, а второй – русский…

Тут наш Петер такой цирк развёл, что мы просто в осадок выпали! Он и расхохотался, и закашлялся, и руками замахал, и давай глаза вытирать – вроде у него от смеха слёзы выступили, артист старый!

– Да что вы?! – говорит. – Откуда?! Один я был в танке! Это уж кому-то со страху два голоса почудились. Это просто я по-русски выражался! А то у нас только «шайзе» и «шайзе»… А кого сейчас этим «шайзе» удивишь, когда его и дети произносят, и телевидение им пользуется? Вот я и кричал всякие русские слова. Даже сейчас могу их повторить. Вот, например…

– Нет, нет, не надо, – говорит старший. – Я знаю эти слова.

– А нам стало известно, что это были совершенно разные голоса, – мило так говорит один из его помощников.

– Ну, конечно! – улыбается Петер. – Я уже давно заметил, что в этом русском тракторе неисправен усилитель. Вот он и искажает звучание!.. То на высоких частотах, то на низких работает. Отсюда и кажется, что там два разных голоса. А может, контакт в ларингофонах?.. Кстати, у вас нет знакомого специалиста – исправить мне этот усилитель? Только, чтобы он с меня три шкуры не содрал за ремонт…

– Нет у нас знакомого специалиста, – сухо отвечает старший. – А вот белый «порш» девятьсот сорок четвёртой модели с двумя молодыми людьми вы здесь ни разу не встречали за последнее время?

Тут мы все так и присели, как говорится, на задние лапы! Что делать? Говорить? Не говорить?..

Наташа понимает, что для неё, наконец, наступила долгожданная возможность прорваться на манеж со своим сольным номером, и так радостно восклицает:

– Встречали, встречали! Мало того…

– Мало того, – тут же прерывает её Петер. – Они у нас спрашивали, не сдаём ли мы комнаты с пансионом. А мы с женой ответили – нет. Они и уехали.

Уж больно быстро прервал Петер Наташу!.. Старший задумчиво так смотрит на Петера, на Наташу, на нас с Джеффом и Катькой, и по его физиономии видно, что он и сейчас не поверил ни одному слову.

Но он улыбается, желает Катьке и Джеффу счастливого пути, а нам с угрожающей вежливостью говорит по-немецки и по-русски:

– Ну, а с вами я прощаюсь ненадолго. Думаю, что мы встретимся в ближайшее время.

И они уезжают.

Мы звоним к Зергельхуберам на озеро, говорим, что гроза миновала и Нартай может вернуться в «Китцингер-хоф».

А Сузи Зергельхубер отвечает, что Нартай сейчас вернуться не может, потому что Уве на сейнере, Клаус на службе, а Лори забрала «мерседес» и увезла Нартая за пятнадцать километров от дома на другую сторону озера, где у них есть летнее бунгало. Там у Лори стоит её неисправный мотоцикл и, может быть, Нартай сумеет его починить…

Наташа с отвращением вешает трубку, ханжески поджимает губки:

– Ох, эта Лори!.. Мало ей старшего сына Моосгрубера, мало ей племянника Бирбихлеров, мало этой сучке того студента из Мюнхена – Себастьяна, мало ей младшего Пентенриддера! Теперь этой потаскушке ещё и наш Нартайчик понадобился! Бедный мальчик!..

– Хотел бы я быть таким бедным! – ржёт Петер. – Не знаю, починит ли наш Нартай её мотоцикл, но то, что он вернётся из этого бунгало настоящим мужчиной – за это я ручаюсь!

– Тьфу, козёл старый! – сплёвывает Наташа. – У тебя всю жизнь только одно на уме. При Кате бы постеснялся…

– Но это же надо ценить, Наташа! Это же прекрасно! – говорит ей Катька.

– Что же тут прекрасного?! – возмущается Наташа. – Я сорок лет подряд ни одной ночи не могла провести по-человечески! Я же только два года хоть немного начала отдыхать от него!.. И то – лезет!

Мы с Джеффом с большим уважением посмотрели на старого, ржущего Петера, а Наташа, отплёвываясь, посадила Катьку в свой «форд» и увезла её в банк. Снимать деньги с Катькиного счёта к завтрашнему отъезду.

У Катьки там после всех платежей: кранкенферзихирунг – это страховка по болезни, за квартиру, на питание (тут мы обычно сбрасывались поровну) – ещё оставалось марок восемьсот пятьдесят. Она последнее время меньше работала на Мариенплац. Уже тяжеловато ей было… Ну, а билет на самолёт Джефф ей из Америки привёз. Там у него какие-то военные льготы, да и вообще, билет туда и обратно иногда стоит меньше, чем в одну сторону.

Надо сказать, что за эти пару дней Катька изменилась до неузнаваемости! Раньше, вы же знаете, ей палец в рот не клади. Она кого угодно в секунду отошьёт. А тут… Другой человек! Абсолютно!

Носит свой живот по «Китцингер-хофу» в состоянии полной прострации, смотрит сквозь тебя в никуда, отвечает не сразу – через паузу, со всем соглашается, не хохмит, даже гитару в руки не берёт!

Только время от времени очнётся и начинает так тревожно оглядываться – здесь ли Джефф?.. Увидит его, вздохнёт так судорожно, на глазах слёзы. Шмыгает носом и снова уплывёт куда-то. Ну, не в себе человек!..

Мы с Джеффом, как двое ханыг после пьяного толковища у нашей московской пивной, – у него фингал под глазом величиной с блюдце, у меня губа верхняя вздулась так, что про Мариенплац на неделю забыть нужно. А это минус почти пятьсот марок…

Через час вернулись Наташа с Катькой, привезли «Абендцайтунг» – газета такая вечерняя. Там на первой странице про вчерашнее нападение на наш вонхайм всякие страсти были написаны. И что в отражении атаки нацистов приняли участие широкие слои местного населения. Фамилии наши были не названы, и про танк, слава Богу, упомянуто тоже не было. Наверно, ихние спецслужбы газете хвост прижали.

Поздно вечером, когда уже все легли спать, слышу подъехала машина, хлопнула дверца, и машина сразу же укатила. А через полминуты – тихий стук в мою дверь. Я как раз лежал, читал «Абендцайтунг».

– Войдите, – говорю.

Дверь осторожно открывается и на пороге стоит Нартай.

Бледный, щёки ввалились, скулы торчат, весь дрожит и за косяк держится. Вот-вот упадёт! Но глаз у него сверкает, и весь он какой-то почти незнакомый.

Я с койки вскочил, подхватил его под руки, усадил, спрашиваю:

– Господи! Нартайчик, что с тобой?! Где это тебя мордовали?

– Меня Лори привезла… – отвечает, а сам еле шевелит губами. – У тебя выпить нечего? А то я сейчас на пол брякнусь…

Оставалось у меня граммов сто пятьдесят коньяку в бутылке, я ему всё и вылил в чайную чашку. Он засадил эти сто пятьдесят, посидел, уставившись в одну точку, отдышался и говорит мне:

– Она хочет, чтобы я здесь навсегда остался… Она говорит, что у неё никого лучше меня не было.

– Сколько раз ты её трахнул? – спрашиваю я его напрямик.

А он поднимает глаза к потолку и начинает считать про себя, шевеля губами и загибая пальцы. Я как заворожённый смотрю на его руки и в ужас прихожу!

– Восемь раз… – говорит Нартай. – Нет, девять!.. Последний раз сейчас по дороге, в машине.

– Ну, ты – гигант!!! – искренне восхитился я.

– Она говорит, что теперь любит только меня…

– Ещё бы! А ты?

– А я молчу.

– Ну и дурак! Говорил бы ей тоже. Бабам всегда это приятно.

– Не могу, Эдик… Это же будет неправда. Я же не люблю её. Я её только хочу, понимаешь?..

– Понимаю.

– Я её теперь всё время хочу! – говорит Нартай и встаёт.

– Ну, хорошо же!

– Чего хорошего?! Я её и сейчас хочу! Не видишь, что ли?!

Я посмотрел и увидел. Хочет. Жутко хочет!

– Кошмар какой-то! – говорит Нартай. – Мне же в таком состоянии даже к людям не выйти…

– Успокойся. Все уже спят. Пойди, прими холодный душ и ложись. Тебе отдохнуть надо.

– Я хотел в танке прибраться… – говорит Нартай. – После вчерашней катавасии там бардак жуткий – и гильзы стреляные, и что-то там во время гонки грохнулось, я даже не посмотрел – что, и потом, когда мы тот автобус тормознули, тоже что-то разлетелось…

– Хорошо, – говорю. – Иди, богатырь ты наш половой, приберись, а душ примешь потом. Тебе помочь?

– Нет, нет, я сам справлюсь, – отвечает он и на слабых своих ножонках идёт к двери.

Останавливается в проёме и так сконфуженно спрашивает:

– Ты человек опытный в этом деле, Эдик… Ты мне честно скажи, девять раз – это нормально или мало?.. Потому что я ещё не знаю – сколько надо, и поэтому…

– Ты – сексуальный маньяк, половой психопат, сорвавшийся с цепи ёбарь-террорист – вот, что я тебе скажу!!! Девять раз – это на троих баб за глаза и за уши хватит, кобель необузданный! – заорал я.

– Спасибо, Эдик, – говорит Нартай. – Я уж думал, что после Флорки, помнишь, я тебе рассказывал, я вообще никуда не гожусь…

И уходит к своему танку, оставив дверь моей комнаты открытой. А я снова ложусь читать «Абендцайтунг».

Слышу, как он там открывает башенный люк, как по-стариковски кряхтя и охая, залезает в танк, как возится там…

Не успеваю я осилить и пяти строк, как слышу его голос, приглушённый бронёй:

– Эдик!!! Эдик!.. Скорее!!!

Я – газету в сторону, ноги в тапочки, и к танку! Одним махом взлетаю на башню, заглядываю в люк, кричу:

– Что случилось, Нартайчик?!

– Тихо ты! – слышу из танка сдавленный, совершенно изменившийся голос Нартая. – Тебе что, яйца прищемили? Чего ты орёшь? Залезай в танк быстро! И люк за собой закрой…

Слово даю, я у него такого голоса ещё ни разу не слышал. Ну, думаю, совсем перетрахался малый…

Ныряю в танк, а там горят все светильники, и на полу боевого отделения, сразу за креслом механика-водителя, между стеллажом с аккумуляторами и оторванной от охраняющего щитка коробки для запасных лент спаренного пулемёта, на днище корпуса, открыв рот, сидит помертвевший Нартай в огромной, рыхлой куче немецких денег!..

Будто кто-то сгрёб со всего «Китцингер-хофа» опавшие осенние листья и вывалил их в наш танк.

А там и десятки, и двадцатки, и пятидесятимарковые купюры, и ноги Нартая просто тонут в этой куче, а руки он держит перед собой, словно на него ствол наставили. Так боится притронуться к этим деньгам. А их там тысячи и тысячи марок!

– Мамочка родная!!! – ахаю я. – Что же это?! Что же это такое?

Нартай поднимает на меня потрясённые глаза и шёпотом говорит:

– Это… документы, Эдик… Секретные… Стратегические…

– Что-о-о?!

– Вот… – Нартай разгребает денежную кучу и вытаскивает из-под неё небольшой металлический ящик с распахнутой крышкой и сломанным замком. Такой маленький обычный канцелярский сейфик. – Я его в коробку для запасных пулемётных лент спрятал, а кронштейн коробки сломался… Видишь?

И показывает мне оторвавшуюся от щитка пустую коробку для лент.

– Он из неё и выпал… А потом его, наверное, мотало по всему днищу, било по броне, замок и не выдержал…

– Как же ты вчера ночью не увидел? – спрашиваю. – Когда уже домой вернулись…

– Я светильник не включал. Старик через башенный люк вылез, я – через свой, лобовой… Эдик! Эдик!.. – и неожиданно, со слезами на глазах, начинает говорить на казахском языке!

Я только разбираю, что он всё время повторяет – «Эдик!», «Эдик!».

– Нартайчик, миленький… Я ничего не понимаю! – говорю.

– Я тоже… – шепчет Нартай.

Сидим, как два оглушённых идиота в этой ужасной куче денег, смотрим друг на друга и слова сказать не можем.

И тут я начинаю всё, всё понимать про эти деньги! Только боюсь Нартаю сказать. Он же столько времени охранял этот вонючий канцелярский ящик! Так хотел уберечь эти «Военные», «Стратегические», «Совершенно Секретные», чтобы они никому, никогда не причинили вреда!.. Он так хотел спасти мир.

Стянул я с себя рубашку, застегнул на все пуговицы, завязал на горловине рукавами – получился мешок. Сгребли туда эти бундесмарки, утрамбовали, выключили светильники, задраили люки и поволокли мешок в его комнату.

Вывалили эти воровские бабки на кровать, и он, с таким отрешённым видом, в совершенно сомнамбулическом состоянии, медленно так ворошит эту кучу… Ну, всё, думаю, чокнулся паренёк…

А он вдруг застыл на месте, словно его парализовало, а потом как подпрыгнет, как заблажит:

– Ах, суки грязные!!! Дешёвки позорные!!! Говна кусок, мать вашу в гроб, в душу!.. Сволота немытая, пьянь подзаборная!.. Стрелять их, стрелять!.. На куски рвать!.. Гады-ы-ы!..

И тычет мне в нос десятимарковую бумажку, и кричит не своим голосом:

– Читай!!! Читай, что здесь написано!..

А там, на этой купюре, что-то чернилами накарябано.

– Тихо, Нартайчик, тихо, родненький… Успокойся, дружочек ты мой, – говорю. – Не могу я прочитать. Здесь не по-нашему написано.

– Здесь по-моему написано! – хрипит Нартай. – По-казахски!.. Здесь написано: «Это деньги мои. Н.С.» Нартай Сапаргалиев! Видишь?!

И тяжело дыша, начинает рыться в этой чудовищной денежной куче. Ну, абсолютно, как собака, когда кротовую нору разрывает!

Достаёт ещё одну десятимарковую бумажку со своей подписью, потом ещё…

Скомкал в кулаке свои тридцать марок, выбросил их в общую кучу и опустился на пол рядом с кроватью. И так горестно спрашивает:

– Как?.. Как они могли?..

Слава Богу, думаю, сам догадался. Не я ему нож в спину всадил.

Заварил я кофейку, набухал побольше сахару, чтобы поддержать его силы, заставил выпить чашечку. Успокоился немного…

– Как жить, Эдик, после всего этого? – спрашивает. – На эти деньги должны были построить памятник нашим ребятам, которые во вторую мировую погибли и в вашем сраном Афганистане… Святое дело. А они…

– Пей, пей кофеёк, – говорю. – Прихлёбывай. Жаль, водки нет!

– Нет, – говорит Нартай. – Хорошо, что кофе, а не водка… Я, как вспомню эту постоянно налитую рожу нашего полкового начфина, так мне блевать охота. У него по харе было видно, что на нём клейма негде ставить!.. А вот, что наш полкаш… Сергеев… В жизни бы не поверил! Такой мужик был – танк хорошо водил, не шустрил ни перед кем… Точно, этот жлобяра-начфин его по пьянке огулял! Ё-моё, чтоб не сказать хуже, в кого теперь верить?..

Потом взялись считать деньги. Часа полтора считали, всё сбивались, начинали заново считать… Ну, не держали мы в руках никогда столько денег! Их там, в конце концов, оказалось семьдесят четыре тысячи триста сорок марок.

– Весь полк обокрал… – говорит Нартай и так аккуратно складывает десятки к десяткам, двадцатки к двадцаткам, пятидесятки к пятидесяткам. – Почти сто танковых экипажей! А нам ещё был ракетный дивизион придан, автобат, строители, ремонтники… Три тысячи живых людей обманули! И меня, бляди, соучастником сделали. Лишь бы я им в своём танке эти деньги через границу перевёз… А я, как мудак, трясусь над этим ящиком! Как же – «Документы»! «Совершенно секретные»! «Служу Советскому Союзу»!.. А когда вы нас с танком спиз… Когда мы с танком границу не прошли, они обгадились со страху, и нас заложили… Это после того, что мы на всех смотрах, на всех инспекторских проверках, манёврах для них же уродовались! Мы с танком корячимся, а им, сукам рваным, ворюгам дешёвым, – звания, оклады, должности!..

То он слова вымолвить не мог, то его теперь было не остановить. Ладно, думаю, пусть выговаривается. Молчать хуже. Я и стараюсь в нём эту болтовню поддержать:

– Что же ты теперь с этими деньгами делать будешь? – спрашиваю.

А он достаёт из-под кровати большую картонную коробку – он неделю назад своей старшей сестре какие-то фасонистые сапоги на осенней распродаже в магазине «Дайхманн» купил, выкидывает эти сапоги из коробки и начинает укладывать туда пачки денег.

– Что-нибудь придумаю, – говорит.

Я смотался к себе в комнатку, захватил сегодняшний «Абендцайтунг», вернулся к нему и показываю:

– Гляди, что написано… Новое Российское министерство иностранных дел всё своё посольство в Бонне и все консульства в полном составе поменяло! И вот уже фотография новой вывески у нашего мюнхенского консулата… Смотри: «Генеральное консульство России в Мюнхене». Понял? Не «Союза Советских Социалистических Республик», а России! Может быть, хоть что-то переменилось?.. Может, сдать эти бабки нашим новым официальным властям? А?

– А вот на-ко, выкуси! – говорит Нартай и суёт мне в нос маленькую, смуглую фигу. – Ты эти новые власти видел?! Ты про них что-нибудь знаешь?! А может, они хуже прежних?! Нет уж, хрен вам! Раз я теперь один за эти деньги отвечаю, я сам и решу, что с ними делать!

…А наутро сидим, завтракаем вшестером – Петер, Наташа, Катька, Джефф, Нартайчик и я.

Самолёт у Катьки с Джеффом только в шесть часов вечера, времени у нас ещё навалом, сидим, треплемся про будущее Катькино житьё-бытьё в Америке.

Петер всё похмелиться порывается – он с вечера перекушал малость, и клянчит у Наташи хотя бы бутылку пива. А она ему не даёт. Ну, как обычно…

И вдруг Нартай спрашивает:

– Джефф! У тебя бабки есть?

– Нет, – говорит Джефф. – Они уже умерли. Но с ребёнком нам будет помогать моя мама.

– Вот бестолочь! – говорит Нартай. – Я тебя спрашиваю – у тебя деньги есть?

– Сколько тебе? – и Джефф тут же с готовностью лезет в карман.

– Тьфу ты! – начинает злиться Нартай. – Я тебя спрашиваю – в Америке у тебя есть деньги? На что вы собираетесь ребёнка воспитывать?

– А-а-а… – наконец врубается Джефф, обнимает Катьку за плечи и улыбается. – Нет, Нартай. В Америке у меня денег нет. Только ежемесячное жалование. И сейчас, в связи с женитьбой на Кате, оно у меня станет долларов на двести меньше. Но я думаю, что нам его хватит. Первые два или три года будет немножко трудно, но потом…

– Потом – суп с котом, – обрывает его Нартай. – Для ребёнка первые три года – самое главное! Это я по своим сёстрам знаю. Ладно…

Он наклоняется, достаёт из-под стола большую обувную коробку фирмы «Дайхманн» и ставит её на стол.

– Вот вам с Катькой свадебный подарок от всего личного состава бывшей советской воинской части сто пятьдесят шесть двести пятьдесят четыре. Даже не столько вам, сколько вашему будущему ребёнку. И чтобы ему ни в чём никакого отказа! Ребёнок – есть ребёнок…

И снимает крышку с коробки, А там…

Знаете, в телевизионных американских боевиках почти всегда действует такой деловой чемоданчик – атташе-кейс. С миллионом долларов. Кто-то обязательно открывает его, а там – пачки, пачки… И вот, сколько бы раз ни смотрел, всё равно – производит впечатление! Хоть нас всю жизнь и воспитывали в презрении к деньгам и почтении к идее.

Так вот, когда Нартай снял крышку с обувной коробки, когда все увидели, что там такое – так все обалдели! Настоящий шок. Немая сцена из «Ревизора».

Уж на что я был подготовлен… Не к поступку Нартая – к виду этих денег. Сам ночью помогал складывать их по сотне штук в пачку. И точно помню, что офицерских пятидесяток была одна пачка и шесть пачек двадцатимарковых купюр. А десятимарковых – явно солдатских, ровно пятьдесят семь пачек. Оставшиеся триста сорок марок лежали сверху, россыпью.

Так вот, я и говорю, уж на что я был подготовлен, и то сижу, не могу слова вымолвить…

Наташа побледнела, уцепилась за стол руками, чтобы со стула не упасть… Ну, совсем плохо старухе!

У Петера нижняя челюсть отвисла – вот-вот протез выпадет! Замер, как истукан.

Джефф, как улыбался до того, как Нартай открыл коробку, – так и улыбается. Только теперь – тупо и бессмысленно. Будто эта улыбка примёрзла к нему.

И только одна наша Катька, железная наша подружка, смотрит на эту тучу денег своим красивым и печальным глазом, отрицательно качает головой и тихонько отодвигает эту коробку от себя.

Тогда Нартай берёт её ладони в свои руки и тихо говорит только ей одной:

– Катюшка… Когда-то копыта коней моих предков… Ты знаешь, как там дальше. Так вот, я тебе клянусь, эти деньги – чистые. На них должны были купить памятник ребятам, погибшим ни за что, ни про что… Но разве можно купить память о мёртвых? О них или помнят, или забывают. И тогда не помогают никакие памятники. Возьми эти деньги для своего ребёнка. Научи его помнить о хороших людях, которым не удалось дожить до светлого часа. Сделай из своего ребёнка доброго, настоящего человека, и это будет самым лучшим памятником тем мёртвым ребятам…

Отпускает Катькины руки, встаёт из-за стола и уже всем говорит:

– Остальное вам Эдька расскажет. А мне нужно звонить на озеро. Там Лори ждёт моего звонка. Я обещал…

Через час пришедшая в себя старая, толстенькая Наташа на всех доступных ей языках орала, что никуда не отпустит «свою» беременную девочку с такими огромными наличными деньгами! Что никто в мире не возит с собой деньги в карманах!.. Наконец, когда она объяснила всем нам, что мы дикие люди, она посадила Катьку в машину, забрала коробку с деньгами и помчалась в наш местный банк.

Там она обменяла Катькины марки на доллары, доллары на именной чек, заставила Катьку расписаться в сотне банковских бумаг, и вместе с чеком на имя фрау Катерины Гуревич привезла Катьку обратно в «Китцингер-хоф».

К их возвращению мы, все четверо мужиков – Петер, Джефф, Нартай и я, были уже такие пьяные, мы успели уже так накушаться, что даже, когда во второй половине дня пришла пора ехать в аэропорт, выяснилось, что кроме Наташи никто за рулём сидеть не может. А нам нужны были две машины. И пришлось вызывать Уве Зергельхубера с его «мерседесом»…

А потом, перед отлётом, было море слёз, трепотни и разных криков и обещаний, и к нам даже подошли двое полицейских и спросили – всё ли у нас в порядке?..

Эти засранцы – Катька и Джефф, позвонили нам из Нью-Йорка, прямо из аэропорта Кеннеди, как только приземлились и получили багаж.

Им даже в голову не пришло учесть разницу во времени! Ну, Джефф – пьяный был… Хотя за семь часов полёта, если не добавлять, тоже можно было немного протрезветь. Но Катька-то, существо чёткое и на редкость деликатное, могла бы сообразить, что если у них в Нью-Йорке сейчас вечер только начинается, то у нас в «Китцингер-хофе» уже очень глубокая ночь!

Тем более что эти счастливые говнюки обязательно хотели поговорить с каждым из нас…

ЧАСТЬ ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ,
рассказанная Автором, – о том, как приход Новой Власти и возникновение Новой Жизни в одной, отдельно взятой стране, резко меняет судьбы своих граждан, находящихся даже в других государствах…

– Если бы вы видели, как старикам Китцингерам понравились ваши московские подарки! – сказал мне Эдик. – Наташа полдня ходила с мокрыми глазами, а потом позвала к себе всё семейство Зергельхуберов, торжественно показывала им рушник и рассказывала про Украину. Конечно, то, что она помнит… А Петер всем налил по десять граммов вашей «Горилки», а остальное спрятал куда-то. Он заявил, что «Горилку» ему привёз самый главный русский писатель к Рождеству. Что, правда, потом не помешало ему нализаться обыкновенным «Корном».

– Как была воспринята матрёшка с лицом Горбачёва!?

– Ох, чёрт… Не хотел говорить, но раз уж вы сами… Матрёшка произвела чуточку обратный эффект, – смущённо сказал Эдик.

– Мне хотелось, чтобы это выглядело посмешнее, – огорчился я. – Я думал, что у него хватит чувства юмора…

– Юмора у него почти всегда хватает, – сказал Эдик. – Это вам не Наташа, которая всё воспринимает в масштабе один к одному. И всё понимает буквально. Но с горбачевской матрёшкой мы, конечно, с вами завалили ухо… Дело в том, что немцы обожают Горбачёва! Раз он разрушил Берлинскую стену – он для них уже святой!.. А когда у него отобрали президентство – они вообще возвели его в ранг великомученика… Вы-то этого могли не знать, а я должен был помнить. И старик жутко обиделся за Михаила Сергеевича!

– Жаль. Не следовало мне дарить эту матрёшку… – сказал я. – Я начисто не верю в святость Горбачёва и уж совсем не считаю его великомучеником, но человек, сумевший развалить эту кровавую стену в Берлине и прекратить войну в Афганистане, достоин уважения. Тут твой Петер прав! А я, старый дурак…

– Вот, кстати! – перебил меня Эдик. – Никогда не говорите при баварцах о себе – «старый дурак». Или – «ах, я недотёпа!» Они это воспринимают точно так же, как наша дорогая Наташа Китцингер. Раз человек сам о себе говорит «старый дурак» или «недотёпа», значит, он и есть – дурак и недотёпа. Так к нему и нужно относиться.

– Очень мило, – пробормотал я.

– Но вы не огорчайтесь. Старики ждут не дождутся, когда вы приедете к ним в гости. Я им рассказал, что вы заняты на съёмках фильма, а Наташа просила передать, что вы даже можете жить в «Китцингер-хофе». И заметьте себе – бесплатно! А для Наташи такое решение равносильно подвигу.

– Спасибо.

– Они вообще хотят пригласить вас на Рождество. Здесь к Рождеству относятся очень серьёзно. Вы уже видели, как преобразился Мюнхен?

– Потрясающе!.. – искренне восхитился я.

– То ли ещё будет! – пообещал Эдик.

– Эдик! Ты всё-таки – мерзавец! Ты заговариваешь мне зубы, вместо того чтобы рассказать, что было после отлёта Кати и Джеффа. Мне всегда нужно из тебя вытягивать в час по чайной ложке. Тебе так нужны унижения пожилого человека?

– Нет, нет, что вы?! – быстро возразил Эдик. – Никаких унижений! Оставайтесь гордым и неприступным!.. Унижения в любом возрасте ужасно вредны.

…Сразу после отлёта Кати и Джеффа наворот событий принял какие-то стремительные темпы.

Уже на следующий день в «Китцингер-хофе» раздался телефонный звонок. Женский голос по-английски и по-русски попросил господина Эдуарда Петрова.

Петер ни черта не понял, кроме «Эдуарда Петрова», и заорал на весь олений загон:

– Эдди! Ком цу мир! Абель шнель!.. Телефон!

Наташа и Нартай уехали в гешефт сдавать салями и подкупить кое-какие продукты для дома.

Петер таскал в олений загон корм для молодняка, поил молоком из соски только что народившихся оленят…

А Эдик – в грязных резиновых сапогах, в старом комбинезоне Петера и заскорузлых рукавицах – чистил коровник. На голове у него по уши и брови была натянута древняя спортивная вязаная шапочка Наташи – чтобы волосы не пропахли навозом, как сказала Наташа.

Верхняя губа Эдика была ещё вздута после той ночи у югославского вонхайма, и поэтому о работе на Мариенплац в ближайшую неделю не могло быть и речи.

– Эдди! Телефон фюр дих!.. Мать-перемать, тра-та-та-та!.. – орал Петер, расцвечивая немецкую фразу русским матом.

Чтобы не идти к домашнему аппарату в грязных сапогах, Эдик бросил вилы, стянул рукавицы и побежал в олений загон к Петеру.

Петер протянул Эдику маленькую трубку своего любимого радиотелефона, и Эдик привычно и машинально сказал по-немецки:

– Петров. Я-а, битте!

– Господин Петров? Здравствуйте. С вами говорят из Мюнхенского отделения Московского бюро добрых услуг. Выполняем заказ по вашей письменной заявке, присланной нам в Москву ещё в августе этого года. Просим прощения, но если учесть события последних месяцев в нашей стране…

– Простите… – сказал Эдик в полной растерянности. – Вы не ошиблись? Какая заявка!.. Какой заказ?..

– Бабу из Москвы заказывали? – впрямую спросил женский голос.

Вот тут Эдику, стоящему посредине раскисшего от осенних дождей оленьего загона – в резиновых сапогах, перемазанных коровьей навозной жижей, в грязном огромном комбинезоне Петера, с дурацкой Наташиной шапочкой на голове, – вдруг показалось, что он узнаёт почти забытые интонации этого женского голоса. Ещё не веря самому себе, он неуверенно спросил:

– Юлька?.. Ты?

– Я прошу прощения, господин Петров, – холодно произнёс женский голос в трубке. – Вы не ответили, вам бабу прислать на дом или вы за ней сами заедете?

И тогда Эдик закричал так, что все олени бросились врассыпную!

– Сам! Сам!!! И сейчас же!.. Где ты, Юлька?!

Юлька ждала Эдика у входа в отель «Парк-Хилтон». Для мюнхенского октября было довольно прохладно, и Юлька надела шерстяные клетчатые брючки, уличные башмачки и неброский свитерок. На плечи накинула серую, искрящегося материала, «парку» с болтающимся сзади капюшоном.

Откинутый на спину капюшон и распахнутые полы «парки» являли миру истинную ценность этой, казалось бы, скромной осенне-спортивной одежды – изнутри «парка» была вся на чистокровной серебристой норке, стоимостью в четыре тысячи долларов.

Подкатывали тяжёлые, мощные машины последних марок. Владельцы отдавали ключи от своих автомонстров двум молодым людям в малиновой униформе с эмблемами «Парк-Хилтона», и те угоняли эти баснословно дорогие автомобили в подземно-гаражное чрево отеля.

А потом выскакивали снова ко входу в отель и замирали в ожидании следующего счастливого обладателя чуда автомобильной техники.

Отель жил своей, отдельной от всего остального города, жизнью. И любое прикосновение к этой жизни – стоило очень дорого!

Когда к отелю подъехал Эдик на своём чистеньком, но уж больно древнем «фольксваген-пассате», малиновые мальчики недоуменно переглянулись, и один решительно было направился к сидящему за рулём Эдику, чтобы по возможности мягче объяснить ему, что этой машине здесь совсем-совсем не место.

Но и Юлька уже заметила Эдика и его автомобиль. Она негромко по-английски окликнула решительного мальчика, дала ему пятьдесят марок и показала на «фольксваген-пассат».

Пятьдесят марок сразу превратили строгого хранителя отельного престижа в ласкового, ручного котёнка.

Паренёк чуть ли не на руках вынес Эдика из-за руля, юркнул в машину и с лучезарной улыбкой исчез вместе с непрезентабельным «фольксвагеном» Эдика.

– Эдька! Лапочка моя! Пуся!.. – наплевав на все приличия, завизжала Юлька и бросилась Эдику на шею.

«Парка» соскользнула с её плеч и серебристой бесценной норкой упала на влажные мраморные плиты отельного подъезда.

Второй малиновый паренёк молнией метнулся к «парке», поднял её и почтительно застыл за спиной у Юльки.

А Юлька, не обращая на него никакого внимания, зацеловывала растерянного, глуповато улыбающегося Эдика и кричала:

– Эдичка!.. Кисанька моя! Сколько же я тебя не видела, акробатик ты мой любименький?! Идём скорее! Идём ко мне, Эдька! Сейчас я тебя буду кормить, любить, холить и лелеять!.. Чёрт возьми, что у тебя с губой?!

Юлька жила в так называемом «экзекьюти-флор» – номере-люкс с отдельным входом, своим лифтом, спальней, кабинетом и столовой, которая в одно мгновение превращалась в небольшой конференц-зал для совещаний и деловых встреч.

Ужин был уже заказан, стол сервирован, и Юлька пошла в спальню переодеться.

Эдик огляделся и крикнул ей:

– Сколько стоит такой номеришко?

– В мёртвый сезон, как теперь, – пятьсот девяносто пять марок в сутки! – прокричала ему Юлька из спальни. – В напряжённый, деловой или туристический – шестьсот семьдесят!

– Не слабо…

– Нужно, Эдик! В моём сегодняшнем положении – нужно постоянно держать хвост морковкой!

Она вышла из спальни в столовую в простеньком, но очень дорогом платье, в элегантнейших мягчайших туфельках на низких каблуках. В ушах тускло посверкивали маленькие старинные бриллиантовые серёжки.

– Так я тебе нравлюсь? – спросила Юлька.

– И так тоже… – ответил Эдик. – Ты мне всегда нравилась – начиная с той минуты, когда в Варшаве ты появилась у меня в цирке за кулисами.

– Господи, как приятно это слышать!

– А то ты никогда ни от кого этого не слышала…

– Слышала! Иногда по десять раз в день и по двадцать в ночь! Но ты – единственный человек, которому я верю, – она поцеловала Эдика и подняла телефонную трубку. – Погоди, Эдинька… Позовём халдеев – пусть жратву тащат. А ты пошуруй в баре – возьми то, что тебе нравится. А мне…

– Чуточку джина и много тоника?

– Точно! – закричала радостно Юлька. – Ты и это помнишь?!

По телефону Юлька говорила на хорошем английском языке.

– По-моему, ты сильно улучшила свой английский, – заметил Эдик.

– Естественно! Раньше у меня была достаточно узкая постельная специализация, а сейчас в руках огромное дело с чёрт знает каким количеством зарубежных партнёров, и мне необходим твёрдый и разносторонний английский… Два часа в день – не греши, отдай! С лучшими репетиторами английского или американского происхождения. С подлинными носителями языка, а не с нашими выпускниками иняза…

Приплыли два официанта с тележками, расставили холодные закуски на столе, а горячие блюда поместили в специальный электрический шкафчик с подогревом, который привезли с собой.

Юлька дала им сто марок и официанты исчезли.

– Так дёшево? – искренне удивился Эдик. – Это же очень дорогой отель!..

– Это только чаевые, Эдик. Ужин они включат в общий счёт. Садись. Я буду за тобой ухаживать, а ты отвечать на мои вопросы. А то я лопну от любопытства! Но, во-первых, я кладу тебе твои любимые скампи в чесночном соусе…

– Юлька! Откуда ты знаешь о моей любви к скампи?!

– Сумасшедший тип! Из твоего же письма, где ты сообщил мне, что открыл здесь для себя скампи, которые изредка скрашивают твою не всегда весёлую жизнь.

– Ах, да… Верно!

– Кстати! С кем ты пересылал письмо? Там стоял московский штемпель отправления…

– С одним киносценаристом. Он здесь был в командировке…

– Будь здоров, Эдька!

– Спасибо, родная. Удачи тебе. Ты в порядке?

– Более чем, – сказала Юлька. – В двух словах… Моё дело выросло до гигантских размеров! В Мюнхене я проездом из Лондона, Парижа и Мадрида… Я открываю здесь филиалы нашего предприятия, отсматриваю и отбираю кандидатуры девок, занимаюсь точным графиком смены команд. Отработали девки, скажем, в Израиле полгода, – пожалте в Голландию. Голландки – в Италию. Итальянки – в Москву. Наши русские девки – в Париж, испанки – в Лондон… Ну, и так далее. Девки не должны примелькаться! Клиентура обязана иметь постоянную новизну ощущений. Американцы же меняют своих президентов каждые четыре года? А бабы – товар приедающийся, скоропортящийся. Нас надо менять почаще… Ну, и кроме всего – чисто административные заморочки… Наём и ремонт помещений, финансово-налоговая деятельность, утряска всяких неурядиц с полицией, властями, договора с порнофильмопродукциями, сексуальными и эротическими изданиями… Контракты с адвокатами, медиками, дизайнерами… Короче, Эдька, дел по горло! Конечно, у меня огромный штат сотрудников, которые всем этим занимаются. Но время от времени я сама должна положить свой глаз на всё это, и тогда я предпринимаю вот такой вояж… То есть, практически осуществилось всё то, о чём мы с тобой говорили в ту последнюю ночь в Москве. И не только свершилось, но и переросло все ожидания!..

В начале будущего года я открываю в центре Москвы свой собственный банк с о-о-очень серьёзным уставным капиталом, и тогда мне вообще – сам чёрт не брат! Учти, Эдик, на всякий случай, скоро я стану самой богатой невестой в этом полушарии. Хотя, как ты понимаешь, мне и сейчас грех жаловаться. Сделай мне ещё немного джина с тоником… И, пожалуйста, расскажи всё о себе.

И Эдик рассказал Юльке всё.

Он рассказал Юльке о танке и о Нартае, о Кате и Джеффри Келли, о стариках Китцингерах и их племяннике Руди, о Мариенплац и Кауфингерштрассе, об оленьем загоне, свинарнике и коровнике в «Китцингер-хофе»… О том, как военные предали лучшего механика-водителя Западной группы войск, об украденных ими солдатских деньгах, предназначенных для памятника мёртвым и отданных на благо вновь нарождающегося Человека… Рассказал он и про пылающее общежитие югославских беженцев, и про семью Зергельхуберов…

Рассказал даже, что совсем недавно, на белом, девятьсот сорок четвёртом «порше» его пытались навестить Саня Анциферов и Яцек Шарейко…

– Это очень опасно, – серьёзно и строго произнесла Юлька. – По роду своей деятельности я вынуждена иногда контактировать с людьми, которые держат все эти ниточки в своих руках, и поэтому знаю, насколько это опасно. Пожалуйста, Эдик, сходи в кабинет, принеси мне чистую бумагу и какой-нибудь карандаш. И захвати телефон. Эдик принёс Юльке бумагу и шариковую ручку с отельными эмблемами «Парк-Хилтона», а телефон поставил перед ней прямо на обеденный стол.

– Как ты сказал их зовут?

– Александр Анциферов и Яцек Шарейко.

Юлька записала имена на бумаге и положила её перед собой. Потом подняла телефонную трубку и деловито сказала:

– Сначала наберём Стокгольм. Концы, наверняка, в Швеции.

Она на память набрала номер, подождала несколько секунд и, улыбаясь невидимому собеседнику, заговорила по-английски. Кроме имён Сани и Яцека и своего собственного, Эдик ничего не разобрал.

Юлька положила трубку и ласково сказала Эдику:

– Ты ешь, ешь, Эдинька… Сейчас я подам горячее. И, Эдька, кисанька, попробуй этот соус! Он тебе обязательно понравится… Я его обожаю!

– Кому ты звонила?

– Кому надо. Сейчас они соединятся с Гданьском и Москвой, а те перезвонят нам.

Через пятнадцать минут телефон зазвонил.

– Москва… – сказала Юлька и подняла трубку: – Алло! А-а-а… Очень рада! Записывайте… Записывайте, чёрт бы вас побрал! Первый персонаж – Александр Анциферов. Ещё раз… Александр Анциферов. Записали? Второй персонаж – Яцек Шарейко. Яцек Шарейко… Правильно. Польская линия. Записали? А теперь, возьмите в руки тяжёлый молоток и зубило и на граните вырубите имя моего человека! Большими-большими буквами! Чтобы у вас оно никогда из головы не выскочило, ясно?! Пишите: Эдуард Петров – артист цирка. Мюнхен. Не важно! Москва, Мюнхен… Где бы он ни был! Всё понятно?

Ей что-то говорили, она слушала с каменным лицом, изредка поднимая глаза на Эдика.

– Не знаю, не знаю… Сейчас спрошу, – она прикрыла рукой микрофон трубки: – Эдик, они предлагают их убрать. Чтобы ты был совсем спокоен.

– То есть, как?.. Из Германии?

– Нет. Вообще убрать. С этого света, – и Юлька в упор посмотрела на Эдика.

До него, наконец, дошёл страшный смысл Юлъкиных слов, и он в ужасе замотал головой:

– Нет, нет, что ты!.. Просто пусть не лезут, пусть оставят нас в покое… Нет, ну, что ты!.. У них же дети!.. У Сашки в Рязани – бабушка…

Какое-то время Юлька ещё смотрела в глаза Эдику, потом вздохнула и сняла ладонь с микрофона:

– Алло! Слушаете? Ну, то-то… Нет, этого делать не следует. Просто переведите их из Германии куда-нибудь подальше… Вообще, из Европы! Вот и подумайте!.. У вас же во всех регионах есть дела. Вот и пошевелите мозгами… Предположим, в Китай! Насколько я знаю, у вас там большой плацдарм… Вот и хорошо! И, пожалуйста, будьте любезны, запомните раз и навсегда, если с головы моего человека упадёт хоть один волос… Вы же знаете, я слов на ветер не бросаю! Ну, ладно, ладно… Я очень рада, что вы меня так хорошо поняли, И вам творческих успехов! До встречи…

Она положила трубку и устало перевела дыхание. Впервые Эдик увидел, что у неё появились горькие складки у рта.

– Боже мой, Эдинька… Если бы ты только знал, с каким дерьмом и ничтожеством иногда приходится иметь дело! А ведь они страной руководят… И какой страной!..

Эдик встал из-за стола, подошёл сзади к сидящей Юльке, обнял её за плечи и прошептал:

– Спасибо тебе… Ангел-хранитель ты мой.

– Ну, что ты… – тихо сказала Юлька. – Я же тебя всю свою жизнь люблю!.. С моих тринадцати лет… Ещё с тех подмосковных Подлипок, когда я приходила на этот твой дурацкий кружок в Дом пионеров и школьников… Ты думаешь, мне акробатика была нужна? Ты мне был нужен! Я же спать ложилась с мыслью, что завтра ты приедешь из Москвы к нам в Подлипки на эти кретинские занятия акробатикой, которую я не перевариваю до сих пор… Родной мой, любимый дурачок! Ну, как же мне тебя не защитить?! Я же этим защищаю свою любовь к тебе – единственное в моей жизни, что не изгажено и неистребимо!

Вечером Эдик позвонил от Юльки в «Китцингер-хоф». Трубку подняла насмерть перепуганная Наташа.

Оказывается, Петер представил звонок Юльки в олений загон в жутковато-таинственно-мрачных тонах, сообщив, что Эдик спешно сорвался из дому и уехал в Мюнхен, в отель «Парк-Хилтон», к какой-то женщине, якобы своей старой подруге, но это вполне может быть и враньём – вероятнее всего, его выманили из дому те самые мафиози, которые приезжали на белом девятьсот сорок четвёртом «порше»…

Нартай и Наташа бросились звонить в «Парк-Хилтон», но там по телефону не дают сведений о людях, живущих в отеле. Тогда они созвонились с Клаусом Зергельхубером, и тот по своим полицейским каналам выяснил, что одна русская женщина из Москвы, действительно, живёт в «Парк-Хилтоне», но она занимает, ни больше, ни меньше, – «экзекьюти-флор», числится под индексом VIP – «особо важная персона», а телефоны таких постояльцев отеля держатся в строжайшем секрете и выдаются только по официальным запросам криминальной полиции или Интерпола. А Клаус всего лишь сельский полицейский, но он всё-таки что-нибудь попробует сделать…

И Нартай орёт, что он сейчас же помчится в Мюнхен и расчехвостит весь этот «Парк-Хилтон», а Наташа и Петер умоляют его подождать ещё немного, может быть, Клаусу удастся навести более подробные справки…

Потом трубку схватил Нартай и закричал так, будто хотел, чтобы его голос был услышан в Мюнхене без помощи телефона:

– Эдька!!! С тобой всё в порядке?!

– Да, да… Успокойтесь вы там! И ради Бога, дайте отбой Клаусу!.. Что вы там за панику устроили?..

– С тобой, действительно, всё в ажуре? Или ты не можешь говорить?!

– Да, могу, могу, Нартайчик…

– А может, они тебя там на мушке держат?!

– Вы что, с ума сошли?! Никто меня не держит на мушке… Успокойтесь немедленно! Я утром приеду домой и всё расскажу.

– А позвонить раньше ты не мог, мудила?!! – прокричал Нартай так, что Эдику и в самом деле показалось, что он слышит голос Нартая из «Китцингер-хофа» вне всякой телефонной связи. – Мы, понимаешь, тут на нервной почве по потолку ходим, а он… Засранец!

– Ну, всё, всё… Спускайтесь на пол и не дёргайтесь. Я жив-здоров, чего и вам желаю. Утром буду дома.

– Пошёл ты, знаешь куда?! – крикнул Нартай и бросил трубку.

Ночью с Юлькой было, как всегда, удивительно хорошо и нежно…

И, как во все прошлые московские ночи с Эдиком, с Юльки напрочь слетел стойкий налёт профессионализма, куда-то спрятался, а может быть, и вовсе исчез отточенный техницизм квалифицированной и многоопытной валютной проститутки самого дорогого и высокого класса. И не было в эти ночи с Эдиком в ней никакого актёрства, никакого желания поразить партнёра широчайшим и разнообразнейшим ассортиментом приёмов, которыми она последние годы так успешно пользовалась в общении со всеми своими клиентами.

С Эдиком Юлька становилась совершенно иной. Нежной, ласковой, порой даже чуть стыдливой молодой влюблённой женщиной, счастливой от близости именно с ним, только с ним, будто кроме Эдика у неё вообще никогда никого не было.

– Женись на мне, Эдька, – полушутя-полусерьёзно сказала Юлька, когда мышиный серенький октябрьский рассвет стал медленно просачиваться в спальню сквозь неплотно задёрнутые шторы. – Живи, где хочешь – в Мюнхене, в Париже, в Москве… Я буду приезжать, прилетать к тебе, приплывать морем… Когда ты захочешь. Когда позовёшь. А я буду знать, что у меня есть ты. Захочешь – войдёшь в мой бизнес, не захочешь…

Эдичка! Гениальная идея! А хочешь быть хозяином цирка?! Директором и хозяином!.. Давай, я тебе здесь куплю цирк!!! Ты наберёшь труппу из шикарных артистов, начнёшь ездить на гастроли по всему миру!.. Я буду прилетать к тебе, где бы ты ни был!.. А ты будешь изредка стараться делать вид, что очень меня ждал. А? Мне главное знать, что ты есть… А когда ты станешь старенький и больше не сможешь стоять на одной руке, мы с тобой купим несколько слонов и ты будешь выходить с ними на манеж, как укротитель…

– Это у львов и тигров укротители, – грустно поправил её Эдик. – У слонов – дрессировщик.

– Ну, дрессировщик, какая разница!.. – раздражённо выкрикнула Юлька и в её голосе послышались слёзы. – А я буду тебе ассистенткой! Лишь бы не располнеть к тому времени…

Она рассмеялась, чтобы иметь возможность в любую секунду обратить всё сказанное в весёлую шутку, а потом вдруг совсем тихо добавила:

– Я ведь уже почти год, как завязала. Ну, ты понимаешь?.. Я теперь только в бизнесе. И я, наверное, смогла бы стать хорошей женой…

В этом Эдик никогда не сомневался ни одной секунды.

И кто знает, предложи ему это Юлька пять лет, три, даже два года тому назад, может быть, сейчас вместо Нартая она бы ему ассистировала. Вот уж, действительно, было бы «украшение номера»! Так всегда в цирке называли жён артистов, выходящих на манеж вместе с мужем. Это носило несколько ироничную окраску, но здесь не было бы никакой иронии. Красивая, пластичная, грациозная, с детства умудрявшаяся носить любую простую тряпку так, будто она из коллекции Ива Сен-Лорана, от Кардена, от Нины Риччи…

Может, и жизнь его иначе бы повернулась. Правда, не было бы в этой жизни ни Катьки Гуревич, ни Нартайчика Сапаргалиева, ни «Китцингер-хофа», ни толстенькой старой Наташи, ни огромного, шумного Петера. И Германия была бы только на гастролях или проездом.

Но была бы Юлька – а это тоже многого стоит! Тут надо быть справедливым.

А насчёт того, чем раньше промышляла Юлька – плевать на это с высокой колокольни! Важно, кем бы она стала, когда вышла бы вместе с Эдиком в цирковой манеж под одной фамилией.

В конце концов, кем был сам Эдик Петров в Афганистане? Таким же бандитом и убийцей, как и Саня Анциферов. Ну, не было, не было другого выхода!.. Важно, кем ты потом стал, когда вернулся на свою землю, Саня…

Ах, припозднилась Юлька с этим разговором!.. Всё уже не то, всё уже не так, как ещё недавно было в Москве. Что-то ушло, растворилось, куда-то исчезло. Всплыли другие ценности, другое понимание, иные открытия.

Возникли люди, ставшие всего за один год такими близкими, словно в этот год были впрессованы десятилетия…

– Ладно, – усмехнулась Юлька. – Молчи. Можешь ничего не говорить, не отвечать. Прости меня. Это я уж так – от тоски, от одиночества… Давай поспим, Эдька! У нас есть ещё чистых три часа. В десять тридцать у меня здесь совещание с австрийскими и баварскими коллегами, в четырнадцать запись интервью на радио «Свобода» с неслабой темкой – «Сексуальная революция в обновлённой России», в программе «После империи», а в шестнадцать сорок у меня уже самолёт на Москву.

– Тебя отвезти в аэропорт? – спросил Эдик.

– Ну, что ты! Меня такой кортеж поедет провожать, что принцессе Диане не снился! Давай спать, родной мой, любимый, единственный дурачок-эквилибрист… Мне нужно хоть чуточку отдохнуть. К совещанию я должна хорошо выглядеть.

– Вы знаете, – сказал мне Эдик, – в то утро, когда я садился в свою колымагу у «Парк-Хилтона», я вдруг понял, что не могу сразу сейчас, сломя голову, мчаться в «Китцингер-хоф», а потом целый Божий день быть на людях, как бы они ни были мне симпатичны! Мне показалось, что я обязательно должен побыть наедине с самим собой.

Я машинально доехал до района Мариенплац и Виктуалиенмаркта, покрутился немножко в поисках свободного халявного места для своего «фолькса», а потом плюнул на все надежды сэкономить несколько марок и въехал в платный подземный паркинг-гараж при заправочной станции «Бритиш Петролеум» у Якобсплац. Запомнил номер стоянки, сел на лифт и выехал наверх, на свежий воздух.

Позвонил из автомата в «Китцингер-хоф», наврал своим, что мне нужно побывать в «Бауреферате Ландсхауптштата» – похлопотать о лицензиях на будущую неделю, и сказал, что приеду попозже. И чтобы они больше никакой паники не устраивали по поводу моего отсутствия. И спросил, что привезти к обеду.

Наташа категорически заявила, чтобы я не вздумал перекусывать в городе – неизвестно ещё, какой гадостью меня накормят, а к обеду привозить ничего не надо, потому что они с Нартаем вчера купили всё необходимое.

И чтобы я побыстрее возвращался домой, так как совсем недавно звонили из Мюнхена.

Тут она позвала к телефону Нартая, потому что забыла, как по-русски называется то, откуда звонили. Нартай взял трубку:

– Снова какие-то заморочки с властями, Эдька! Только что звонили из нашего консульства, просили всех с двух часов дня не отлучаться из дому. И спрашивали, как к нам проехать. А потом позвонили из нашей районной мэрии, или как там оно у них называется – фервальтунг, что ли… И тут уже Петер разговаривал, тоже требовали, чтобы мы сидели дома и не рыпались. Какой-то шухер там у них! Наверное, из-за этого югославского вонхайма… Ты будешь к двум дома?

– Постараюсь, – ответил я.

– Может, мне опять на озеро смылиться? От греха подальше…

– Сиди дома. Не бросай стариков. Что нам, соли на хвост насыплют?! Пошли они все подальше! Надоело темнить…

– Тоже правильно, – согласился Нартай. – Но ты всё-таки к двум подгребай. Хорошо?

– Хорошо, хорошо, – и я повесил трубку.

Прошёлся по Зендлингенштрассе, выполз на Мариенплац, поздоровался с одним хорошим пареньком – голландским жонглёром на моноцикле, немного потрепался с чехом Иржи, художником-моменталистом, а потом пошёл по Кауфингерштрассе и дальше, по Нойехаузерштрассе к Штахусу. По пути встретил Пашу Кучина – классного балалаечника из Ленинграда. Он посмотрел на мою опухшую губу, заржал, мерзавец:

– Не ожидал, Эдик!.. А мы всё думаем, чего Петров не работает, чего он мимо денег ходит? Где это тебя так?

– А-а… – говорю. – Трюк один новый репетировал, вот и…

– Рассказывай! – ржёт Паша. – Не иначе, как кто-то преподнёс тебе!

– Как дела? – спрашиваю и показываю на его открытый футляр от балалайки, куда он сам набросал мелочь, чтобы люди видели, что за игру надо платить.

– Хреново, – говорит Паша. – Холодает, туриста мало, немцы, сам знаешь, неохотно кидают. Всё, Эдик!

Выходим, выходим мы из моды – русские, я имею в виду… То ли дело было ещё год тому назад! Помнишь? А где твои кореша?

– Катька улетела рожать в Америку. Нартай дома, – говорю. – Ну, будь здоров, Паша. Удачи тебе.

Дошёл до Штахуса, а там рядом с оружейным магазином отделение моего «Хюпо-банка». Дай, думаю, зайду. А то и машину заправить надо, и в дом чего-нибудь привезти…

Взял в банке двести марок по своей кредитной карточке, спустился в подземный переход под Карлсплацем, вышел на другую сторону Зонненштрассе и думаю, куда идти? Вспомнил, что наврал своим про «Бауреферат». А чего, думаю, врать? Зайду, действительно…

Свернул направо по Шванталлерштрассе и побрёл в самый её конец до этого «Бауреферата». Опоздал, конечно. Они только до десяти лицензии выдают. Но я уговорил. Наплёл про пробки на автобане, что живу далеко, ну и так далее… Получил лицензии на будущую неделю – и на себя, и на Нартайчика, и пошёл обратно.

Еле-еле иду, нога за ногу… Ну, неохота мне ехать в «Китцингер-хоф», и всё тут! Ничего не понимаю, что со мной происходит?!

А время идёт, мне к двум надо дома быть.

Вернулся на Мариенплац, постоял в жиденькой толпе туристов, подождал, когда затанцуют фигурки в музыкальных часах Новой ратуши. Поглазел, будто не видел этого десятки раз, а потом уселся в самый дальний уголок кафешки под названием «У ратхауза» и заказал себе кофе с молоком.

Сижу, прихлёбываю кофеёк, а в ушах Юлькин голос, а в глазах Юлькино тело – грудь, плечи, бёдра, руки её… А в башке такая сумятица! Всё представляю себе, как Юлька заканчивает совещание своего трахательного концерна, как выходит из отеля, идёт Английским парком до Тиволи… Как подходит к белой ограде радио «Free Europe» и «Свобода», – там это совсем рядом, – как кто-то её встречает…

И одна мысль не даёт покоя – почему, почему оттолкнул девку?! Лучшую девку в своей жизни!..

Почему не повёл себя, как настоящий мужик? Почему не сказал: «О'кей, Юлька. Бросай к чёртовой матери своё вонючее предприятие, уходи из этого блядского бизнеса, не боись – проживём! На первое время у меня есть – вот здесь, на этом Мариенплац заработанное, – а к Рождеству вернётся из Южной Америки цирк „Ронкалли“, может, они меня ещё по Москве помнят?.. А там… Я уже узнавал, – триста-четыреста марок за выступление при двадцати гарантийных выходах на манеж в месяц… А я ещё лет семь-восемь свой эквилибр отработаю, а потом подкопим деньжишек, может и вправду, купим какое-нибудь смешное животное и будем работать дрессуру. Этим можно заниматься до смерти. Ты хотела слона? Вот слона и купим! А хочешь, Юлька, в Москву уедем?.. Там что-нибудь вместе придумаем… Я, знаешь как по Москве скучаю?!»

– Что-нибудь ещё принести? – спросил меня кельнер.

Я очнулся, посмотрел на часы. Батюшки! Половина второго!..

– Нет, нет, спасибо! – говорю.

Расплачиваюсь, и ходу к «Бритиш Петролеум» за машиной. По дороге заскочил в «Кауфхоф», купил для Наташи большой торт «Каппучино» – она его обожает, и, короче, пока из города на автобан выбрался – ещё минут сорок потерял…

Как пролетел семнадцать километров по автобану – не помню.

Очухался только, когда съехал на наш просёлок, ведущий к «Китцингер-хофу». «Просёлок» – только название, а так – нормальная асфальтированная дорога среди полей. Нам бы в России побольше таких «просёлков»!

Когда до хутора оставалось примерно с километр, я всегда ремень безопасности отстёгивал и своё стекло опускал – деревней пахнет, спасу нет! А после города это так приятно…

Я и сейчас ремень отстегнул, стекло опустил и вдруг слышу со стороны нашего «Китцингер-хофа» какой-то мощный двигатель молотит! Прислушался, мама родная!.. Да это же танковый мотор работает! А времени на часах – без пяти три!

Что они там, думаю, умом тронулись?! На кой чёрт они светлым днём танк из сарая выгнали?! Я – по газам, подлетаю к «Китцингер-хофу» и вижу такую картину маслом.

Машин – видимо-невидимо, людей – тьма! И все в таких официальных костюмах, а двое даже в военной форме! Один, наш родимый генерал, примерно моего возраста, ну, может, лет тридцать пять, не больше, а второй – в форме какого-то большого чина германского бундесвера. Я в их званиях ни фига не петрю…

А среди официальных костюмов полно наших, с окрестных хуторов. Попроще одетых. Тут и Зергельхуберы всем семейством, и Пентенриддеры, и Моосгруберы, и Рингсайсы, и Бирбихлеры… Я-то с ними не больно знаком, я, кроме Зергельхуберов, ни с кем так, нос к носу, особо не сталкивался, как-то не приходилось, а вот Нартай их всех как облупленных знает. Он – кому трактор чинил, кому автомобиль, кому сеялку, кому веялку…

И стоит огромный армейский грузовой «мерседес»-тягач с длиннющим низким прицепом-платформой на шестнадцати сдвоенных толщенных колёсах – по восемь с каждой стороны, для перевозки особо тяжёлых грузов. А на крыше его кабины полощутся три флага – немецкий, российский и ещё какой-то. В жизни такого не видел! Потом-то мне объяснили, что это новый флаг Казахстана…

Вокруг этого «мерседеса» с прицепом бегают фотокорреспонденты, кинооператоры с камерами, и диктор баварского телевидения, которого я уже сотни раз на экране видел, ведёт репортаж.

На прицепе, спиной к тягачу, лицом к танку топчется наш старый Петер Китцингер и руками манит на себя танк, с уже зачехлёнными орудием и пулемётами.

Люк механика-водителя настежь открыт, оттуда торчит морда Нартая, который с Петера глаз не спускает и медленно и точно въезжает по откинутой аппарели со своим танком на платформу.

А рядом с платформой мечется наша старая, толстенькая Наташа и кричит не своим голосом:

– Форзихт, Нартайчик!!! Ахтунг, Петер!!! Форзихт, Петер!.. Ахтунг, Нартайчик!..

И все-все смотрят, как танк заползает на платформу. Но вот танк уже влез туда, и Петер поднял над головой скрещённые руки. Это у них, у танкистов, команда такая – «Глуши мотор!»

Нартай выключил двигатель, закрыл наглухо изнутри свой водительский люк. Потом на орудийной башне откинулся верхний командирский люк и оттуда стал вылезать наш Нартайчик. Но в каком виде?!

В форменных брючках со стрелочками, в кительке с погонами старшего сержанта и сверкающими танковыми эмблемами, в зелёной рубашечке с галстучком, в сверкающих чёрных ботиночках! А в руке фуражечка форменная…

Все как зааплодировали! А Нартай, сукин кот, ноль внимания на эти аплодисменты, надевает фуражечку на голову, обстоятельно, по-хозяйски закрывает башенным ключом командирский люк и, прямо с башни, отдаёт честь всем присутствующим. И вижу – явно на камеры фотокорреспондентов и кинооператоров работает! Ну, артист, сукин сын!.. Вот уж никогда бы не подумал! Где это он так насобачился?! Не иначе, как на разных войсковых смотрах и учениях, когда начальство им, как визитной карточкой, размахивало!

Ну, и конечно, – новая волна аплодисментов!..

Тут он меня с башни увидел и как заорёт на всю округу:

– Эдька, гад ползучий!!! Где же ты был, чтоб тебе повылазило! Тут без тебя такое!..

Спрыгнул с танка на платформу – прямо в руки Петера, вырвался от него и с платформы прямо ко мне!.. Схватил меня за руку и тащит к нашему молоденькому генералу:

– Товарищ генерал! Товарищ генерал!.. Вот он, этот Петров, который меня вместе с танком у тех бандитов отбил!.. Вот он!.. Эдуард Александрович Петров – заслуженный артист республики!.. Эдик! Познакомься – это наш новый военный атташе из Бонна.

А рядом с генералом стоит небольшого роста мужичок в строгом костюме и болтает по-немецки с тем чином из бундесвера. Как услышал мою фамилию, так сразу извинился перед тем, бундесверовским, повернулся ко мне, протянул руку и говорит:

– Здравствуйте, Эдуард Александрович. Я – Фёдор Николаевич Грибов – новый Генеральный консул России в Мюнхене. Очень рад с вами познакомиться.

И рожа у него такая открытая, умная, симпатичная – ну ничего в ней партийно-кагэбэшно-дипломатического нет, к чему я привык в своё время, когда мотался с цирком по заграницам. Обыкновенный интеллигентный дядечка с отчётливым московским говорком.

– У вас как с немецким? – спрашивает.

– Да так… – говорю. – Серединка на половинку. Объяснюсь.

– Сейчас я вам Алексея Борисовича дам в помощь. Он у нас двуязычный.

Подзывает паренька в пиджачке и галстучке и говорит ему:

– Алексей Борисович, будьте любезны, помогите Эдуарду Александровичу с переводом, если ему будет что-нибудь не ясно.

– С удовольствием, – говорит этот паренёк.

Держу я этот торт «Каппучино», понимаю, что выгляжу сейчас с ним более чем нелепо, и не знаю, как от него избавиться. Дурак-дураком, не мог в машине оставить!..

Но тут тортик, слава богу, перехватывает у меня Наташа, а сверху на нас с Нартаем наваливается стодвадцатикилограммовый Петер и, дыша нам в затылки своим «Корном», говорит Генеральному консулу, переводчику и этим двум военным – русскому и немецкому:

– Ну, вы видите, какие у меня ребята?! Как сыновья! Эдди – старший, Нартай – младший…

А чтобы показать, что русский язык и ему не чужд, добавляет такую российско-матерную тираду, что Генерального консула и моего переводчика чуть удар не хватил!

Наш военный атташе – видать, человек, закалённый армейской службой, – только рассмеялся и спрашивает Петера на хорошем немецком языке:

– Откуда у вас такие познания в русской филологии, герр Китцингер?

– Как это «откуда»?! – удивляется Петер. – Из Москвы, конечно! Когда вас, герр генерал, ещё и на свете не было, я уже на Хорошевском шоссе дом строил! Кстати, господа! Не хотите ли выпить?

И показывает в сторону нашего дома. А там, оказывается, под навесом, где мы обычно ужинаем в хорошую тёплую погоду, вытянувшись метров на десять, стоят такие пластмассово-алюминиевые столики. И на них штук сто бутылок с пивом, бокалы, рюмочки, «Корн» стоит и блюда с разными закусочками! Я и не заметил всего этого в запарке.

– С величайшим удовольствием! – говорит наш пацанистый генерал и смотрит на часы: – Но только немного позже, герр Китцингер.

Генеральный консул тоже смотрит на часы и добавляет:

– Надеюсь, у нас останется час свободного времени, и тогда мы с радостью поднимем рюмку за ваше здоровье и за здоровье фрау Китцингер.

Тут предводитель нашей сельской гемайнды, бургомистр, или мэр, или как там он у них называется, что-то вроде нашего председателя райисполкома, тоже смотрит на часы и начинает хлопать в ладоши, призывая всех к тишине. Ну, немцы – народ дисциплинированный, сразу притихли. Физиономии у всех серьёзные, ответственные. Тишина. Слышно только, как Лори Зергельхубер всхлипывает на плече у своей матери Сузи.

Я прихватил Нартая сзади за китель, оттянул его за широкую спину Петера, шепчу ему:

– Что происходит, можешь объяснить?!..

– Ты бы ещё позже приехал, раздолбай! Герои мы! Герои районного масштаба. И Петер, и Клаус, и Уве… Только Руди звонили, дома не застали. А так, все мы жуткие герои за тот югославский вонхайм!.. И вообще у меня через два часа погрузка в железнодорожный спецрейс Мюнхен – Варшава – Москва. Вместе с танком, конечно! Только танк теперь пойдёт в середине состава, а я в отдельном вагоне с сопровождающим… Объединённый указ Президента России и Президента Казахстана! И вообще, я уже демобилизован приказом министра обороны!.. Это меня наш атташе попросил форму надеть – для порядка… Так что можешь начинать лить слёзы. Да!.. Совсем забыл!.. А вы с Петером – главные герои России и Казахстана! Ты – за то, что помог отбить советский танк у международных бандитов, а Петер – за то, что сохранил этот танк и пригрел его бедненького казахского механика-водителя. Слушай, Эдька, ты, действительно, у девахи ночевал?

– Действительно.

– И как?.. – а у самого глаза блестят бесовским огнём.

– Ёлки-палки, чтоб не сказать хуже! – рассвирипел я. – Кретин зацикленный! Половой психопат!.. Как ты можешь сейчас даже думать об этом?!!

Нартай вздохнул, сдвинул фуражку на нос, обречённо сказал:

– Я, Эдик, теперь, после Лори, как в том анекдоте – только об этом и думаю…

Но тут ко мне пододвигается Алексей Борисович и спрашивает:

– Бургомистра переводить?

А мне этот бургомистр – до лампочки!.. Если всё, наконец, выяснилось, если всё встало на свои места, какого хрена они тогда так торопятся избавиться от Нартая?! Почему надо с места в карьер его отправлять?! Что за дела?..

Я об этом и спрашиваю у Алексея Борисовича. Он мнётся, что-то лепечет про «присутствие нашего танка на чужой территории», про указ президентов, про приказ министра обороны…

В это время начинает говорить наш военный атташе – по-немецки.

– Переводи, Лёша, – говорю я этому пареньку в галстучке.

Какой он мне «Алексей Борисович», если я старше его лет на восемь? В гробу и в белых тапочках имел я в виду это чинопочитание!

Ну, этот Лёша – бог в немецком языке! – переводил так классно, что мне казалось, будто наш генерал говорит по-русски…

– …Люди, ответственные за лживую информацию об исчезновении боевого танка и его механика-водителя, изгнаны из армии, и дело их уже рассматривается военной прокуратурой. Их ждёт заслуженное наказание! Старшему сержанту Нартаю Сапаргалиеву министром обороны России объявляется благодарность за сохранение боевой техники и участие в спасении общежития иностранных беженцев. Кроме того, старший сержант Сапаргалиев увольняется из армии с присвоением ему звания «прапорщик» и квалификации «Мастер вождения танка»! Ему возмещаются все суммы из расчёта оклада прапорщика за месяцы, проведённые на территории Германии не по своей воле. Рад собственноручно передать эти деньги нашему товарищу Сапаргалиеву! Сапаргалиев!.. Где вы?..

И вынимает из кожаной папки большой конверт. А Сапаргалиева – нигде нет! Когда он успел смыться?..

И происходит неловкая заминка. Генерал держит конверт с деньгами, Генеральный консул глазами ищет героя сборища, Петер с Наташей переглядываются, и только я один замечаю, что нет и Лори…

Я, как сумасшедший, срываюсь с места, бегу за дом к нашему сараю, влетаю туда, и сразу к двери его каморки!

А оттуда – такие стоны, такие вздохи, такие ахи – словно из порнушного фильма!..

– Нартай! – кричу. – Ты в своём уме?! Нашёл время! Генерал вызывает!!!

Он, естественно, дверь не открывает и отвечает мне задыхающимся голосом:

– А хер с ним, с генералом! Подождёт… Я его дольше ждал!.. Я теперь вообще – гражданский человек!

И Лори мне кричит по-немецки:

– Я так счастлива, Эдди!..

Тьфу, думаю, да пошли вы к чёртовой матери! Кричу ему:

– Ты хоть переоденься! Мне будет что сказать…

– Ладно! – хрипит Нартай. – Иди отсюда!

Я прибегаю обратно, говорю генералу:

– Он переодевается… Сейчас будет!

А тут уже наш Генеральный консул выступает. Наташа мне шепчет:

– Ваш консул так говорит по-немецки, что нашим баварцам у него учиться надо.

Я к этому Алексею Борисовичу:

– Переводи, Лёша. Я интеллигентный язык с трудом понимаю…

– Нет вопросов! – говорит Лёша. – Фёдор Николаевич говорит, что сегодня, когда все европейские народы собираются в единую семью, я имею честь представлять здесь – в прекрасном Мюнхене, на замечательной земле Баварии, горячо любимую мною Россию. Новую Россию! Которая, смею надеяться, в будущем займёт своё достойное место в европейском сообществе и партнёрстве. Нам, новому составу дипломатических работников нового министерства иностранных дел России, обязательно нужно учесть все ошибки работников старого консульства и сделать всё возможное, чтобы они никогда не могли быть повторены!

И так пристально смотрит на меня. Вроде бы извиняется за тех жлобов, на которых мы уже два раза напарывались. Ну, я улыбаюсь ему, дескать, тоже надеемся. А в голове одна мысль – через два часа Нартайчика здесь уже не будет…

– В благополучном и счастливом исходе этого запутанного дела очень помогли письма и заявления в различные инстанции одного московского писателя, который, оказывается, был знаком с истинным положением вещей…

Это он о вас так… А фамилию не называет. Ну, да плевать, правда?.. Мы-то знаем – кто есть кто!

Не успевает Генеральный консул закончить свою речь – появляется Нартай в баварском костюме, который подарили ему Наташа и Петер ко дню рождения ещё чёрт-те когда!..

Мокрый, взъерошенный, шляпка на одном ухе, тяжело дышит и тихо спрашивает меня, наглец этакий:

– Ну, что у вас здесь происходит? Когда можно будет уже выпить?

Только хотел я ему ответить, как берёт слово этот чин из бундесвера, и при помощи Лёши-переводчика я слышу:

– Я – человек военный. Буду краток. Счёт ничейный. Один-один. Наш Маттиас Руст пролетел на спортивной «Сессне» сквозь все военные кордоны бывшего Советского Союза и посадил свой самолёт на Красной площади в центре Москвы. Очень много советских генералов из-за этого сразу стали пенсионерами. Несколько месяцев тому назад русский танк прошёл через всю Баварию в Мюнхен и не был засечён ни одним из множества военных постов, которые обязаны были бы знать об этом. Не будем повторять ошибок Советского Союза и увольнять своих генералов. Воздадим должное мастерству вашего танкиста и пожелаем себе иметь таких же механиков-водителей, как ваш господин Нартай! Мы вручаем господину Нартаю официальное приглашение посетить Германию вместе со всей своей семьёй в любое удобное для него время. Все расходы за счёт бундесвера!

И вручает Нартайчику это приглашение. И так с улыбкой спрашивает:

– У вас большая семья?

Наш Нартайчик сделал глаза щёлочками, ухмыльнулся, сукин кот, и по-немецки отвечает:

– По казахским понятиям – не очень.

Подскакивает к ним консульский Лёша, начинает помогать…

– А всё же? – интересуется бундесверовец.

– Второго дедушку тоже считать? Он не с нами живёт, – спрашивает Нартай.

Бундесверовец широко улыбнулся, по-купечески развёл руками:

– Конечно, конечно, считайте!

– Если считать и второго дедушку – то четырнадцать человек, – говорит Нартай.

Этот бундесверовский генерал, или кто он там есть, чуть в обморок не упал! Но, мужик крепкий, с трудом справился с собой, даже сострить попытался:

– Что же… Наверное, бундестагу придётся сильно сократить расходы на вооружение.

На что Нартай ему тут же отвечает:

– Это было бы самое лучшее. Тогда я смог бы захватить и этого дедушку. Он, правда, уже один раз был в Германии, но это было очень давно…

На этот раз, когда провожали Нартая, все были трезвые, как стёклышко. Конечно, выпили по рюмке-другой, но на нормальную поддачу не было ни времени, ни, честно сказать, желания.

Уж слишком всё это было обставлено по-государственному, слишком официально, рассчитано по минутам с военной чёткостью. Без панической спешки, но в таком ритме, что не оставалось времени ни вздохнуть, ни оглядеться. И это было самое грустное.

Мы – Наташа, Петер, Нартайчик и я, вообще, пришли в себя, когда танк уже стоял на железнодорожной платформе, когда катки его были раскреплены, гусеницы заблокированы, а сам он укутан плотными, непромокаемыми тентами.

Мы сидели в салоне штабного вагона, прицепленного к платформе с танком, и маневровый локомотив тоскливо мотал нас взад и вперёд, выбираясь из лабиринта рельс и путей военно-грузового отделения Мюнхенской железной дороги.

Когда же, наконец, нас прицепили к короткому пассажирскому составу, в вагоне появились ещё три человека – Лёша-переводчик из нашего консульства и те два мужика из отдела по борьбе с терроризмом и организованной преступностью. Которые приезжали к нам тогда в «Китцингер-хоф».

Выяснилось, что они все трое будут сопровождать Нартайчика до Бреста, а там произойдёт официальная передача танка представителям нового Российского военного командования.

Там же, в Бресте, Нартайчика будет ждать самолёт Президента Казахстана, который завтра уже прилетит туда вместе с матерью и отцом Нартая. И в их присутствии будет организована торжественная встреча и митинг по случаю «возвращения прапорщика Н.Сапаргалиева из длительной зарубежной командировки».

– Вот митинга только не надо, ладно?! – с унылой злобой говорит Нартай. – Папа, мама и я. И всё! Имел я в виду ваши торжественные встречи…

Потом показывает на меня, Наташу и Петера и говорит:

– А нельзя, чтобы и они со мной до Бреста поехали? Я вижу, у вас тут места – хоть отбавляй…

Но все трое восприняли это, как шутку, рассмеялись, а старший немец говорит Петеру:

– Вот видите, герр Китцингер, как хорошо, что мы тогда не очень поверили в вашу легенду о покупке танка в Эрфурте! Вот и наш русский коллега вам это подтвердит. Да, Алексей?

Тут наш Лёша так смутился, пожал плечами, а мы с Нартаем только переглянулись и ничего не сказали.

Кто бы мог подумать, что Лёша – их коллега?! Ай, да Лёша, ай, да молодец!.. А с виду такой милый паренёк, по-немецки чешет, как Бог…

Бедная Наташа так плакала, что ей даже с сердцем нехорошо стало. Проглотила пару таблеток – у неё всегда с собой целая аптека для Петера, – полегчало.

Тут нам и пришло время выметаться из вагона.

Нартай бросился на стариков, целует их, висит на Петере, тоже плачет и только одно твердит:

– Я приеду, тётя Наташа… я приеду, дядя Петя… я приеду…

Наташа ревёт в голос, Петер сопит, матюгается, а у меня комок в глотке – молчу, как задавленный, слова не могу вымолвить…

Выползли на станционную платформу, стоим, поддерживаем друг друга.

Нартайчик, в ледерхозах с лямочками, в жилетке, в шляпке с пёрышком – висит на вагонных поручнях, смотрит на нас заплаканными глазами и уже ничего не говорит.

И поезд уходит…

На следующий день мы с Петером посадили Наташу в машину, и Петер повёз её к врачу. Так ей было плохо всю ночь. Особенно, после того, как мы посмотрели последние известия нашей Баварской программы по телевизору, где увидели и себя, и танк, и Нартайчика. И отъезд они, оказывается, снимали, а мы тогда на платформе этого и не заметили!..

Вот после всего этого старуха и вовсе поплохела – давление, сердцебиение, дышать нечем… всю ночь с ней провозились.

Здесь не как в России. Здесь врача на дом не вызывают. Едут к врачу, даже если у вас температура за сорок! Конечно, если вы совсем загибаетесь, то тогда к вам приедет «Нотартц» – вроде нашей «Скорой помощи», и отвезёт вас в больницу. А так, извольте сами ехать к доктору…

Вот Петер и повёз Наташу в наш районный центр. К доктору Ляйтелю – они всегда у него лечатся.

Перед отъездом Петер сунул мне в карман трубку своего ненаглядного радиотелефона и сказал:

– Обязательно позавтракай. Булочки ещё совсем тёплые… Животных я уже всех накормил, а ты, если у тебя до репетиции останется время, погоняй лошадь на корде по кругу. Пока не пропотеет. Совсем застоялась… А потом я привезу Наташу домой, и мы с тобой вместе приготовим обед. А она пусть отдыхает. О'кей?

– О'кей! – говорю. – Всё сделаю. Не волнуйся. Сейчас главное – Наташа. Не думай больше ни о чём.

– Не могу не думать, – говорит Петер без всякого русского мата, и я, оказывается, его очень хорошо понимаю!

Может, были на одну волну настроены?..

– Здоровье моей Наташи очень связано с тем, о чём я теперь всё время думаю, – говорит Петер. – Я знаю, что вся жизнь состоит из приобретений и потерь. Но наступает старость, когда приобретать уже ничего не надо – поздно. Но и терять нельзя ни за что! Особенно страшно, когда потери вдруг начинают быстро идти одна за другой. Сначала – Катя, вчера – Нартай… Наступит время – и ты уйдёшь. И жизнь кончится.

– О, чёрт тебя подери, Петер! – кричу я ему. – Да поезжай ты к доктору Ляйтелю! Наташа ведь в машине ждёт!..

Они уезжают, а я иду на конюшню.

Накинул уздечку на тёплую лошадиную морду, защёлкнул на уздечке карабин длинной корды, вывел конягу на свежий воздух.

Гоняю кобылку по кругу, и всё мне кажется, что сейчас вот-вот из сарая выйдет перемазанный Нартайчик с разводным ключом или отвёрткой в руке, так скептически посмотрит на меня и нахально заявит:

– Ну кто так гоняет лошадей, Эдька?! Ты же понятия не имеешь, как это делается! Чему тебя только в цирке твоём учили? Вот когда копыта коней моих предков…

А в это время, со стороны дома, покажется Катька и скажет ему со своей ироничной улыбочкой:

– Нартайчик, солнце моё, не морочь Эдику голову и, пожалуйста, направь копыта коней своих предков в мою комнату. На гитаре опять разболтался басовый колок – совсем струну не держит. Сделай что-нибудь, Кулибин ты наш казахский… Только на тебя и надежда – армейский ты наш Томас-Альва Эдиссон! Ты же – тормоз Вестингауза… Помоги бедной еврейской девочке из местечка «Китцингер-хоф».

…Бежит кобылка по кругу, всхрапывает, что-то у неё под брюхом ёкает, и её короткая шёрстка пошла уже тёмными потными пятнами. И стою я один в центре взрыхлённого круга, словно на цирковом манеже, намотал на руку конец сыромятной корды, а вокруг меня бегает лошадка…

И нет никакой Катьки, и Нартая нет…

Наверное, уже к Варшаве подъезжает.

Тут у меня в кармане телефонная трубка зазуммерила. Не останавливая лошадь, вынул я трубочку, нажал на кнопку.

– Я-а, битте! – говорю.

– Грюссготт, герр Китцингер!.. – слышу.

– Ентшульдиген зи битте, – говорю. – Герр Китцингер ист нихт цу хаузе.

Дескать, «извините, господина Китцингера нет дома…»

А из трубки по-русски:

– Эдуард Александрович?

– Да, – говорю, а сам кручусь за лошадью на одном месте с кордой в руке.

– Здравствуйте, Эдуард Александрович. Это Фёдор Николаевич Грибов – Генеральный консул России в Мюнхене.

– Здравствуйте, Фёдор Николаевич, – говорю. – Секундочку! Извините, я только лошадь остановлю, а то она меня совсем замотала.

– Что-о-о?! – удивляется консул.

– Я говорю – лошадь остановлю! Я её по кругу гоняю, а то застоялась, бедняга… Тпр-р-ру!!! Стоять, кому говорят, холера!

А кобыла развеселилась, прыгает дурища. Еле-еле утихомирил. Подошла ко мне и давай меня за воротник куртки зубами прихватывать! Всю шею мне обслюнила.

– Иди отсюда! – говорю. – Извините, Фёдор Николаевич… Разыгралась, дура такая!

– Ничего, ничего, – говорит Фёдор Николаевич. – Я подожду.

Наконец, отогнал я лошадь, говорю в трубку:

– Слушаю вас, Фёдор Николаевич.

– Эдуард Александрович, я ещё вчера кое-что хотел вам сказать, но время, если помните, было так уплотнено…

– Уж и не знаю, чего было так торопиться! – разозлился я. – К чему нужна была такая спешка?! Просто до неприличия!..

– Верно, – вздыхает Фёдор Николаевич. – Верно, Эдуард Александрович. Но тут мы уже не могли ничего поделать. Это была прерогатива военных – и наших, и немецкой стороны, и они по своим соображениям составили такой плотный график.

– Чёрт бы побрал их график! – говорю.

– Но звоню я вам, Эдуард Александрович, совсем по другому поводу. Я примерно представляю схему вашего пребывания в Германии. Частный вызов, просьба об убежище, ауслендербехерде… И так далее. Так?

– Что-то в этом роде, – осторожно говорю я.

– Так вот, я ещё вчера хотел вам сказать – если вы надумаете вернуться в Москву, – милости просим. Поможем во всех направлениях. Тем более, вы – заслуженный артист РСФСР, лауреат многих международных конкурсов артистов цирка, воевали в Афганистане… А за границу сможете ездить с цирком и из России. Санкций к вам никаких не будет – это я вам гарантирую. Подумайте… Сегодня и Солженицын, и Ростропович, и даже ваш тёзка Эдуард Лимонов собираются вернуться на Родину. Так что, подумайте, Эдуард Александрович. И звоните мне в любое время. Хорошо?

Хотел я было сказать этому симпатичному мужику: «Хорошо, Фёдор Николаевич. Обязательно подумаю и позвоню…», а потом вдруг понял, что раз он ко мне с открытой душой, то и я не должен вилять хвостом и вешать ему лапшу на уши!

Вот уж, как в кино – сразу и Афган вспомнился, и тот узбечонок с вывернутыми на землю кишками, и Юлька, и все, все, все…

– Спасибо вам, Фёдор Николаевич, – говорю. – Очень я вам благодарен за этот звонок. Только, наверное, в Москву я уже не вернусь. Нет у меня там никого. А здесь – два старых, не очень здоровых человека, которым я могу понадобиться в любую минуту. Они теперь совсем одни остались…

На том и распрощались.

А я снова погнал кобылу по кругу…

ЧАСТЬ ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ,
рассказанная Автором, – о том, как однажды рождественским вечером…

Очевидно, прежде, чем я доберусь до того, что же произошло однажды рождественским вечером, мне придётся рассказать со слов Эдика, что этому вечеру предшествовало.

Наташа проболела шесть дней.

Доктор Ляйтель прописал ей полный покой и постельный режим, и Петер с Эдиком, с утра и до позднего вечера, колготились по «Китцингер-хофу», разрываясь между приготовлением обеда, кормлением свиней и оленей, чисткой овечьего загона, уходом за развесёлой лошадью и утренними поездками к станции за тёплыми булочками.

Справедливости ради нужно заметить, что и Петер, и Эдик все эти дни пребывали в искреннем изумлении – как это старая, толстенькая Наташа обычно умудрялась делать всё то же самое гораздо быстрее, аккуратней и лучше?!

На седьмой день Наташа проснулась в шесть утра, сделала зарядку, приняла душ, завела «форд» и сама поехала за тёплыми булочками. И жизнь в «Китцингер-хофе» вошла в свою постоянную, привычную колею.

Ассистировать Эдику теперь было некому, и он раз за разом прогонял свой номер, меняя очерёдность трюков и комбинаций так, чтобы можно было снова выйти на Мариенплац, но уже без ассистента.

Репетировал он в сарае, на том месте, где ещё совсем недавно по-хозяйски стоял танк Нартая и отчего огромный сарай казался тесным и неприспособленным ни для чего другого, кроме танкового жилья.

Теперь не было ни Нартая, ни танка. И сарай снова стал большим и просторным…

Как только Наташа встала на ноги, Эдик на следующий же день внимательно посмотрел на себя в зеркало, убедился в том, что его верхняя губа вернулась в свои первоначальные размеры, погрузил в «фольксваген» чудо-столик и сумку с костюмом для выступления и поехал в Мюнхен.

У него были две действующие лицензии на эту неделю, и, несмотря на «нетуристскую» погоду, он всё-таки рассчитывал кое-что заработать.

Народу на Мариенплац и Кауфингерштрассе было мало – всех отпугнул то и дело возникавший мелкий осенний дождь и холодный ветер.

Лучшее место для работы уличного артиста – под двумя деревьями между сексшопом и интераптекой – к счастью, было свободно, и Эдик с удовольствием его занял.

Переоделся он ещё в машине и теперь расставлял свой столик и подсовывал под ножки небольшие деревянные клинышки, добиваясь абсолютно горизонтальной столешницы.

Потом вставил в отверстия стола трости с кубиками, выложил прямо на каменные плиты пластмассовый голубой подносик для денег, приветливо улыбнулся трём-четырём остановившимся зевакам и положил кисти рук на кубики, которые теперь были намного выше его головы.

И медленно, только за счёт силы рук, его тело начало всплывать наверх, так же медленно переворачиваться в стойку на двух руках, а потом плавно уходить вправо, переводя Эдика в стойку на одной руке.

Номер начался.

Когда он закончил первую комбинацию и встал на столик ногами, чтобы сменить две трости на одну с вертушкой, раздались аплодисменты. Эдик благодарно поклонился. Вокруг него уже стояло человек тридцать, а в голубой пластмассовый подносик с глухим стуком стали падать первые монетки.

К концу второй комбинации в толпе было уже человек шестьдесят.

Когда же, после третьей, самой тяжёлой комбинации, номер закончился – голубой подносик был почти покрыт монетками самых разных достоинств. Эдик сделал задний сальто-мортале со стола на плиты Кауфингерштрассе, раскланялся и стал ссыпать монеты с подносика в сумку.

«Совсем неплохо… Марок восемьдесят. Лишь бы дождь опять не начался. Тогда успею ещё пару раз отработать…» – подумал он.

– Хелло! – услышал он над своей головой.

Эдик поднял глаза и увидел седого элегантного человека лет пятидесяти, в длинной, чуть выше колен кожаной осенней куртке и ярком, пижонском шёлковом шарфике на шее.

– Хелло, – ответил ему Эдик и выпрямился.

– Герр Эдвард Петров? – улыбнулся седой.

– Да… – машинально по-русски ответил Эдик и на всякий случай вынул из сумки лицензию. Мало ли, кто-то ещё, кроме полиции, хочет проверить у него разрешение на сегодняшнюю работу.

– Нет, нет! Мне это не нужно, – рассмеялся седой. – Вы говорите по-немецки?

– Немного…

– И вы не узнаёте меня?

– Нет, – смутился Эдик. – Извините…

– Что было в Брюсселе в восемьдесят четвёртом году и в Париже в восемьдесят седьмом? – спросил седой, глядя Эдику прямо в глаза.

– В восемьдесят четвёртом в Брюсселе – фестиваль цирков Европы, а в восемьдесят седьмом в Париже – международный конкурс артистов эстрады и цирка, – сразу ответил Эдик.

– Правильно! – обрадовался седой человек в ярком легкомысленном шарфике. – Абсолютно верно!.. Теперь вы меня узнаёте?

На какое-то мгновение Эдику показалось, что он знает этого человека, и уж точно где-то видел его! Но сколько ни вглядывался в моложавое, чуть жестковатое, улыбающееся лицо седого – память ему отказывала…

– Нет… Простите меня, пожалуйста!

– О'кей, о'кей… ничего страшного! Судя по тому, что вы сейчас работаете на Мариенплац, в вашей жизни за последнее время, наверное, было много событий, – сказал седой и протянул Эдику руку. – Я – Рихард Краузе. В Брюсселе я был одним из организаторов фестиваля, а в Париже – председателем жюри конкурса! Теперь вспомнили?

Вот теперь Эдик вспомнил этого седого! На всех конкурсных просмотрах в Париже этот Краузе сидел в белом смокинге в центре стола, предназначенного для жюри, и его боялись, как огня. В семидесятых годах Рихард Краузе был лучшим жонглёром мира, и о его технике жонглирования и резкости суждений ходили легенды.

Это он, Рихард Краузе, в своём неизменном белом смокинге потом вручал в Париже русскому эквилибристу Эдуарду Петрову Главный приз по разряду «акробаты-эквилибристы» и что-то долго, дольше, чем кому бы то ни было из награждённых, говорил Эдику со своей жёсткой улыбкой, внимательно глядя на него холодными голубыми глазами…

– Вы были тогда в белом смокинге, – сказал Эдик и пожал руку Рихарду Краузе.

– Ну, наконец-то! – радостно воскликнул Краузе.

Это произошло первого декабря.

Всё остальное – в порядке хронологии.

Третьего декабря рано утром из Алма-Аты в «Китцингер-хоф» позвонил Нартай.

– Эдька! – кричал он истошно. – Ты знаешь, откуда я звоню?! Из приёмной Президента! Это мне его помощник устроил – Равиль Мухамеджанов, а так – хрен бы я дозвонился!.. Мы с ним когда-то в техникуме учились, только он был на два курса старше… И моя мама здесь! Она с тётей Наташей поговорить хочет… Дай ей трубочку! А потом дашь мне дядю Петю, я с ним по-немецки поговорю, а то Равиль, гад ползучий, не верит, что я немецкий знаю!.. Я после Нового года на подготовительные курсы в авто-дорожный институт иду!.. Как ты там, Эдик?!

По второй телефонной трубке Эдик с Петером слышали, как плакала мама Нартая в Алма-Ате и всё время говорила Наташе только одно:

– Спасибо… спасибо… спасибо…

А Наташа плакала в «Китцингер-хофе» и отвечала ей тоже только одним русским словом:

– Спасибо… спасибо… спасибо!..

– Содержательный разговорчик, да?! – орал Нартай.

– Не вопи, – сказал ему Эдик. – Мы тебя очень хорошо слышим.

– Я вас тоже, – тихо сказал Нартай. – Это я кричу на нервной почве… Дай дядю Петю!

И Нартай долго болтал на своём ужасающем немецком языке с Петером, явно демонстрируя маме и помощнику Президента своё знание немецкого, а потом неожиданно скис и дрогнувшим голосом негромко сказал по-русски:

– Всё… Больше не могу… – и всхлипнул.

Подбородок у Петера затрясся, он громко откашлялся и закричал из «Китцингер-хофа» в Алма-Ату:

– Приезжай, малыш!!! Мы ждём тебя!..

Седьмого декабря господин Эдуард Петров получил по почте официальное приглашение из цирка «Кроне».

Приглашение было напечатано на роскошном бланке с большой золотой короной, сквозь которую выглядывали морды льва, слона, лошади и тигра. Наверху короны было написано «Circus Krone», а внизу по короне шла надпись «Eure Gunst unser Streben». Под золотой короной, через весь бланк вилась голубая лента с впечатанными в неё золотыми буквами:

DER CIRCUS DEN DIE «KRONE»

GANZE WELT KENNT

Причём слово «Кроне» было выдавлено на бумаге большими рельефными буквами.

В письме господин Эдуард Петров приглашался на работу в цирк «Кроне» с оплатой в пятьсот марок за каждое выступление при гарантированных двадцати шести выходах на манеж в месяц. Выплата – каждую пятницу. Реквизит и костюмы за счёт артиста, проживание на гастролях – в цирковых вагончиках со всеми удобствами, оборудованных по последнему слову техники.

Если условия устраивают господина Эдуарда Петрова, то дирекция цирка приглашает его на дальнейшие переговоры и подписание контракта по адресу – Циркус-Кронештрассе, 1-6, Мюнхен, телефон… И так далее.

В конце письма сообщалось, что обычное приглашение артиста в цирк «Кроне» происходит иначе – артист должен представить фотографии и видеозапись своего номера или пройти предварительный просмотр перед специальной комиссией.

Господину Петрову ничего этого делать не надо по двум причинам: во-первых, он достаточно известен в цирковом мире как один, из лучших эквилибристов последних лет, а во-вторых, Генеральный директор Управления всеми цирками Баварии господин Рихард Краузе уже имел честь просмотреть номер господина Петрова и дал этому номеру самые высокие аттестации.

Десятого декабря, когда я ещё болтался по Москве в ожидании разрешения на командировку в Германию, здесь, в Мюнхене, между цирком «Кроне» и артистом в жанре «эквилибр» Эдуардом Петровым был заключён контракт с таким длинным перечнем прав и обязанностей, как «цирка», так и «артиста», что, не дочитав и до середины, Эдик плюнул на оставшуюся часть и расписался повсюду, где было проставлено – «унтершрифт». «Подпись», по-нашему…

Открытие зимнего сезона цирка «Кроне» совпадало с началом Рождественских праздников, и до премьеры у Эдика оставалось не так много времени – всего две недели.

А нужно было срепетировать номер с оркестром, расставить музыкальные акценты в началах и концах комбинаций, вместе с дирижёром подумать, какие трюки потребуют оркестровых пауз, что давать на первый выход Эдика в манеж, какая музыка пойдёт на финальный уход с манежа, и многое другое…

Кроме оркестра, номер нужно было увязать с ковёрными клоунами, поискать вместе с ними симпатичные и не отвлекающие от основного номера репризы в коротких перерывах между комбинациями. Чтобы репризы эти не выглядели самодовлеющими и в то же время давали бы Эдику возможность передохнуть.

Срочно пришлось заказать цирковым реквизиторам твёрдый пол – полтора метра на полтора – для столика, чтобы его тоненькие ножки не увязали бы в мягком ковре покрывающих манеж опилок. И это обошлось Эдику в такую сумму, что он только охнул и с нежностью вспомнил Пал Петровича – союзгосцирковского умельца, изобретателя, творца и запойного бессребреника.

Нужно было многократно прогнать номер с униформистами – чтобы вынос и унос реквизита происходил в хорошем темпе, чётко и слаженно.

Прорепетировать со шпрехшталмейстром финальные поклоны, или, как говорят в цирке, «комплименты».

Короче говоря, дел было по горло!

Четырнадцатого декабря, к тому же, в Мюнхен прилетел я, и несчастный Эдик, ни слова не говоря мне о своей занятости в цирке, а уж тем более и о контракте, вынужден был разрываться между «Китцингер-хофом», цирком и моим отельчиком на Терезиенштрассе!..

А я ещё, старый толстокожий дуралей (не дай Бог, баварцы услышат!), въедался в него со своими дотошными расспросами, и он самоотверженно отвечал мне на все мои дурацкие вопросы и без устали рассказывал мне, рассказывал, рассказывал…

Двадцать четвёртого декабря он приехал ко мне рано утром и, наконец, поведал мне то, о чём я написал выше. И про цирк, и про всё остальное.

– Что же ты мне про цирк «Кроне» ничего не говорил?! – возмутился я. – Что же ты молчал, что у тебя нет ни одной свободной минутки?..

– Ну что я буду талмудить вам голову своими проблемами? Вы приехали по делам своего кино – смотреть отснятый материал, работать с режиссёром, что-то, наверное, переделывать. Я вот смотрю, у вас в пишущей машинке лист вставлен…

– Да плевать на эту пишущую машинку! – закричал я. – И на всё это кино мне тоже наплевать! Кино – это только повод… Я к вам приехал, пойми ты это!.. Ну нет у нас ещё свободного выезда! Не было у меня другой легальной возможности прилететь… А буду я работать с режиссёром или нет, переделаю какую-нибудь сцену или напишу новую – грош цена всем моим усилиям… И сколько бы я ни надувал щёки и ни старался бы играть в мэтра от кино, у которого больше тридцати фильмов за плечами, – всё равно будет так, как того захотят продюсер и режиссёр!.. Мне ли этого не знать?.. И поэтому, заявляю тебе совершенно ответственно, я приехал к вам! К тебе, к Нартаю, к Кате… Ко многому я опоздал, но не моя в том вина… А ты мне ещё с цирком темнить взялся! Ну надо же?!

– Честно говоря, с цирком я просто боялся сглазить… – тихо проговорил Эдик. – А вот вчера увидел афиши своего номера, взял в руки программку для зрителей со своей фамилией и понял – обратного хода нет. Ладно, не казнитесь… На мою премьеру вы не опоздали.

Он вытащил из куртки три очень красивых больших пригласительных билета с золотыми коронами, вьющимися голубыми лентами и выдавленными на картоне рельефными буквами. Отложил два билета в сторону и сказал:

– Так… Эти два приглашения для моих стариков – Наташи и Петера, а вот это – вам. Так что вы никуда не опоздали.

– А когда эта твоя чёртова премьера?! – снова закричал я.

– Завтра, – улыбнулся Эдик. – Завтра, двадцать пятого декабря – в первый день Рождества. А вот и ваша фамилия. Видите? Они её как-то на компьютере впечатали. Здорово, правда?.. Кстати! Вчера из Америки звонил Джефф. Катька родила мальчика – девять фунтов. Это сколько же по-нашему в килограммах будет, не знаете?..

Пятого января я вернулся домой, в Москву.

1993