Глава пятая. Клавка
1

Пусть жалок раб в селении глухом,
Далёком от тебя, как своды неба эти,
Но если женщина грустит о нём,
Я вижу в этом знак, что стоит жить на свете.

Японская танка

Я лез по трапу и видел – оба прожектора врублены, но светят, что называется, один другому: заряд валил, какого я не видывал. Снизу его хоть смывало волной, а на мачте, на вантах нарастали бороды, как на соснах в тайге.

Сколько прошло, как Серёга обратно побежал на руль, а в кубриках не шевельнулись. Один я вышел сдуру. Вдруг из снега вынырнула фигура огромная, лица не видно под капюшоном. Надвинулась на меня, и я узнал "деда".

– Ты, Алексеич? – потащил меня вниз. – Почему ж не выходят? Работа есть на палубе.

На комингсе кто-то сидел. "Дед" об него споткнулся, выругался и посветил фонарем. Это Митрохин сидел, таращил глаза.

– Совсем хорошо. ещё один пробудился. Но я – то знал, что он спит, хотя оделся и пересел сюда из койки. Я его взял под мышки и отсадил.

– Подымайсь!

Не шевельнулись.

– Да, – сказал "дед". – Так не выйдет. Он перешагнул в середину кубрика, раскинул сапоги, роканы, телогрейки, стал отдергивать занавески.

– Сварщик! – "Дед" узнал Шурку, стал его трясти. – Замлел, сварщик? Ну, встанем, подымемся…

Шурка замычал, но глаз не открыл. "Дед" его вытащил, пересадил на стол. Шуркино лицо запрокинулось – совсем неживое.

– Ты подержи его, – сказал "дед". – Этот-то наш, в активе, я за другого примусь.

Другой был Васька Буров. Лежал он такой успокоенный, руки на груди, бородёнка выставилась в подволок. Хоть медяки ему клади на веки. "Дед" к нему присел на койку, взял за плечи и посадил.

– Вставай, артельный! Не спишь ведь.

– Ну, не сплю, – сказал Васька с закрытыми глазами.

– Людям надо помочь, такое положение. Я-то думал – артельный наш, главный бич, первым на палубу вышел, другим пример показал. А ты тут лежишь. В белой рубашоночке, хорошенький такой… Помирать что ли собрался?

– Тебе-то что?

– Да зачем же, это само к нам придет. А люди без нас погибнут, если ты не встанешь.

– Какой там ещё шотландец! Никуда я не выйду.

– Выйдешь. Я не шутя говорю.

– "Дед", – я сказал, – ты только не бей его.

– Зачем? Он сам встанет.

Шуркина голова перевалилась ко мне на плечо. Он мычал и понемногу очухивался. А "дед" встряхнул Ваську, и Васька открыл глаза. Лицо у него сморщилось, вот-вот он заплачет.

– Сами-то уже пузыри пускаем.

– Но у нас-то хоть надежда есть. А у них – никакой. Ну, артельный! О чем ты думаешь, мне хоть скажи…

– Мало ли о чем… Чего ты с меня начал? Молодые есть. А я – старый.

– Сколько же тебе?

– Сорок два.

– Вот это здорово! Что ж про меня-то говорить? Совсем, значит, песочница? Нет, это неинтересный разговор.

"Дед" его вытащил из койки. Васька встал на ноги и всхлипнул.

– Где его шапка? Ты, сварщик!

Шурка наклонился молча и поднял Васькину шапку.

– На! – сказал "дед". – Лысину прикрой, молодой будешь.

Васька, под нахлобученной шапкой, опять закрыл глаза и всхлипнул:

– всё равно же я опять лягу.

– Ложись, чёрт с тобой, – "дед" рассердился, – Смотреть на тебя, чучело!..

Васька наклонился за своей телогрейкой. "Дед" подошел к салагам:

– Ну, а как романтики наши? Встанут нам помочь?

– Встали уже. – Димка с запухшими глазами покачался сидя и спустил ноги. – Алик, не спишь?

Алик молча полез из койки. "Дед" пошёл в соседний кубрик. Там дверь была на крючке, он подергал, потом навалился плечом и вломился в темноту.

– Почему лежим, когда артельный встал?

– Иди ты… – бондарь ему ответил. И сказал, куда идти. В такое жуткое и далекое, что и не придумаешь.

"Дед" ему не дал закончить. Смачно ударил кулак, и рев раздался, дикое какое-то рычание, и чье-то тело шмякнулось. Там свалка началась, сапоги стучали, хриплая ругань доносилась. Я вмиг озверел и кинулся за "дедом". До смерти испугался, что они там его забьют – ударят чем-нибудь по голове спросонья. Но "дед" вышел мне навстречу.

– Ступай на палубу. Ты у меня первым должен выйти.

Я пошёл и оглянулся – "дед" вламывался в боцманскую каюту. Оттуда метнулся свет, а в луче вылетел дрифтер – босоногий, в исподнем. Затем дрифтеровы сапоги вылетели и дрифтерова телогрейка, а после тем же порядком боцманское хозяйство полетело и напоследок – сам боцман.

– Встаем, чего шуметь-то?

Боцман держался за скулу и сплевывал. "Дед" вышел, толкнул его обратно в каюту и поднялся ко мне. Лицо у него было белое, страшное, на лбу выступили крупные капли. Он дышал хрипло и вдруг закрыл глаза, навалился на меня – тяжелый и вялый. Я хотел его посадить на трап. Но он отдышался.

– Ничего, – сказал, – подымутся, не могут не подняться. Повезло нам с этим шотландцем.

– Как ты? Стоять можешь? Плохо тебе?

– Стою… Проследить надо, чтоб все вышли.

Он опять спустился. Там шла уже мирная возня, хотя кто-то ещё поругивался, отводил душу, – но поднимались, как на выметку.

В кап вылез дрифтер – с помятой рожей. Стоял, ежился, грел руки под мышками, и варежки зажал между колен.

– Все, дриф, – сказал я ему. – Труба твоему сизалю.

Он спросил равнодушно:

– Сети обрубил? И дурак. Такая рыба сидела. Ты буй-то хоть привязал, горящий?

– А что он их – удержит?

– Подобрали бы… Если живы будем.

– Где? На скалах?

Вылез в кап бондарь.

– Слыхал? – дрифтер его спросил. – Отличился наш Сеня-вожаковый, порядок угробил. Всю команду без коньяка оставил.

Бондарь покосился на меня со злобой. ещё он после свалки не остыл.

– Допрыгался, падло? Один за всех решил? Валяй, только я тебе в тюрягу передачку не понесу, не жди. – Потом увидел мое растерзанное плечо и сказал, глядя в сторону: – Растирай, а то рука онемеет. Будешь ты нам помощник!

Боцман тоже поднялся, покачался с ноги на ногу.

– Вот дьявол-то паршивый, – сказал, – нашёл же время тонуть! Ну, чо стоим? Раз уж не спим, работать будем.

– Сейчас "дед" ЦУ даст, – сказал дрифтер.

– А что нам "дед", сами не сладим? – Боцман приложил ладони ко рту. Эй, на мостике! Питание на брашпиль! Из рубки донеслось:

– Даем питание…

И сразу прожектора потускнели. Вот тебе и питание. Брашпиль еле тянул, двух якорей не потащил сразу, да и по одному едва-едва.

– Свисла машиненка, – сказал дрифтер. – Так только кота тащить. Ох и надоел же мне этот пароход! – Взял багор с полатей, зацеплял и подтягивал якорную цепь за звенья, вроде бы помогал машине.

– Боцман, – позвал "дед". – Ты парус-то – помнишь, где у тебя?

Боцман заворчал:

– В форпике! Где ж ему быть?

"Дед" заснеженной глыбой пробрался к нам на полубак, нашарил форпиковый люк сапогом, зазвякал задрайкой.

– Погоди ты! – боцман не вынес. – Ты в мое-то хозяйство не лазий. В форпик нахлебаем, так это нам в кубрик натечет.

Он сам его отдраил, а мы – кто присел на корточки, кто лег на палубу, чтоб хоть защитить немного форпик от носовой волны. Боцман там долго возился в темноте, чем-то гремел, звякал.

– Где ж он тут есть, мой хороший? Где ж я его сложил? Да посветите хоть, черти!

"Дед" просунул в люк руку с фонарем. Боцман сидел на каких-то канистрах, с парусом на коленях.

– Да он же у тебя!

– Ну! Так ты думаешь – я его ищу? Я фаловый угол ищу. Специально я его сложил, кверху дощечкой, а вот не нахожу. Нет, это шкотовый…

Дрифтер заорал:

– Да тащи! Тут разберемся!

– Разберешься ты. Вот нашёл! – Протиснул сложенную парусину в люк. Руку-то не оборвите, я за фаловый держусь.

Он его не отпускал, ухитрился одной рукой задраить люк, а потом бежал за нами по палубе, спотыкался и всё-таки держал. Парусина развернулась у нас, углы волочились по воде и набухали, тяжелели, дрифтер в них запутался и упал. К нам ещё несколько кинулись навстречу, подхватили, поволокли к мачте. А боцман все держался за свой угол.

– Держу, держу, ребятки! Главное – фаловый не потерять.

Парусину свалили на трюмный брезент. Она уже почти вся распеленалась, разлезлась тяжелыми складками и покрывалась снегом, покуда он её привязывал к грота-фалу.

Из рубки кричали:

– Боцман! Что там с парусом? Есть парус?

– Щас будет!

Он подпрыгнул и повис на фале, с ним ещё двое повисли, и парусина намокшая, тяжелая тряпища – дернулась, поползла вверх по мачте, а книзу спадала серыми складками, почти даже не гнущимися. А мы, времени не теряя, разносили нижнюю шкаторину (край, кромка паруса) по стреле, которая теперь стала гиком, и привязывали гика-шкот за утку на фальшборте. Те трое ещё и ещё перехватывали фал, передняя шкаторина ползла, вытягивалась вдоль мачты, и постепенно складки расправлялись, уже начали набиваться ветром, уже и гик начал дергаться. И тут парусина ожила, первый хлопок был – как будто кувалдой по бревну, потом заполоскала, и разом выперлось пузо – косой дугой, латы на нём затрещали, с них посыпались сосульки. Холод палил нам лица, сжигал брови и губы, но мы стояли, задравши головы, и что-то в эту минуту в нас самих переменилось: ведь это была уже не тряпка, а – парус, парус, белое крыло над черной погибелью; такой же он был, как триста лет назад, когда мы по свету бродили героями и не знали ещё этих вонючих машин, которые и отказывают в неподходящую минуту. И даже поверилось, что раз мы это чудо сделали – ещё, быть может, не все потеряно, ещё мы выберемся, увидим берег.

"Дед" послюнил палец – хотя зачем его было слюнить? – поднял кверху, сказал:

– Полный бакштаг левого галса!

Я увидел его лицо под капюшоном – все в морщинах и молодое.

– Боцман! Спасибо тебе за парус!

– Да кой-чего смыслим! – боцман ему ответил. – Не совсем по ж… деревянные.

– Молодец! Давай мне теперь четверых на откачку.

2

Помпа была там же, где мы её и бросили – в узкости, под фальшбортом, только ещё снегом засыпана и завалена брезентом – с брашпиля. Вон его куда занесло.

Вчетвером – Шурка ещё, Алик и Васька Буров – мы эту дуру опять перевалили через комингс. Опустили шланг и тут лишь вспомнили, что он же не достает до воды.

– А хрен с ним, не достает! – сказал Шурка. – Сейчас придумаем, чтоб доставал. Вниз ее, сволочь, смайнаем. – Он уже лез по трапу и помпу рвал на себя.

– Нелогично, – сказал Алик. – Он тогда доверху не достанет. Что от носа до хвоста, что от хвоста до носа – тот же крокодил.

– Тащи, крокодил!

– Да чего ты хочешь? – я спросил.

– Чего, чего! На верстак поставим, все же повыше. А ты, салага, вниз не ходи, шланг будешь держать.

Стащили на верстак. Я на одном плече встал. Шурка на другом, а Васька внизу, в воде, нажимал то на мой рычаг, то на Шуркин. Шланг зашевелился, помпа пошла тяжело.

– Качаем, ребята! – Шурка обрадовался. – Ну, как там, салага, не достает?

– Прелестно! – Алик ответил сверху. – Только его держать не надо. Я его просто дверью прижал. А сам буду ведром помалу. – Спустил ведро на штертике, зачерпнул и потащил кверху.

Очень нам это понравилось. Хоть и расплескивалась половина. Алик смеялся:

– Малая механизация!

– Растет салага, – сказал Шурка. – Такой умный стал – прямо дельфин.

– Дельфины – интеллектуалы моря. Нам до них далеко!

– Ты качай, качай! Не откачаемся – близко будем.

– Скажи мне, Шура, почему же мы раньше до этого не додумались?

– До чего?

– Помпу на верстак.

– Не все ж сразу. Ты качай!

– А всё-таки, Шура?

– Уймись ты, салага. Там люди гибнут, а ты разговоры разговариваешь. Качай!

Салага, однако ж, не унимался.

– Бедные мои бичи, – сказал он, – вот сейчас вы мне нравитесь.

– Ну? – спросил Васька. – Чем же?

– Вы мне сильно нравитесь, бичи.

Шурка спросил:

– Ты, часом, не рехнулся? А то скажи, сменят тебя.

– Не исключено. Все мы немножко рехнулись. Но я запомню эту минуту, бичи. И вы тоже запомните, пожалуйста. Тут есть момент истины!

– Чего? – Шурка даже качать бросил.

Славное лицо было у салаги, но и правда – как у малость свихнутого.

– Как вам объяснить, что такое "момент истины"? Ну, это… когда матадор хорошо убивает быка. Красиво, по всем правилам.

– И что ж тут хорошего? – спросил Васька. – Животную убить?

Алик призадумался.

– Да, это не совсем то… Но я остаюсь при своём мнении.

– Ничо, салага. – Шурка опять стал качать. – Мы тебя всё равно любим. Но ты качай всё-таки.

– Между прочим, – спросил Алик, – до каких пор я буду салага?

Мы опять бросили качать.

– Действительно, – сказал Шурка. – Оморячим его? Понимаешь, мы б тебя сейчас на штертике окунули, да ты и так мокрый. Считай – на берег ступишь, бич будешь промысловый по всей форме.

– Я это сделаю символически. Ну, вместо себя – окуну ведро.

– Во! – сказал Шурка. – Это самое лучшее. Качай, несалага! Качай!..

Мы закачали, как начисто свихнутые. Потом начали выдыхаться. Васька меня сменил на верстаке, а я стал в воду. Во всякой работе должен же быть где-то и отдых. Так он у нас был в воде.

Васька поплевал на руки и сказал:

– Семьдесят качков сделаю и помру. Он и правда стал считать, да сбился. Потом Шурка стал в воду, а я полез на верстак. Целый век мы качали, все паром окутанные, и двигатель нам уши забивал стуком, и дыхание заходилось в груди – такой воздух был в шахте. Странное появилось чувство – будто кто-то другой, не я, качал этой дурацкой помпой – вверх, вниз, вверх, вниз, – только б не упасть с верстака, когда он ходуном ходит под ногами. Все это с кем-то другим происходило, а я со стороны наблюдал, когда же у него все внутри оборвется? Очень близко было к этому…

– Алексеич, – позвал "дед" сверху. – Поди ко мне. По трапу нам смена спускалась – дрифтер с бондарем и Митрохин.

"Дед" меня вытащил за руку и наклонился над шахтой:

– Шепилов! Ты там, что ли, мерцаешь? "Мотыль" Юрочка выплыл из пара, как из облака.

– Давай-ка подкинь оборотиков.

– Сергей Андреич, опять перекалим движок.

– Ничего не поделаешь, – сказал "дед". – Теперь уж давай на износ.

"Дед" пошёл наверх, на крыло рубки. Я за ним.

– Зачем звал, "дед"?

– К шотландцу подходим. Стыкнуться надо.

– Это как?

– Вот вместе и подумаем.

Всю дорогу – когда поднимали парус и когда тащили помпу и качали, – все это время я думал: как же мы с ним стыкнемся? На такой волне подойти смерть. Ну, а на что мы ещё шли? Вот уж действительно – все мы рехнулись.

Мы вышли на крыло. Иллюминатор в радиорубке светился. Я припал к нему "маркони" сидел за столом, упершись локтями, в ладонях зажал голову с наушниками. Губы у него шевелились, как у припадочного. Кеп расхаживал мимо двери, заложив руки за спину. Вошел, что-то сказал "маркони". Старенький он стал, наш кеп, весь сгорбился. Снял шапку и вытер лысину платком.

– Где ты там? – спросил "дед".

Он полез выше, на ростры. Там ветер с ног валил. И ни зги не видно. "Дед" светил фонарем – на полметра, не больше.

– Что ты ему сказал? – спросил я "деда".

– Кому?

– Кепу. Почему он вдруг повернул?

– Так, ничего особенного. Сказал: с тобой в "Арктике" за столик никто не сядет.

Смешно мне стало – чем можно человека напугать, чтоб он все другие страхи забыл.

– Ты не смейся над ним, – сказал "дед". – Он ещё за твои подвиги ответит. Тебя-то легче выручить… Где он тут его держит?

– Чего?

– Да линемет.

"Дед" стоял над боцманским ящиком, светил туда, шарил среди штертов, гачков, талрепов, чекилей.

– Вот он. – Вытащил линемет с самого дна. – Смотри-ка, и пиропатронов комплект. Ну, боцман!

– Леерное сообщение будем налаживать?

– Попробуем. Только гильзы к чертям просырели, мнутся.

– Крышка была открыта?

– Была. Ох, найти бы, кто… Ладно. Все глупостей наделали. А я первый. Ну что – пальнем один, для смеха?

"Дед" заложил патрон, выставил линемет в корму и нажал на спуск. Только курок щелкнул.

– Осрамимся, – сказал "дед". – Осрамимся перед иностранцами.

– Может, подсушим?

– Это надолго. Это – не подмочить; там, поди, и пяти минут хватило.

– Больше. Он, знаешь, сколько стоял открытый? Как шлюпку вываливали.

Я теперь точно знал, кто ящик не закрыл. Димка, кто же ещё? Когда сплеснивал фалинь. Ну, чёрт с ним, все глупостей наделали.

– Придется руками, – сказал "дед".

– А добросим?

– Я – нет. Ты добросишь. Ты молодой, зоркий.

Мы вытащили бухту манильского троса, скойлали её на две вольными шлагами, к середине я пиратским узлом привязал блок и бросательный конец тоже из манилы, но тоненький, с грузиком.

– Отдохни, – сказал "дед".

Я сел прямо на палубу, спиной к ящику, а грузик держал в руке. Тут я опять вспомнил про своё плечо. На помпе я ещё натрудил его, а как же бросать теперь: ведь оно у меня правое. Может, сказать "деду", тут ничего стыдного. И вдруг я услышал шотландца. Мы ему погудели, и вот он откликнулся слабеньким гудком.

"Дед" отвел капюшон, приставил к уху ладонь. Значит, и он слышал, не померещилось мне.

– Ну, здрасьте, – сказал "дед". – Вот и мы.

Загудело откуда-то сбоку. Едва мы не проскочили.

– Парус! – закричал "дед". – Парус зарифили?

С палубы кто-то ответил:

– Убрали уже, сами не глухие.

"Дед" кинулся на верхний мостик, к переговорной трубе:

– Справа по курсу – судно. Питание на прожектора! Он сам взялся за прожектор, направил его, и я увидел – сквозь брызги, сквозь заряд – зыбкую тень на волне.

– Видишь его, Николаич? – спросил "дед".

Пароход весь содрогнулся от реверса. Медленно-медленно мы подваливали к шотландцу.

Теперь уже ясно было видно – он к нам стоял кормой. Ох, если бы стоял! А то ведь взлетал выше нас, к небу, а после проваливался к чертям в преисподнюю.

– Ближе не можешь? – кричал "дед". – Ну-ну, Николаич, и за это спасибо.

Там в корме показались люди – в чёрных роканах с белой опушкой. Я ещё отдыхал пока, с грузиком в руке, прислонясь плечом к ящику. А наши уже там высыпали, сгрудились по правому борту.

– На "Пегги"! – боцмана глас прорезался. – Концы ваши – где? Концами я, что ли, должен запасаться? Салаги, синбабы-мореходы, олухи царя небесного!…

"Дед" перегнулся через поручень:

– Потише, Страшной! Здесь конец. Мы будем подавать.

– Это почему же – мы?

– Потому что они – бедствующее судно.

– А мы не бедствующее? Я-то помолчу. Только почему всегда рус-Ивану должно быть хуже?

– Это много ты хочешь знать, Страшной, – кричал "дед" весело. – Слишком даже!

Корма шотландца ещё чуть приблизилась.

– Бросай, Алексеич!

Я пошёл с грузиком к поручням. "Дед" мне поднес обе бухты к ногам, и я их пощупал сапогом для верности. "Дед" на меня направил прожектор, чтобы шотландцы меня увидели с бросательным, другим прожектором повел к ним на корму.

– Бросай, не медли!

Там их стояло трое. В середине – чуть повыше. Кто же из них поймает? Бросательный был почти весь у меня в руке, скойлан меленькими шлагами, а обе бухты под сапогом, я их ещё раз пощупал. Животом прижался к поручням и кинул.

Бросательный с грузиком мелькнул в луче, как змейка, и упал к ним на поручни. Они засуетились там, захлопали рукавицами. И помешали друг другу же. Или не разглядели как следует конца. Я почувствовал, как он ослаб у меня в руке.

Я вытянул его и снова скойлал себе в левую руку, а грузик взял в правую. Зато уж я точно теперь знал, сколько мне надо длины.

Из рубки уже орать начали:

– Что там с концом?

– Ты не слушай, – сказал мне "дед". – И не торопись.

Может быть, просто рука у меня поехала, из-за проклятого плеча. Он упал у них под самой кормой. Тут и багром не достанешь.

– Торопишься! – сказал "дед".

Я теперь койлал его, сжав зубы, чтобы не дать себе заспешить. И кинул я хорошо. Размахнулся не спеша, а кинул рывком, с подхлестом, чтоб грузик завертелся в воздухе.

Он упал длинному на плечо, я это преотлично видел. А он захлопал себя рукавицами по груди, как будто комаров бил… И пропал из луча. Корма у них взлетела, а мы стали проваливаться, и у меня сердце провалилось, когда почувствовал, как он опять ослаб у меня в руке.

– Сволочь ты косорукая! – я ему крикнул, долгому. Мне плакать хотелось, что он такой конец упустил. – Убить тебя мало!

– Что тебя так развезло? – "дед" на меня заорал. – Истерику закатил, как девушка в положении. Бросай!

– Сколько ж я буду бросать – раз они не ловят?

– Будешь бросать, пока не словят!

Я его опять вытянул, взял в правую, сколько нужно по весу. И ждал, когда мы сравняемся.

Грузик ему полетел в лицо. Это я очень даже прекрасно рассчитал. Он увидел, что грузик летит ему в рожу, и отпрянул, и грузик перелетел через поручень. Как словили, я уже не видел, корма у них снова пошла вверх и пропала. Но конец полетел у меня из руки, ожег ладонь.

– Есть! – заорал я "деду". – Работает кончик! Обе бухты стали разматываться.

"Дед" кинулся ко мне, сграбастал одну в охапку и понес к поручням, швырнул вниз.

– Держи, Страшной! Это тебе – ходовой. – Потом вторую: – Это тебе коренной. Плотик приготовили?

– Плотик? Это сейчас, это у нас бы-ыстренько!..

– Мать вашу! Сами вы синбабы. Нет чтобы дело сделать…

Я только следил, чтобы леер прошёл по всем поручням без задева.

– Пошли, – сказал "дед". – Или ты сомлел?

– Немного.

– всё равно вниз иди, на ветру не стой. Мы ещё жить собираемся!

Я сошел за ним на палубу. Кто-то там на полатях возился, скидывал поводцы с плотика, и боцман причитал, чтоб добром не раскидывались, аккуратно бы складывали в капе. Наконец стащили плотик, привязали к ходовому концу штертом, вывалили за борт. И плотик исчез из глаз, ребята лишь потихоньку подвирывали к себе коренной конец. Потихоньку – это так только говорится, с каждой волной его рвало из рук, и весь он обвис примерзшими варежками.

А я ничего не делал. Вот просто сел на трюм, держался за какую-то скобу и смотрел. И никто не орал на меня, что я сижу, ничего не делаю. Бондарь – и то не орал. Ну, я своё дело сделал. А теперь посижу, на других посмотрю.

Леера у них рвались из рук, возили их по палубе, били животами о фальшборт.

– Васька! – орал дрифтер. – Буров, ты где там сачкуешь? У тя брюхо-то моего толще, давай вперед, амортизируй!

Васька, конечно, сзади сачковал. Но вылез самоотверженно.

– Ох, бичи, что ж от моего брюха-то останется? Шибает!

– Стой там, ничего, амортизируй!..

Дрифтер с "дедом" над всеми высились. Похоже было, они-то и держали концы, остальные только "амортизировали".

Вдруг Васька закричал:

– Стой! Стой, бичи, дергают! Сигнал дают – плотик назад тащить. Вирай теперь ходовой! Потащили. Кто-то спросил:

– Пустой идет?

– Вроде нет, потяжелее стал.

– Сидит в нём какая-то личность!

Боцман выскочил из этой оравы, сложил ладони у рта:

– Мостике! Прожектор – на плотик!

В рубке грохнула дверь, кто-то забацал сапогами – к верхнему мостику. Луч побежал – по вспененной злой воде, по чёрным оврагам – и в секучих брызгах нашарил плотик. Как будто схватил его рукою – крохотный плотик, белый с красным… И человека в плотике.

3

Весь он был чёрный, только мех белел вокруг лица и на манжетах. Уже видно было, что руки у него без варежек и как он вцепился в петли и жмурился от прожектора.

– Полундра, ребята! – сказал "дед". – Человека не разбить. Натяни оба конца.

Плотик уже был под бортом и снова отошел. Выжидали волну. А несчастный шотландец болтался – то вверх, то вниз, – выпадал из луча, и снова его нашаривали.

– Дриф, – позвал "дед". – Давай-ка с тобой, они концы подержат.

Они вдвоем встали к фальшборту, перегнулись. Остальные назад отошли, уперлись ногами в палубу, спружинивали концы. "Дед" командовал:

– Левый потрави… Теперь правый помалу.

– Держу! – дрифтер взревел.

– Держи, не упускай! Вот и я держу… Они рванули разом, и шотландец прямо взлетел над планширем.

– Скользкие у них рокана! – сказал дрифтер. – Как маслом облитые.

"Дед" перехватил шотландца под мышки, рванул на себя и повалился с ним на палубу. Бичи кинулись поднимать.

– Куда! – заорал "дед". – Концы держать, сами встанем… "Дед"-то поднялся, а шотландец так и остался сидеть под фальшбортом, только ноги поджал, чтоб не отдавили.

– Алексеич, – позвал "дед". – Сведи человека в салон. Вишь, он мослы не волочит.

Шотландец улыбнулся мне – как-то виновато, замученно. Лицо у него было как мел. Поднял руку – всю в крови, содранная кожа висела клочьями. Что-то сказал мне, я не понял. Что я там по-английски знаю?

– Хелло! Плиз ин салон.

Он помотал головой: нет, не пойдёт никуда. Волна его залила по пояс, он в ней пополоскал руку и показал мне – самое лучшее лечение. Ну что с ним сделаешь?

– Да пусть сидит, – сказал дрифтер.

Второй ещё как-то благополучно прошёл, а с третьим пришлось-таки поуродоваться. Он сам два раза прыгал на борт и срывался, пока его дрифтер не поймал за локоть. Так он его и кинул, за локоть, лицом в палубу. Мы с Аликом растормошили шотландца, подтащили к фальшборту, усадили с тем, первым, рядышком. Понемногу он очухался, стал помогать ребятам.

Последним тащили ихнего кепа. Он маленький был и цепкий, как обезьяна. И смелый. Как подвели плотик, он весь подобрался, выждал волну и прыгнул. Просто снайперский был прыжок – руками и животом на планшир.

Он бы, пожалуй, и через планшир сам перелез, да Васька Буров ему помог некстати – схватил за штаны сзади и перевалил головой книзу. Как-то не учли, что кеп. Васька потом вспоминал:

– Не склеилась у меня на флоте карьера. Голова-то лысая, а до боцмана так и не дослужился. Но есть достижения, бичи: кепа за кормовой свес держал! Правда, не нашего, шотландского…

Кеп привел себя в божеский вид и подал знак рукою: все, мол, никого не осталось. Дрифтер вытащил нож – обрезать концы.

Кеп что-то сказал своим. Они встали, держась друг за друга, глядели на свою "Герл Пегги". Она уже отплывала от нас. Прожектор иногда её ловил и снова упускал. Кеп расстегнул капюшон, откинул на спину. Голова у него была лысейшая, как шар. Как у нашего кепа. И все они тоже откинули капюшоны, постояли молча, крестились.

– "Герл Пегги" – карашо? – дрифтер спросил жалостно.

Кеп-шотландец кивнул и снова перекрестился.

Потом пошёл в салон. Сам, никто его не повел. Он наши СРТ знал, знал, поди, где что находится. Остальные шотландцы за ним. Самого первого, который на ногах едва держался, двое тащили под локти.

Я поглядел – "Герл Пегги" уже пропала из виду. Только гудок ещё доносился прерывисто. Это они нарочно оставили, чтоб никто на неё в темноте не навалился. Как будто живая тварь жаловалась на свою погибель.

В салоне, конечно, все наши набились – стояли в дверях, жались по переборкам. Шотландцы сидели все в ряд, на одной лавке – с красными лицами, такими же, как у нас, только вот глаза были другие. И чем-то у всех одинаковые – хотя кто помоложе был, а кто постарше, а кеп так совсем пожилой, лет за полста наверняка. Я даже сказать вам не берусь, что у них было в глазах. Как у молочных телят, когда у них ещё пленка голубая не сошла. Как будто они чего-то не знали и не хотели даже знать. Прожитой жизни не чувствовалось. Как говорил наш старпом из Волоколамска – правда, про норвежцев: "Лица их не облагорожены страданием".

Кандей с "юношей" обносили их мисками с борщом. Они улыбались, кивали, но есть не спешили – показывали на своего раненого. Кто-то уже за третьим штурманом сбегал, и он из рубки приволок свою наволочку.

– Волосан ты, – сказал Васька Буров. – На кой ты всю наволочку тащил? Чем ты его лечить будешь, зеленкой? Так и принес бы в пузырьке, с этикеточкой, оно и красиво.

Раненый шотландец взял пузырек, разглядел этикетку и кивнул. Третий ему стал прижигать руку ваткой, а они все внимательно смотрели. Тот морщился, вскрикивал, но – как будто даже понарошку.

– Оу! Ау! Ой-ой-ой! – и улыбался.

Третий ему кое-как намотал бинтов, и он, конечно, всем показал, какая прекрасная бинтовка, какая толстая, сенкью вэри мач.

Тогда они стали есть. Совсем как и мы, штормовали миски у груди. Только раненый не мог, его товарищ кормил из своей миски. А тот дурачился набрасывался всей пастью на ложку, и нам подмигивал, и языком цокал, – оу, вкуснотища какая, только мало ему достается, жадничает, мол, кореш, себе ложку полнее набирает.

Димка чего-то сказал ихнему кепу. Тот слушал его, наклонив голову, потом ответил – длинно-длинно. Димка уже с середины руками стал отмахиваться: не понял.

– Такой английский – первый раз слышу.

Шурка сообразил:

– "Маркони" надо позвать. Уж он-то с ихним "маркони" как-нибудь договорится.

Побежали за "маркони". А мы пока глядели на них и улыбались. Что ещё прикажете делать?

"Маркони" пришёл – уж заранее красный. А как его вытолкнули к шотландцам, он совсем вспотел, как мышь.

– Кто у них радист? – спросил. – Ху из "маркони"? Радист у них этот маленький оказался, раненый.

– А! – сказал "маркони". – Так это ты мне, подлец, радиограммку отбил: "Иван, собирай комсомольское собрание"?!!

Тот закивал радостно, попробовал даже отбить рукой на столе. И тут они оба затараторили. На таком английском, что Димка только плечами пожимал. У того какой-то там шотландский акцент, а у нашего вообще никакого акцента, он прямо так и молол, как пишется: "оур", "тиме", "саве". Кеп-шотландец что-то спросил у своего "маркони", тот "перевел" нашему.

– Чо он там? – спросил Шурка.

– Спрашивают, что у нас тут происходит. Он так понял, что мы сами терпим бедствие.

– Глупости, – сказал Шурка. – Ты ему ответь: мы этого терпеть не можем.

– А "SOS" тогда кто давал?

– Другой там какой-то "сосал", не из нашего даже отряда. А мы, значит, тренируемся в спасательных работах.

– Они что, дураки? – спросил "маркони". – Они ж воду видели в шахте.

– Ну, правильно, – сказал Шурка. – Налили через кингстон. Теперь откачиваем. Как же ещё тренироваться?

– Все им знать обязательно? – спросил Васька. – И так они страху натерпелись.

Шотландцы слушали, даже есть перестали. "Маркони" им перевел, как мы просили. Они переглянулись между собою, и кеп что-то спросил, улыбаясь. Долго что-то говорил, а "маркони" ихний втолковывал нашему.

– Спрашивает, почему не взяли на буксир. Если все у нас так хорошо. Так вроде? Ну да могли бы, говорит, потренироваться в буксирной практике в штормовых условиях. Я вам говорю, врать не стоит, все понимают, черти.

– Скажи ему, – попросил Шурка, – у нас по программе воду откачивать. И леерное сообщение. А буксировка – это в следующее занятие.

"Маркони" им сказал. Кеп ихний послушал, покивал, потом встал, потянулся через стол и пожал ему руку.

– Как сказать? Ви – моряки! "Маркони" совсем от смущения взмок.

– Да ну их к бесу. И в рубку мне пора.

Другие тоже вскочили, потянулись к нам. Мне этот пожал, длинный, которому я конец бросал. Он, оказывается, совсем юный был парнишка, с пушком на губе – наверно, и не брился ещё ни разу. Запомнил он меня всё-таки, разглядел под прожектором – изображал теперь наглядно, как все было.

Старпом явился – с приглашением от нашего кепа шотландскому: расположиться в его каюте. Сам он, к сожалению, прийти не может: занят на мостике. Шотландец поблагодарил и отказался.

– Я, – говорит, – очень уважаю вашего капитана и благодарю за оказанное спасение, но я знаю, какая у него тесная

каюта. Кроме того, мне очень интересно пообщаться с экипажем.

И всех как будто током ударило, когда включилась трансляция, мы как-то съежились и притихли. Шотландцы – тоже. Ну, для них-то уже никакой тайны не было.

Жора-штурман пробасил в динамике:

– "Маркони" – в рубку. "Маркони" – в рубку.

"Маркони" заизвинялся перед шотландцами, приложил руку к сердцу:

– Ай эм сори, джаб. (Простите, работа! (англ.))

Шотландцы опять вскакивали, пожимали ему руку, улыбались, – все понятно, джаб. Я вышел за ним, спросил:

– С базой говорить?

– Определяться, наверно. По радиомаякам. Что ты, Сеня! Какая база нам теперь поможет? Мы, уж, наверно, в миле от Фарер.

– Куда же теперь?

Он пошёл вверх по трапу.

– Ох, Сеня, спроси чего полегче. Осталось нам только – на скалу выброситься. – И побежал.

Через наружную дверь ввалились боцман с Аликом – тащили нагрудники. Как я понял, они их из шлюпки приволокли – для шотландцев.

Опять включилась трансляция, и Жора-штурман сказал:

– Команде – приготовиться! По местам стоять!

К чему приготовиться? И где теперь наши места? Никто ничего не спросил. Но все пошли из салона. Все, кроме шотландцев и кандея.

4

И раз навсегда я скажу тебе, юноша,

и ты можешь мне поверить, что лучше

плавать с хорошим угрюмым капитаном,

чем с капитаном шутливым и плохим.

Германн Мелвилл "Моби Дик"

Рассвет ещё не брезжил – хотя до него, наверно, рукой уже было подать, – и оба прожектора зажглись, посветили вперед. Вокруг была чернота, из неё сыпался снег, а брызги сверкали в луче.

Над палубой раскатилось из динамиков:

– Всем покинуть носовые кубрики! Боцману – проверить!

Но мы-то все были здесь, друг перед другом, в кубриках никого не осталось, только шмотки наши. И все как раз и кинулись за ними. Каждому что-нибудь хотелось же взять.

Мне-то ничего не хотелось, раз куртка погибла. Чемоданчик – что в нём толку, пара сорочек да носки, я решил не морочиться. Взял только нагрудник, надел сразу и завязал тесемки.

Шурка взял карты, затиснул под рокан. Васька Буров потащил из-под койки ящик с мандаринами, да Шурка ему отсоветовал:

– Разобьются на палубе, а тут, может, и уцелеют, если не приложимся…

Мы выскочили, стали на трюме, каждый держался за что мог. И друг за друга.

Из рубки кричали:

– Кто в носовых остался?

– Никого! – Шурка ответил. – Все вышли! И в эту же буквально секунду Серёга на нас налетел – бежал с руля.

– Я ещё не вышел!

Вбежал в кап. Минута прошла, другая, а его все не было. Мы с Шуркой кинулись за ним.

И что же он там делал, в кубрике? А он, прохиндей, коллекцию свою отдирал с переборки – Валечек, Надечек, Зиночек, – да не отдирал, а откнопывал аккуратненько и прикладывал к пачке. Только ещё половину успел собрать.

– Серёга, ты озверел?

Шурка на него напялил нагрудник, мы его схватили за рукава и потащили, и он всю пачку выронил на трапе. Про что мы ещё забыли, про кого?

– У рулевого нагрудник есть? – спросил Шурка у Серёги. – Тебя кто сменял?

– Кеп.

– Сам кеп?

Мы поглядели на стекла рубки: в слабеньком свете из компаса – кепово лицо над штурвалом. Черные ямы вместо глаз, подбородок светится. Рядом с ним Жора стоял и третий.

– А "дед"? – я спросил.

– В машине, у реверса.

– У него есть?

– Дурак ты, – сказал Васька Буров. – Помогут нам всем нагрудники!

Я опять кинулся в кубрик. И пока они добежали, схватил один лишний – с Ваньки-Ободовой койки – и выскочил.

…"Дед" стоял у реверса по колено в масленой черной воде, держал руку на рычаге. А глазами прилип к телеграфу. На верстаке качали помпой полуголый Юрочка и какой-то шотландец в черном рокане. Снизу их окутывало паром.

– "Дед", – я крикнул в шахту, – нагрудник возьми! Не услышал он меня, наверно. Машина стучала – с большими сбоями, – и он, верно, к ней больше прислушивался.

– "Дед"!

Он ответил, не оборачиваясь:

– Ступай на палубу, Алексеич. Наплавался я с нагрудником.

Мне хотелось, чтоб он хоть посмотрел на меня в последний раз. А "дед" все смотрел на шкалу телеграфа и держал руку на реверсе. Я снова его позвал, и он не обернулся.

Кому же мне было отдать этот нагрудник? Может, Юрочка возьмёт. Я ему показал – не кинуть ли? Юрочка мне подмигнул и спросил:

– Посвистим, Сеня? Видали идиотов?

– Посвистим, – говорю.

– А за что? За бабу или за политику?

– Прошлый раз – за бабу. Теперь уж давай – за политику.

– Как мы решим с Кубой?

– Мнение мое непреклонно. Куба – си, янки – но!

Вдруг этот шотландец обернулся ко мне и заржал, засверкал зубами. А ну их!

И тут я увидел – в полутемном коридоре кто-то толкается в наружную дверь, звякает задрайкой.

– Куда? – я ему заорал. – Куда отдраиваешь? С этого ж борта кренит, мало мы в шахту нахлебали?

Он мычал что-то и толкался в дверь. Я подумал – не обезумел ли кто?..

– Смоет же тебя к такой матери! – Я подошел, рванул его за плечо.

Граков это был. В расстегнутом кителе, волосы спутаны… Он мне дышал тяжело в лицо, и я вдруг почуял: он же пьяный в усмерть. Я прямо обалдел неужели ж напился? В такую минуту напился! Когда мы все валились с ног и опять вставали – спасать наши жизни и его драгоценную тоже…

– Ступайте в каюту! – я ему сказал. – Надо будет – придут за вами, не оставят.

– Плохо, матрос? – Глаза у него мутны, лицо набрякло багрово.

– Да уж куда хуже.

– Гибнем? Скажи честно.

Я ему протянул нагрудник.

– Авось, выплывем.

– Кто это приказал?

– Что?

– Нагрудник… мне…

– Капитан.

– Врешь, матрос…

– Сказал бы я вам!

Я на него надел нагрудник и завязал тесемки.

– Зря все это, матрос…

Я подумал – действительно зря. Ты-то ведь каким-то дуриком, а выплывешь, а вот "деда" никто не спасет, разве что – Юрочка. Да пока он на свои бицепсы хоть фуфайку напялит, всю шахту зальет. Я бы остался здесь, но мое место – палуба. Может быть, там я понадоблюсь. Но я всё-таки постараюсь. Я добегу. Вытащу "деда".

Я довел Гракова до каюты, втолкнул в дверь.

– Матрос, так ты забежишь за мной? Ты обещал…

Я побежал на палубу, встал на трюме, рядом с Серёгой и Шуркой. Палубу трясло – от машины, и зубы у меня стучали, нагрудник трясся и бил по животу. Снег и брызги хлестали в лицо, но глаза я не мог закрыть, не смел – потому что увидел камни. Мы все их увидели.

Прожектора их ощупывали во тьме. Волна приливала к ним, взлетала пенистыми фонтанами, и было видно, как шатаются эти камни – чёрные, осклизлые. Вдруг они ушли из виду, ушли вниз, полубак высоко задрался и пошёл прямо на них, на скалу. Машина взревела, как будто пошла вразнос, и винт провернулся в воздухе, а потом ударился об воду. "Дед", наверное, реверс дал, потому что, когда мы снова увидели камни, они уже были подальше. Я оглянулся – стекло в рубке опустили, кеп стоял у штурвала без шапки, в раздраенной телогрейке. Шпаги завертелись, он прислонился к штурвалу грудью и не мог его удержать. Жора и третий кинулись к нему на помощь.

Нос опять подался на камни. Я стоял как раз за мачтой и видел, как она приводилась к середине между камнями. И разглядел чёрную щель фиорда – прямо против нас; волна на неё накатывала косо и закручивалась по стене: от этого нас стало заносить и развернуло, и мачта прошла мимо. Двигатель снова зачастил, сотряс всю палубу, и мы отошли. Прожектора заметались – то в небо, то упирались в камни. Грунт под камнями был изрыт водоворотами, из воронок летел гравий, барабанил нам в скулу.

Мы опять развернулись – медленно-медленно – и снова стояли против черной щели, ни назад, ни вперед. И вдруг нас рвануло, приподняло – все выше, выше – и понесло на гребне. Камни промелькнули с обеих сторон, а потом волна их накрыла с ревом. Я только успел подумать – пронесло, – и увидел скалу – чёрную, пропадающую в небе. По ней ручьями текло, и она была совсем рядом, да просто тут же, на палубе. Те, кто стоял у фальшборта, отпрянули к середине. А нос опять стало заносить, и скала пошла прямо на мачту, на нас, на наши головы…

Я зажмурился и встал на колени. И как-то я чувствовал – все тоже присели и скорчились. И у меня губы сами зашевелились – что я такое шептал? Молился я, что ли? Если Ты только есть, спаси нас! Спаси, не ударь! Мы же не взберемся на эти скалы, на них ещё никто не взобрался. Спаси – и я в Тебя навсегда поверю, я буду жить, как Ты скажешь, как Ты научишь меня жить… Спаси "деда". Шурку спаси. Спаси "маркони" и Серёгу. Бондаря тоже спаси, хоть он мне и враг. Спаси шотландцев – им-то за что второй раз умирать сегодня? Но Ты и так все сделаешь. Ты – есть, я в это верю, я всегда буду верить. Но – не ударь!..

Над головой у меня затрещало, сверху упало что-то, скользнуло по руке, проволока какая-то – ох, это же антенна, "маркониева" антенна! – и что-то тяжкое, железное упало на трюмный брезент рядом с нами – как будто верхушка мачты. Но ещё ж не конец, не смерть! И я открыл глаза.

Грохотало уже позади, и двигатель урчал и покашливал в узкости. Прожектора шарили между нависшими стенами, отыскивали поворот. Море храпело за кормой, а мы прошли поворот, и теперь только хлюпало под скалами. Это от нас расходились волны – от носа и от винта, а шторм для нас – кончился.

Я встал на ноги. Колени у меня дрожали, нагрудник тянул книзу пудовой тяжестью. Я развязал тесемки и скинул его. Шурка тоже его скинул. И Серёга. И все.

Потом открылась бухта – стоячая вода, без морщинки. В маленьком поселке светились два или три огонька, и тишина была такая, что в ушах звенело.

Мы вышли на середину, и двигатель смолк. Прожектора сразу начали тускнеть, и стало видно, что рассвет уже недалеко, уже посерели сопки, домишки в поселке, суденышки у короткого причала. На трюме валялся обломок мачты, и проволока вилась кольцами. Кто-то её зачем-то сматывал.

Потом боцман ушёл к брашпилю. пошёл молча, с собой никого не звал. Слышен был всплеск и как зазвякала цепь. В рубке опустили все стекла, кто-то высунулся, смотрел на поселок.

А пароход покачивался ещё, по инерции. Сутки простоим – успокоится.

Вот тут я и сплоховал. Никогда этого со мной не случалось, с первого дня, как я пришёл на море. Едва я успел дойти и свеситься через планшир. "Дед" подошел ко мне, весь дымящийся, в пару, подержал за плечо. Потом дал платок – вытереть рот – и кинул его в воду.

– Ничего, – сказал "дед". – Все, Алексеич, нормально. Моряк, на стоячей воде травишь.

До чего же мне было плохо. И стыдно же до чего – хотя никто как будто на меня не смотрел.

Стукнула дверь – шотландцы выходили на палубу в чёрных своих роканах-комбинезонах, по двое, по трое, обнявшись, как братья.

Люди как люди. И я ушёл с палубы.

5

Почему-то меня не трогали. Я сквозь сон слышал – кого-то ещё вызывали на откачку, кто-то возвращался, хлопал дверью, скидывал сапоги. Потом ещё, помню, кричали: "Молодой" пришёл!.. Примите кончики…" – и я никак понять не мог, какой там ещё молодой… И стук помню машины, только не нашей, и где-то под бортом хлюпало, а потом все стихло, и я провалился в черноту.

А проснулся, когда совсем светло было в кубрике. Ну, совсем-то светло у нас не бывает – иллюминатор в подволоке крохотный, – но все можно было различить. Ребята лежали, все почти в телогрейках, поверх одеял. В Ваньки Ободовой койке спал какой-то шотландец в рокане, лицом вниз, даже капюшон не откинул.

А я отчего проснулся? От холода, наверно. Или оттого, что где-то сопело, хлюпало, и я подумал: снова там нахлебали.

Я вышел – увидел бухту, молочно-голубую, всю залитую солнцем. Редкие-редкие неслись облака по голубому небу. Поселок уже проснулся, чернели человечки на снегу, домишки были уже не серые, а ярко-красные, зеленые, желтенькие, и от причала отходили суденышки.

Вот что, оказывается, сопело – у нашего борта буксир стоял, "Молодой". От одного названия мне весело стало – только поглядеть на эту калошу, на трубу её высоченную. Трюма у нас были открыты, валялись на палубе вынутые бочки, а с "Молодого" тянулись к нам толстые шланги – в оба трюма и в шахту, через дверь.

В трюме двое мужиков заделывали шов. Один в беседке висел, другой ходил по пайолам. Воды там уже осталось по щиколотку.

Я присел на комингс, закурил.

– Смотри-ка, – этот сказал, в беседке, – один живой обнаружился!

– Живой, – говорю. – Только не вашей милостью. Вы-то чего там в Северном оказались, где никто не тонул?

– Да кто ж вас знал, ребятки, что вы с курса уйдёте? Мы-то поспели, а вас и во всем квадрате нету. И связи нету. Мы уж подумали: на дно ушли.

– Поспели вы! На нашу панихиду.

Тот, снизу, с пайол, сказал угрюмо:

– Да мы такие, знаешь, спасатели: как никто не тонет, так мы хороши.

– Ничего, – сказал этот, в беседке, – зато долго жить будете, ребята.

– Да, – говорю. – Это нам не помешает.

Я курил, смотрел на их работу. Они уже закончили опалубку, теперь ляпали в неё цементным раствором.

– Нас, – я спросил, – не позовете помогать?

– Что ты! – сказал этот, в беседке. – Мы вам теперь и пальчиком не дадим пошевелить. Спите, орлы боевые. Что-то я ещё у них хотел спросить?

– Куртку я тут потерял. Не находили?

– Которую? – спросил в беседке.

Я вздохнул:

– Да что ж рассказывать, если не нашли. Хорошая была, душу грела.

– Да если б нашли – не заначили, какая б ни была. – Что-то он вспомнил. Лицо сделалось такое мечтательное. – Слышь-ка, тут шотландец один рокан снимал. Такой свитер у него под роканом. Мечта моей жизни. Ты похвали может, подарит.

– Так он же мне подарит, не тебе.

– всё равно приятно. А я с тобой на чего-нибудь обмахнулся бы.

– Да нет уж, просить не буду.

– Зря. Момент упускаешь.

Снизу, угрюмый, спросил:

– Как же ты её потерял? Шов небось курткой затыкали?

– Да вроде того.

Он покачал головой:

– Это бы вам, ребятки, много курток понадобилось. В трех местах текли. В трюма набирали, в машину и через ахтерпик.

– Это, значит, к механикам в кубрик с кормы текло?

– Ну!

– Скажи пожалуйста! А мы и не знали.

В беседке ещё спросил:

– Ну, а этот-то, этот-то, Родионыч – ничо себя вел? Зверствовал небось, когда поволноваться пришлось?

– Ничего. Когда тонули, смирный был.

– Смирный! – сказал угрюмый. – Волки в паводок тоже смирные бывают, зайчиков не трогают. А как ступят на берег, так сразу про свои зубы-то вспоминают.

– Может, и так, – говорю. – Все же он урок получил.

– На таких, знаешь, уроки не действуют.

Я не спорил. Вот уж про кого мне меньше всего хотелось думать, так про этого Родионыча. И отчего-то я все никак не мог согреться. Хотя вроде на солнышке сидел. Ну, да какое уж тут солнышко! Этот, в беседке, и то заметил, что я зубами стучу.

– Ты, парень, прямо как в лихорадке. Ну, натерпелись вы! Сходи на камбуз, там плита топится.

– Кандей неужто встал?

– Ну!

Я уж хотел сходить, но тут к нам катер стал причаливать, с базы. Я от него принял концы.

– Вахтенный! – покричали мне с катера. – Позови-ка там Гракова.

Вот я уже и вахтенным заделался. Но звать не пришлось: Граков мне сам навстречу вышел из "голубятника" – побритый, китель на все пуговки, лицо только чуть помятое с перепоя. За ним вышли кеп, тоже в кителе, и штурмана Жора и третий. Старпом их провожал – в меховой своей безрукавке – до самого трапа.

И ещё с ними боцман вышел – хмурый, с пятнышком зеленки на скуле, и чокнутый наш, Митрохин. Оба в пальто, в шапках. Эти-то зачем отчаливали, я так и не понял.

– Как с гостями-то? – старпом спрашивал у Гракова. – С шотландцами.

– Да уж не буди, пока спят. И своим дай выспаться. Вечером их сами на базу свезете. Только чтоб они как-нибудь отдельно, понял? Не нужно, знаешь ли, этого неорганизованного общения.

Третий помахал старпому с катера.

– Ты теперь-то хоть не шляпь, когда на буксире.

– Оправдывай доверие, – крикнул Жора.

Кеп ничего не сказал, только сплюнул в воду.

Катер отчалил. Меня Граков так и не заметил.

Старпом ко мне повернулся сияющий:

– Слышь, вожаковый? Может, все и обойдется. – Зашлепал к себе вприпрыжку.

Отчего же нет? – я подумал. Конечно, обойдется, дураков же мы до отчаянья любим. Такой же ты старпом, как я – заслуженный композитор. Политинформации толкать – это ты научился: чего нам империалисты готовят и их пособники, – а поставь тебя на мостик – то курс через берег проложишь, то назад отработаешь не глядя, то даже шлюпку не различишь, какую прежде вываливать. Еще, глядишь, – в кепы выйдешь. Не дай мне, конечно, Бог с таким кепом плавать. А другие, кто поспособнее, будут под тобою ходить – вон хотя бы Жора или даже третий. Не понять мне этого никогда.

И холодно мне было зверски. Не так, чтобы от воздуха, день-то намечался не морозный, а как-то внутри холодно. Я пошёл на камбуз.

А кандей, оказывается, пирог затеял. Поставил тесто, в кастрюльке крем сбивал – из масла и сахара.

– Для гостей? – я спросил.

– Зачем? Для вас. Ну, и для гостей тоже. Для меня-то вы все одинаковые.

Постепенно бичи повылезали в салон. Потом пришли шотландцы. И мы этот пирог умяли вместе, на радость кандею, с чаем. Жаль только, выпить было нечего, а то б совсем стали родные. Кандей все печалился:

– Раньше б знать – наливку сотворил бы из конфитюра. И рецепт у меня есть, и конфитюр есть, а вот времени не было – для закваски.

Но мы и так пообщались. Каждый себе по шотландцу отхватил – и общались, не знаю уж на каком языке. Васька Буров – тот себя пальцем тыкал в грудь и говорил:

– Вот я – да? – Васька Буров. Такое у меня форнаме. А по должности так я на этом шипе главный бич, по-русски сказать: артельный. Теперь говори, ты кто? У тебя какое наме и форнаме? Джаб у тебя на шипе какой?

И между прочим, он-то больше всех и выяснил про этих шотландцев.

– Бичи, – говорит, – тут, считайте, одно семейство плавает. Кеп у них всеобщий папаша. Вот этот, долгий-то, которому Сеня-вожаковый конец бросал, так он – младший потрох. Вон те два рыжанчика – Арчи и Фил – старшенький и средний. А те – зятья, у кепа ещё две дочки имеются. Один у них только чужой – "маркони", они ему деньгами платят, а себе улов берут. А судно у них – не своё, владельцу ещё пятьдесят процентов улова отдают как штык.

– Что ж они ему теперь-то отдадут? – спросил Шурка. Очень ему жалко было семейство.

– А ни шиша. Все ж застраховано. Они ещё за свою "Пегушку" компенсацию получат. – "Пегушкой" он "Герл Пегги" называл. – И с фирмы ещё штраф возьмут, которая им двигатель поставила дефектный.

Нам как-то легче стало, что не совсем они пропащие, наши шотландцы.

– А нам бичи, знаете, сколько бы премии отвалили, если бы мы ихний пароход спасли? Пять тыщ фунтов, не меньше.

– Ладно, – сказал Серёга. – Нашёл, о чем спрашивать.

– А я разве спрашиваю? Сами говорят. Старпом все терся около нас, прямо как тигр на мягких лапах, чуть себе ухо не вывихивал, – да мы вроде политики не касались, все больше по экономическим вопросам.

– А вот вы мне чего скажите, бичи, – Васька Буров говорит. – Как же это получается: за пароход или там за имущество какое – дак деньги платят, а за людей – ни шиша?!

– А ты б чего – взял бы? – спросил кандей.

– Я-то? Нипочем. Я бы и за пароход не взял. А за людей – это уж грех просто. Но ведь другой-то – он бы, может, и взял. Ему не посули заранее – он и пальцем не пошевелит выручить кого.

– Что ж он, хуже тебя? – опять кандей спросил.

– Хуже не хуже, а должно что-то и за людей полагаться. Неуж душа живая дешевле имущества?

– Полагается, да не нам, – сказал Серёга. – Просто ихний министр нашему задолжал. А сколько – это ты никогда не узнаешь.

Шурка сказал:

– Ни хрена не полагается. Одно моральное удовлетворение. Это вроде как субботник.

– Дак на него и ходят-то так, знаешь… пошуметь да посачковать. Опять же – зовут, попробуй не выйди. Не-ет, – Васька Буров все не соглашался. Материальный стимул – он большой рычаг. Верно ж, старпом?

Старпом насчет этого рычага не нашёл чего возразить.

– Вот я и говорю – чего-то ж всё-таки стоит человек. Должен стоить!

– А ничо он не стоит, – сказал Серёга мрачно. – За тебя кто-нибудь поллитру даст? И усохни.

– Башка! Ни об чем с тобой по-серьезному нельзя…

– Ну, так ведь… – Шурка поразмыслил. – Смотря же – какой человек.

– А! Так, стало быть, цена-то ему всё-таки есть! Только вот – какая?

Салага Алик прислушивался, голову склонив набок, улыбался, потом сказал, зарумянясь:

– Наверное, надо так считать – во что человека другие ценят… Я так думаю.

Васька подумал и не согласился.

– Вот этот жмот – слыхал? – за меня б и поллитры не дал, а пацанок моих спроси – им за папку любимого и десять мильонов мало будет.

– Ты ж им не просто человек, – сказал Шурка, – ты ж им родитель. Да об чем спор? Кто сколько получает – столько он и стоит.

– Э! – Васька сказал. – Ежели так, то старпом у нас четырех салаг перетянет.

Поглядели мы на старпома нашего, потом – на салагу Алика. Нет, решили молча, так тоже нельзя считать. Салагу мы как-то больше теперь ценили.

– И опять же, – Васька добавил, – вот нам за сегодняшний день одна гарантийка идет: рыбы стране ж не даем, бичуем, а позавчера ещё – давали. Что же мы, позавчера и стоили больше? Так это же, если разобраться, рыбе цена, не человеку.

Старпом все же вмешаться решил, предложил разграничить четко, какой человек имеется в виду – советский или не советский. Ну, это мы его оборжали всем хором. Попросили хоть при гостях воздержаться: вдруг – поймут. К тому же, Серёга ему намекнул, если иностранец – его же в наших рублях нельзя считать, его же надо – в валютных, так это, может, и подороже выйдет. Старпом своё предложение снял.

– Ай, мужики! – Васька засмеялся. – Ну, не ожидал… Бородатые, детные, а не знаем – сколько ж стоит человек!..

– Может, и не надо нам этого знать, – сказал кандей. – Господь знает и ладно.

– Это – которого нет? – старпом подхихикнул.

– ещё не выяснено. – Алик заметил.

– Как это – "не выяснено"?

– Да так. Великие умы спорили – к единому выводу не пришли.

– Интересно – что за такие "великие"!

– Да уж, какие б ни были, – кандей весь спор закончил, – а раз они не пришли, так мы – и подавно. Кому ещё чаю налить?

Вот на чем все и сошлись – что не нам это знать, сколько человек стоит. (Международное морское право тоже не знает цены человеческой жизни, считает её – бесценной, поэтому и не устанавливает никакого вознаграждения за спасение людей) Шотландцам, которые только глаза таращили, попробовали растолковать, об чем мы здесь травим, – не поняли они, плечами пожали. Но все же высказались – за расширение контактов. Стали нас к себе в Шотландию приглашать, в гости. Из-под роканов вынули шариковые ручки и записали свои адреса, а ручки нам подарили. Адреса мы взяли, на всякий случай. Их тоже пригласили – кто во Мценск, кто в Вологду, кто в село Макарьево Пензенской области.

А дело там, на палубе, само делалось. Слесаря с "Молодого", и правда, не дали нам пальцем пошевелить. Сами и парус убрали в форпик, и бочки убрали, и обломок мачты к месту приварили – это рей оказался, мачта чуть погнулась. Даже антенну "маркониеву" натянули. "Дед" только сходил поглядеть и рукой махнул:

– Как-нибудь дошлепаем.

Потом мы опять спали. И мы, и шотландцы. Проснулись только под вечер, когда "Молодой" нас потащил через фиорд. В Атлантике шторм уже послабел, я это по птицам видел – опять они усеяли скалы и горланили, когда мы под ними проходили. В шторм они прячутся куда-то.

Когда вышли, солнце светило косо и океан темнел грозно, поблескивал невысокой волной. Но скалы уже припорошило снегом, и были они снова белые, с лиловыми извилинами, с оранжевыми верхушками, и даже не верилось, что мы-то их видели чёрными, и не так давно. В миле примерно от фиорда мотались в прибое чьи-то обломки. От "Герл Пегги", наверно, или чьи-нибудь другие. Шотландцы наши помрачнели и снова стали креститься.

База нас ожидала на горизонте – вся в огнях. На мачтах, на такелаже огни и в десять рядов иллюминаторы. Целый город стоял посреди моря, а в воде его отражение. Когда подошли поближе, стало видно, как светится голубым светом вода вокруг её днища, как будто его подсвечивали из глубины. Весь борт усеян был людьми, вдоль всего планширя торчали головы и на верхних палубах, в надстройках. Между мачт висел флажный сигнал по международному коду, снизу его подсвечивали прожектора: "Привет

спасенным отважным морякам Шотландии". Я на крейсере сигнальщиком служил, так я бичам и перевел. "Молодой" нас притер аккуратно к базе, матросы с него перескочили к нам и закрепили концы. Они же и сетку приняли от ухмана. Мы ни к чему не прикасались. Прямо как пассажиры.

Шотландцы стояли уже наготове. Мы вышли с ними попрощаться.

– По пятеро пускай цепляются! – крикнул ухман. – Вы уж им объясните, ребятки.

Кто-то с базы по-английски в мегафон прокричал. Наверное, то же самое.

– А ты штормтрап не мог подать? – спросил дрифтер. – Э, грамотей!

Ухман себя только рукавицами похлопал. Оплошал, мол, бывает.

Двое шотландцев подсадили маленького, помогли ему ноги продеть в ячею. Он вцепился одной рукой, а другой, забинтованной, помахал нам на прощание. Вдруг они о чем-то перекинулись, и один соскочил, показал нам на сетку. Они нас приглашали с собой.

– Да нам-то чего там делать? – спросил Васька Буров.

– Э, чего делать! – сказал Шурка. – Ехать, и все.

Он первый вцепился в сетку и меня потянул за собой:

– Земеля, поехали, раз приглашают.

Пятым вскочил Васька. И сетка понеспась. Была не была!

Ухман кинулся к нам:

– А вы-то куда? Впереди гостей…

– Ай лав ю, мистер ухман! – Шурка ему сказал.

Маленький шотландец тоже чего-то подвякнул. Очень, наверное, толковое. Нас и этот, с мегафоном, не стал задерживать.

Со второй сеткой поднялись из наших Серёга с дрифтером и "маркони". Потом салаги и дрифтеров помощник Геша. А последним – с ихним кепом, представьте, – "мотыль" Юрочка. И так мы всей капеллой и пошли по живому коридору. Тут, конечно, все высыпали на шотландцев поглядеть – и комсоставские, и матросы, и девчата-тузлучницы, и прачки, и медики. Ну, и мы, конечно, пользовались успехом.

Мы сошли – по главному трапу – вниз куда-то, палубы на три, и тут вахтенный – в кителе с двумя шевронами – распахнул перед нами стеклянные двери и показал, куда идти – по длинному-длинному коридору, по красным коврам, прямо к кают-компании. А там уже двери были настежь и стол накрыт для банкета – не соврать вам, персон на сто двадцать, – весь сверкающий, уставленный бутылками, графинчиками, тортами, ещё черт-те какой закусью, утыканный флажками – нашими и шотландскими.

Тут-то мы и заробели. Шотландцы – во всем черном, лоснящемся – прошли, а мы поотстали, чтоб их пропустить. И вахтенный, с двумя шевронами, нас и узрел.

– Что вы, ребятки! Куда в таком виде? Вы б хоть почистились, прибрались…

Дрифтер чего-то ему промямлил, но очень неубедительно. Это он на палубе горластый, а тут заалел, как майская роза, и сник. Один "мотыль" Юрочка проскочил дуриком. Но он-то в куртке был и в ботинках. Не такая куртка, как моя, но все же приличная. А мы-то все в телогрейках, кто даже в сапогах полуболотных, под ними хлюпало, а у меня ещё и вата повылезла из плеча. Мы же про этот банкет и духом не ведали, ну каждый и пошёл, в чем был.

Мы встали тесной кучкой у переборки, смотрели на всю эту толкотню и уж как чувствовали себя, даже говорить не хочется. И уйти нельзя – как попрешь против толпы, во всем сыром?

– Бичи, – сказал "маркони". – Я так понимаю ситуацию. Теперь, если только девки нас не проведут, топать нам восвояси.

Это он верную мысль подал. Вахтенный всё-таки моряк был, и очень даже галантный. И ведь почти у каждого они тут есть – то ли медичка какая-нибудь, то ли рыбообработчица.

Первым Васька Буров высмотрел.

– А вон, – говорит, – Ирочка идет.

Ирочка не шла, а прямо летела на шпильках, юбка чёрная колоколом, блузка белая с кружевами, в ушах красненькие клипсы. Если только на руки поглядеть и на шею, видно было, что работает она на ветру, на палубе. Может быть, тузлук разливает по ящикам.

Ирочка нам понравилась.

– Надежная? – спросили мы Ваську.

– По квартире соседка! Ирочка, ты меня не узнаешь?

Ирочка взмахнула накрашенными ресницами.

– Васенька! Вот встреча неожиданная!..

Но тут она на Шурку посмотрела, и Васькиных надежд сильно поубавилось. На Шурку же нельзя не засмотреться. И она как прилипла к нему – все на свете забыла.

– Кстати, Василий. Очень я хотела бы с твоими товарищами познакомиться.

Шурка поглядел на Ваську, Васька – на Шурку. Все тут было ясно.

– Пошли. – Шурка взял Ирочку под локоть. – Там познакомимся.

Вахтенный поморщился, но пустил их…

Дальше все парами шли, чистый убыток. Наконец, ещё одна пава выплыла, одиночная. Под газовым шарфиком. Вся такая, что мы чуть не ослепли. На голове было наворочено – как только шея не подламывалась?

Дрифтер на неё нацелился.

– Это же – Юля-парикмахерша. Она же мне челочку подстригала. В прошлую экспедицию.

И что-то нам эта "прошлая экспедиция" сомнение заронила.

– Как жизнь, Юля? – он её спросил. Таким палубным голосом.

Юля даже вздрогнула. Посмотрела на него холодно – голубыми-голубыми.

– Это ты меня зовешь?

– Тебя, Юля. Кого же ещё?

– Какая я тебе Юля? Я не Юля, а Верочка.

– Ах, Верочка!..

– Вот именно. Ты свою Юлю и окликай.

И прошла Верочка. Дрифтер себя хлопнул по лбу и уж начисто сник.

– Бичи, – сказал Васька, – потопали? В этом вопросе нам не светит.

– Всем по-разному, – сказал "маркони". – Я все же надеюсь.

Это он ещё двоих углядел, которые из каюты вышли, от нас неподалеку.

– Минные аппараты – товсь! (Боевая команда. Урезанное от 'Готовсь!') Уж если эти нас не затралят, двоих как минимум.

Бичи чуть вперед подались. Но я-то уже разглядел, кто это, и стал подальше, за их спинами. Одна – Лиля, неспетая песня моя, другая – Галя.

По походке я её узнал, Лилю. Ну, и по цвету, конечно, зеленому, неизменному. А походка у неё была занятная – не прямая, а чуть синусоидой, какая-то неуверенная. Ах, как мне это нравилось когда-то – как она ко мне идет. Как будто не хочет и всё-таки что-то тянет ее. И все же она красива была, это я должен сознаться. Ну, не такая, как Клавка, на которую таксишник засмотрится и в столб при этом врежется. У ней – своё было, что и не всякий заметит. Но мне и не нужно, чтоб всякий.

Она вдруг улыбнулась, сразу как-то вспыхнуло у неё лицо, и пошла к нам с протянутой рукой.

– Мальчики! – Это она салаг узнала. – Ну, знаете… Теперь-то, надеюсь, вам для биографии достаточно?

– Подробности потом, – сказал Димка. – Сейчас, старуха, вся надежда на тебя. Проведи уж нас по старой памяти.

– Туда? Почему же нет? А он вас пустит, вахтенный?

– Что за вопросы, старуха. Чего хочет женщина, того хочет Бог. Ну, и вахтенный, естественно.

– Ой, ну я так рада вас видеть!..

Она ещё посмотрела на нас, скользнула взглядом по моему лицу – тут я не мог ошибиться – и не узнала меня. Ну, вообще-то она немножко близорука. И немножко стеснялась – столько тут мужиков стояло.

Алик обернулся ко мне. Я помотал головой. Тоже тут все было ясно.

Вахтенный их с большой неохотой пропустил – двоих с одной дамой. Ей пришлось улыбнуться ему – так мило, смущенно, – и, конечно, она его убила.

А "маркони" провела Галя.

– Галочка, – он ей сказал, – память о вас не умирает в моем сердце.

– Больше на щеке, – сказала Галочка. – Пошли, трепло несчастное.

"Маркони" к нам повернулся, развел руками:

– Желаю вам, бичи, всего того же самого.

– Валяй, – сказал дрифтер. А нам он сказал: – Потопали, нечего тут по переборке жаться.

И правда, нечего. Толкотня эта уже поредела слегка, и вполне мы могли отвалить. А больше всех мне этого хотелось. Знобило меня отчаянно. Самое милое сейчас – в койку забраться, все одеяла накинуть, какие есть.

Оттуда, из зала, вышла Клавка, бросила весёлый взор на вахтенного, и он ей чуть поклонился, слегка заалел. Я уже рад был, что хоть за чужими спинами стою, не хотелось бы, чтоб она меня сейчас видела. А мне даже приятно было её видеть – такую живую, раскрасневшуюся, нарядную, в синем платье с кружевом каким-то на груди или с воланом, я в этих штуках слабо разбираюсь, в ушах – сережки золотые покачивались. Даже в лице у ней что-то переменилось, – оно как-то яснее стало, может быть, оттого, что она волосы зачесала назад, в узел, и лоб у неё весь открылся.

Клавка нас увидела и подошла:

– Бичи, вы не со "Скакуна"?

– Королева моя! – сказал дрифтер. Опять же палубным голосом. – Да мы же с эфтого самого парохода!

– Где ж этот рыженький, что с вами плавал, сердитый такой? Что-то я не вижу его. Он часом, не утоп ли?

– Сердитых у нас много. А рыженьких – нету. Может, я его заменю?

Клавка ему улыбнулась.

– Да нет, тебя мне слишком много… Ну, это я его "рыженьким" зову, а он светленький такой, шалавый. В курточке ещё красивой ходил.

– Так это Сеня, что ли?

– Ну-ну, Сеня.

Дрифтер махнул своей лапищей, сказал мрачно:

– По волнам его курточка плавает.

Клавка взглянула испуганно – и меня как по сердцу резануло: так она быстро побелела, вскинула руки к груди.

– Да не сообщали же… Типун тебе на язык!

Дрифтер уж не рад был, что так сказал.

– Погоди, груди-то не сминай, никто у нас не утоп. Сень, ты где? Ну-ка, выходи там. Выходи, когда баба требует.

Бичи меня вытолкнули вперед.

Клавка смотрела на меня и молчала. Клавкино лицо, такое ясное, опять порозовело, но отчего-то она вдруг поежилась и обняла себя за локти – как в тот раз, на палубе.

– А чего же вы тут стоите? – спросила. – Вахтенный, ты почему их здесь томишь? Они же со "Скакуна" ребята.

– Ну, Клавочка, – вахтенный малость подрастерялся, – это же на них не написано… Представители от команды должны быть, безусловно. Но не в таком же виде.

– А какой ты ещё хотел – от героев моря? Да пропусти, я их в уголке посажу.

– Ну, Клавочка… На твою ответственность.

– На мою, конечно, на чью же ещё. Ступайте, ребята, – она их подталкивала в плечи, – ступайте.

Бичи повалили в зал. Но меня он всё-таки задержал, вахтенный.

– А вата-то, – говорит, – зачем? – Выдернул из меня клок и показал ей. – Зашить нельзя? И был бы герой как герой.

– Да, это не годится. – Клавка кинула руку к груди, поискала иголку, но не нашла, потащила меня за рукав. – пойдём, зашью тебя.

Навстречу нам уже какое-то начальство шло, с четырьмя шевронами. Граков прошёл – опять меня не заметил, за ним кеп и штурмана. Третий всю Клавку обсосал глазами снизу доверху и покачал мне головой. ещё второй механик наш прошёл и боцман с Митрохиным – все прикостюмленные. Вот, значит, наши представители…

Мы сошли вниз – ещё на несколько палуб, пошли по такому же коридору, только с зеленым ковром. Клавка выпустила мой рукав и взяла за руку.

– Холодная, – она вдруг остановилась. – Слушай, ты, может, в душ хочешь? Я тебя сведу. Погреешься, пока зашью. Что-то ты у меня совсем холодный.

– Да хорошо бы.

– Ну, чего же лучше!

Из душа какое-то ржанье доносилось. Клавка постучала в дверь туфлей ответа никакого, сплошное ржанье.

– Ну, да, – сказала Клавка, – жеребцы парятся, это надолго. Лучше я тебя в женский устрою, там-то сейчас никого.

– Да ну его, в женский…

– пойдём! – опять она меня тащила. – Держись за Клавку, не пропадешь.

По дороге споткнулась, стала поправлять чулок. Я её поддерживал за локоть.

– Ну, и когда ты меня держишь, – улыбнулась, – это тоже, представь себе, приятно.

В женском, и правда, никого не оказалось. Клавка – опять же туфлей откинула дверь, втолкнула меня.

– Мойся тут смело, никто не сунется. Успеешь ещё, к самому интересному.

– Как я тебя потом найду?

– Я сама тебя найду. Телогрейку скидывай. Сама мне её расстегивала и морщилась. Потом стащила с плеч.

– Надоело – в соли ходить?

– Да уж надоело…

– Ну вот, как я хорошо-то придумала. Ну, я – живенько.

Клавка убежала с телогрейкой, и я тогда скинул с себя все, бросил шмотки в угол у двери. Там для них и было настоящее место. Кабинка была просторная, не то что наша на СРТ, и с зеркальцем. Я себя увидел – волосы слиплись от соленой воды, щеки запали, глаза как-то дико блестят. Тут поежишься. И куда ещё такого пускать в приличную кают-компанию? Я встал под душ. Но пошла какая-то тепленькая, как я ни крутил – я все не мог согреться. Или такой уж холод во мне сидел – в костях, наверное. Или там, где душа помещается. Я все зубами дробь выбивал и дрожал, как на морозе.

Кто-то ко мне постучался. Я и вспомнить не успел, задвинул я там щеколду или нет, как дверь откинулась. И Клавка сказала:

– Я не смотрю. Вот я тебе зашила. И полотенце тут возьмёшь.

– Спасибо.

Я к ней стоял спиной. Клавка спросила:

– Что у тебя с плечом?

– Ничего.

– Вот именно – "ничего"! Оно же у тебя все синее. Просто черное. Господи, что там с вами было?

– Да все прошло. Вода вот еле теплая.

Клавка подошла, завернула рукав и попробовала воду, потом выкрутила кран, постучала кулаком по смесителю. И там заклокотал пар. Пробку, наверно, прорвало – из ржавчины.

– Видишь, тут все с хитростью. Ну, теперь хорошо?

– ещё погорячей нельзя?

– Что ты! Я бы и минуты не вытерпела. Вон как ты намерзся! – Она помолчала и вдруг припала к моему плечу, к больной лопатке. Я её волосы почувствовал и как чуть покалывает сережка. – Такой красивый, а плечо синее. Зачем же так жить глупо!

– Намокнешь, – я сказал.

– Намокну – высушусь. Дай я тебе разотру.

Но не потерла, а только гладила по плечу мокрой ладонью, и это-то, наверно, и нужно было, боль понемногу проходила. И холод тоже.

Она сказала:

– Ты дождись меня. Ладно?

– Куда ты?

– Ну, надо мне. Посидишь, отдохнешь… Запрись только. А то тебя ещё кто-нибудь увидит.

Опять она куда-то умчалась. А я посидел на скамейке, пока меня снова не зазнобило. И я даже заплакал – от слабости, что ли. И опять стал под душ. Я решил стоять, пока она не придет. Целый век её не было. И я вдруг увидел, что мне всё равно без неё не уйти – она все мое барахло куда-то унесла.

Наконец она пришла.

– Хватит, миленький, ты уж багровый весь, сердцу же вредно.

– Куда унесла? – я спросил.

– В прачечную, в барабан кинула. Все тебе живенько и постирают и высушат, я попросила. Ты не спеши, там ещё долго речи будут говорить. Халат мой пока накинешь.

– Тот самый? С тюльпанами?

– Тот самый. Какая разница? Девка ты, что ли?

Я попросил:

– Ты отвернись всё-таки.

– Да уж отвернулась. В халате ты мне совсем, совсем не интересен. Не то что в курточке. Правда она утонула?

– Да.

– Ну, приходи давай. Четвертая дверь у меня налево, по этой же стороне.

Коридор весь как вымер, и я до четвертой двери дошлепал спокойно. В каюте горел ночник на столике, и чуть из коридора пробивался свет – сквозь матовое стекло над дверью. Иллюминатор заплескивало волной, и она тоже светилась – голубым светом. Клавка стояла у столика спиной ко мне.

– С кем ты тут? – Я две койки увидел.

– Вот на эту садись. Валечка ещё тут, прачка. Которая как раз тебе стирает. Как говорится, две свободные с отдельным входом.

– Две – это уже не с отдельным.

– На то, миленький, существуют вахты. Шучу, конечно. Ну, согрелся хоть?

– Как будто.

– Поешь теперь? Мне тебя покормить хочется.

Клавка повернулась ко мне. На столике у неё поднос стоял, накрытый салфеткой.

– Спасибо. Да мне-то не хочется.

– Ну, попозже. Просто ты перенервничал. Ну, а что ты хочешь? Выпить хочешь? Совсем захорошеешь?

– Это вот – да.

– Водки тебе? Или розового?

– У тебя и то и то есть?

– Зачем же Клавка живет на свете?

Я засмеялся. Я уже пьян был заранее.

– Налей розового.

Клавка быстро ввинтила штопор, бутылку зажала в коленях, чуть покривилась и выдернула пробку. Я смотрел, как она наливает в фужеры.

– Себе тоже полный.

– Конечно, полный. За то, что ты жив остался. Ну, дай я тебя поцелую. – Клавка ко мне нагнулась, голой рукой обняла за шею, поцеловала сильно и долго-долго. Даже задохнулась. – Ну, живи теперь. Меня хоть переживи.

Она смотрела, прикусив губы. И я себя снова чувствовал молодым и крепким, жизнь ко мне вернулась. Я уже пьян был по-настоящему – и вином, и теплом, и Клавкой.

– Клавка, тебе идти надо?

– Конечно, надо. Но ты ж меня дождешься?

– Дождусь.

– Не умри, пожалуйста. Не умрешь?

Она подошла к двери – без туфель, в чулках, – задвинула замок.

– Клавка, тебя же там хватятся.

– Ну, хватятся. Разве это важно?

– Что же важно, Клавка?

Она мне не ответила. А важно было – как женщина повернула голову. Ничего важнее на свете не было. Как она повернула голову и вынула сережки, положила на столик; как вскинула руки и посыпались шпильки, а она на них и не взглянула, и весь узел распался у неё по плечам; как она смотрела на иллюминатор и улыбалась – наверное, что-то ещё там видела, кроме голубой воды, – как завернула руку за спину, а другой наклонила ночник, и как быстро сбросила с себя все на пол и переступила…

6

– Понравилась я тебе? Скажи…

Она ко мне прильнула, вытянулась, положила голову мне на плечо.

– Ты же знаешь.

– Но услышать-то – хочется! Сильно понравилась?

– Да.

– Ну вот, – она вздохнула. – Ты выпил, и Клавку ещё получил, теперь тебе хорошо. Я знаю. За это мне все простится.

Все хорошо было, только вот плечо у меня дрожало. Намахался я с этими треклятыми шотландцами, чёрт бы их драл.

– Болит все? Какая ж я дура, с этой стороны легла. Надо бы с той. Нехорошо я устроилась?

– Ничего, так лучше… Клавка, за что тебя прокляли?

– Кто?

– Родители. Ты говорила тогда.

– Ну вот. Зачем ты сейчас про это?

– Скажи.

Она помолчала.

– Да я такая шалава была, теперь вспомнить страшно… Ну, я уж помирилась с ними. Это ты потому спросил, что я сказала: "Мне все простится"? Что ты ещё хочешь про меня спросить?

– Про себя хочу. Когда же я тебе понравился?

Она ответила удивленно:

– Сразу! Ты разве не понял, что сразу? Как я только тебя увидела. Ты там сидел в углу с бичами, с каким-то ещё торгашом, а я к тебе через всю залу шла и на тебя только и смотрела. Ты хороший сидел в курточке! Щедрый, и все тебе нипочем, лицо – такое светлое!

– Неправда, я злой был, как черт.

– Ну, ведь с пропащими сидел. Их же никто за людей не считает, Вовчика этого с Аскольдом. Все только и бегают они ко мне: то – "Клавка, покорми в долг", то – "Клавка, похмели, завтра в море идем, с аванса разочтемся". Про меня уже чего только не думают, а я их просто жалею. С ними-то будешь злой!.. А плохо, что ты меня не заметил. Я перед тобой и со скатерки чистой смела, и уж так, и так… А сказал бы ты мне тогда: "Поедем со мной, Клавка", тут же бы поехала, куда хочешь. Скинула б только передник.

Она смотрела в иллюминатор, улыбалась, глаза у неё блестели влажно. Я спросил:

– А дальше что было?

– Дальше-то?.. Может, не нужно?

– Теперь уж – все нужно.

– А дальше – ты меня перед этими пропащими позорил. Пригласил, за ушком поцеловал… Я-то – разоделась, марафет навела, в большом порядке пришла девочка! А ты, оказывается, специалистку свою ждал – ни по рыбе, ни по мясу… ты уж прости. А потом ещё на Абрам-мыс ездил. Видела я уже – и ту, и другую, – да разве они меня лучше? Да никогда! И уж после того, как они тебе не отпустили, ни та, ни другая, ты ко мне являешься: "Клавочка, без тебя жить не могу!"

– Пьян же я был.

– Да уж хорош. Как собака. Я так и поняла: ты – это уже не ты. Мне даже как-то и не жалко было, когда они тебя били. Не убьют же, думаю, таких не убивают… Я уже потом спохватилась, как узнала от них, что ты в море ушёл из-за этих денег. Я-то думала – проспишься, придешь за ними, и мы при этом поговорим хоть по-человечески. Ведь мы ж не говорили! Так я себя проклинала…

– Себя-то за что?

– Ну… наверно, любил же ты эту, специалистку. Не все так просто было. Я тоже нехорошо про неё говорю. Любил, да?

– Теперь не знаю.

– Это ты так не говори. Это ты и про меня когда-нибудь скажешь: "Не помню, хорошо ли мне было с Клавкой".

Я её обнял.

– Не скажешь ты этого, – она засмеялась. – Ни за что не скажешь!

Я её обнял сильнее.

– Подожди. Ну, подожди же, никуда я не денусь. И устал же ты.

Так сильно она меня обнимала – и уже не помнила про мое плечо, и себя не помнила. Как будто жизнью со мною делилась.

– Хорошие мы, – она сказала. – Хорошие друг для друга.

А потом:

– Ну, это ведь и не чудо, нам же не по шестнадцать. Нет, всё-таки чудо.

И опять лежала – головой на моем плече, с закрытыми глазами, с полуоткрытым ртом. И так славно укачивало нас волною, когда она наплескивалась на стекло.

Кто-то к нам постучался тихонько. Вот уж действительно – как с другой планеты.

– Ох… – Клавка замотала головой и выругалась сквозь зубы. – Ну что поделаешь, открою.

– Ты что?

– Да это же Валечка. Твои постирушки принесла. Ну, какой ты у меня ещё мальчик! Думаешь, она без романов тут живет? Не-ет, Валечка у нас не такая!

Она приоткрыла дверь. Валечка оттуда спросила:

– Все хорошо? – И засмеялась.

Клавка ей ответила чуть хрипло:

– Лучше не бывает. Спасибо тебе, Валечка.

– Да уж если на банкет не пошли…

– Ох, какой уж тут банкет. Свой у нас банкет. Спасибо тебе большое.

Клавка уже не вернулась ко мне, стала одеваться, подобрала все с полу.

Я спросил:

– Она тоже из-за меня не пошла?

– Ну что ты. Не все из-за тебя. Двое у ней тут встретились, в одном рейсе. Один бывший, другой теперешний. Гляди ещё – там передерутся, на банкете. Лучше от беды подальше.

– Не растреплет она?

– Кто, Валечка? – Клавка рассмеялась, взъерошила мне волосы. Миленький, успокойся. Уже про то, что я тут с тобою, вся плавбаза знает. От киля, как говорят, до клотика. Что нам после этого – Валечка!

Я тоже засмеялся:

– Выходит – поженились мы с тобой?

– Да уж поженились…

Я помолчал и сказал:

– Я не просто спрашиваю, Клавка.

– О чем ты?

– Какими же мы отсюда выйдем? Как я завтра без тебя буду?

– Ой, вот уж про чего не надо. Я тебя умоляю! Таким же и будешь.

– Нет. Уже не смогу…

Я, наверное, права не имел говорить ей эти слова, мне ведь ещё под суд было идти, – да неизвестно же, чем он кончится, этот суд, все же у меня какие-то оправдания были. По крайней мере, мы б хоть эти недели вместе прожили – до приговора, а там уже ей решать, стоит ли ждать меня. Нет, пожалуй, здесь решать, сейчас, – неужели б я ей не признался, скажи она только – "да"!

Клавка ко мне присела.

– Ну зачем это тебе в голову-то пришло? Вот взял и все испортил. Зачем, спрашивается? Ты подумай-ка, – ещё и не началось у нас ничего, а уж все было испохаблено. Бедные мы с тобой! И что нам такого впереди светит? Ну, буду я тебе – моряцкая жена. Будешь ты уходить – на три с половиной месяца! А я тебя – до трапа провожать, в платочек сморкаться. Потом, значит, верность соблюдать, вот так сидеть и соблюдать. Песенки для тебя заказывать по радио. "Сеня, ты меня слышишь? Сейчас для тебя исполнят "С матросом танцует матрос". В кадры звонить – как мой-то там, не упал ещё "по собственному желанию"?.. Потом встречать тебя, толпиться там, а в сумке уже маленькая лежит, чекушка – чтоб ты не закосил никуда, аванс бы не пропил. Вот так захмелю тебя и приведу домой, на кушетку, и полежим наконец-то рядом. Так вот для этого-то счастья все остальное было? Чем я тебе не угодила, что ты мне такой жизни пожелал!

Я сказал:

– Да я ведь за эту жизнь тоже не держусь. Уехал бы в любой день другого чего поискать.

– Это можно… Ну, и про эту жизнь тоже можно по-другому рассказать. Кто послушает – сюда, наоборот, помчится. Мало ли их едет? Ты сам-то не из этих мест, как и я?

– Почему ты решила?

– Не знаю. Просто, кажется мне.

– Из Орла.

– Ну, так я недалеко от тебя росла – в Курске. И тоже мечтала – в такое место заповедное заберусь, где и дышится не так, и люди какие-нибудь особенные. На северную стройку записалась по объявлению. Во, как кровь-то горела! Где посуровей искала, дура. И что нашла? Кирпичи класть? Балки перетаскивать? Раствор замешивать? Или в конторе – мозги сушить? Да никакой работы я не боялась! И как только не покалечилась, бабой быть не перестала?.. А – ради чего? Люди вокруг – все те же, так же мучаются и других мучают, и что от моего геройства в их жизни поправится? Вот я так пристроилась, чтобы и самой полегче, и они б хоть мелькали побыстрее, не задерживались, – всё как-то веселее, подолгу-то – иной раз муторно их наблюдать. Ты тоже, наверно, так устроился – с людьми особенно не сживаться, не зависеть ни от кого?

– Да почти угадала.

– Плохо это, наверное, но уж так! Но я-то всё-таки – баба, должна же я к кому-то одному прислониться – и тогда уже все терпеть ради него, радоваться, что терплю. А ты мне – "уедем, другого чего поищем". Нет уж, чего в себе не имеешь, того нигде не найдешь. И мне никогда не дашь. Милый мой, другим же ты – не родишься!

– Какой же я, Клавка?

– Все сказать? Не обидишься?

– Нет.

– Не такой ты, за кого выходят. Влюбиться в тебя можно, голову даже потерять. В одних твоих глазыньках зеленых утонешь… Но выйти за тебя – это же лучше на рельсы лечь. Или вот отсюда, из иллюминатора, вот так, в чем есть, выброситься. Ты знаешь, ты – кто? Одинокая душа! Один посреди поля. Вот руки у тебя хорошие. – Взяла мою руку, прижала к своей щеке. – А душа ледышка. И не отогреть мне её никогда. Страшно мне было, когда ты на меня кричал.

– Я не кричал.

– Уж лучше б кричал. Лучше бы даже побил. А ты так… по-змеиному, шепотом. Ты все на меня мог подумать. Но ты что – не видел, как я на тебя смотрела. Я ж на палубе, на ветру стояла! Тут не подделаешься.

Это я просто видел сейчас, как она смотрела. А вспомнилось мне, как Алик нам кричал сверху: "Бичи, вы мне нравитесь, это момент истины!" Наверно, есть что-то, чего не подделаешь, – только ведь различить!.. И ещё про шотландца, на которого я орал. А он, наверно, просто спал в корме. Страхом намучился, устал… Руки-то делали, что надо, а душа была – ледышка.

Я сказал:

– Может, потому все, что жизнь у меня такая… Колесом заверченная.

– А у меня она – другая? Тоже вертись. Но живем же мы ещё для чего-нибудь, не только чтобы вертеться. Иной раз посмотришь…

– И – звездочка качается?

– Ну, как хочешь это назови. Но должно же оно быть. Да не где-нибудь, а у нас же в душе. Бог, наверное, какой-то, я уж не знаю… Ну вот, наговорила я тебе. Не обидела?

– Клавка, – я сказал, – я одно знаю: я теперь без тебя не жилец.

– Не надо так. Я тебе же хорошего желаю. Я ведь сбегу от тебя, это у меня живенько. Второй раз такое лицо твое увидеть… как тогда, помнишь, когда я тебя спрашивала: "Что ты против меня имеешь?" А ведь увижу, увижу! Что другое, а это увижу. Наговорят тебе про меня – и увижу. И далеко мне придется от тебя бежать! От милого-то подальше бежишь, чем от немилого.

– Скажи, зачем же тогда все было?

– Что было? А ничего такого не было. – Уже она другая стала, когда накинула платье, далекая – вот с этим кружевом на груди. И самое-то лучшее уже прошло – когда она в первый раз ко мне припала, к плечу. – Ну, что ты спрашиваешь? Зачем любовь была? Да так… Пусто мне в последнее время. Ты в эту пустоту и залетел, такой непрошеный. А тут ещё ты смерть пережил. Ну, прости. Наверное, не надо было…

Нет, я подумал, все было надо. Хотя бы затем, чтоб ты мне все рассказала. И впредь бы я не думал, что можно пройти мимо любого и коснуться его – хоть рукой, хоть словом – и совсем следа не оставить. Но зачем же ты пришла, чтобы уйти? Сама же спрашивала: "Зачем так жить глупо?" А все мы так и живем. Уходим, чтобы вернуться. Возвращаемся, чтобы уйти. А мне-то уже подумалось – я прибился к какой-то пристани, и она была, что называется, "обетованная". Где-то я такое слышал: "Земля обетованная". Не знаю, что это. Но, наверно, хорошая земля. Только и она от меня уходила.

Я это хотел ей сказать – и не успел. Потому что тут, в каюте, тоже был динамик. И по трансляции объявили: наших шотландских гостей приглашают на верхнюю палубу. Причалил норвежский крейсер, который отвезет их на родину.

– Их ещё долго будут провожать, обниматься, – сказала Клавка. – Ты отдохни ещё, всё-таки я тебя покормлю. Вас-то пока не дергают.

– Это не задержится.

И точно, не задержалось. Ниже поименованных товарищей попросили вернуться на своё судно – для несения буксирной вахты. Перечислили всех почти, кроме машинной команды.

– И тебя позвали?

– Разве не слышала?

Клавка ушла к столику, закинула руки, встряхнула всю копну волос. И снова рассыпала по спине. Потом стала собирать в узел.

– Я же не знаю твою фамилию. Знаю только, что Сеня.

Я сказал ей.

– Вот теперь буду знать. Надо тебе идти?

– Вахта всё-таки. Хотя и буксирная.

– Жалко, я думала: мы хоть вместе доплывем. Я бы тебя где-нибудь устроила.

– Я бы и сам устроился. Только ни к чему.

Я теперь должен был встать и уйти. Но встать мне было – как на казнь, и куда я должен был идти от неё – я тоже не знал.

всё-таки я оделся. И всё-таки ещё одну глупость сделал. Спросил ее:

– Не встретимся больше совсем?

– Не знаю. Запуталась я. Уехать бы мне и правда куда-нибудь!.. Ну, иди, пожалуйста. Иди, не терзай меня. Я даже не знаю, как я отсюда выйду. И хлопот мне ещё прибавилось.

– Каких же хлопот, Клавка?

Она улыбнулась через силу:

– Маленький? Не знаешь, с чего дети начинаются?.. Ох, нельзя мне было сегодня!..

Никогда я не знал, что в таких случаях говорят. Я хотел подойти к ней. Она попросила:

– Не надо, не целуй меня. А то я совсем расклеюсь.

– Прощай тогда…

Когда я уходил, она отвернулась к столику, вдевала сережки.

Я дошел до главного трапа и остановился. Может быть, здесь она и спрашивала: "Что ты против меня имеешь?" Я встал в тени, за огнетушителем. Мне хотелось ещё раз на неё посмотреть.

Клавка шла по коридору – медленно и как пьяная. Не как те пьяные, которых шатает. А как сильно пьяные, которые уже прямо идут. Шаркала каблуками по ковру. Остановилась, поправила волосы и улыбнулась сама себе. Но улыбка тоже вышла пьяная и жалкая какая-то.

От других – когда я уходил после этого – мне больше всего отдохнуть хотелось душой, весь я пустой делался. А её – как будто с кожей от меня оторвали. Я даже позвать её не смог, когда она мимо прошла, не заметила. Лучше мне было не смотреть на неё.

Я вышел на верхнюю палубу – там шумно было, светло и весь левый борт, где причалил крейсер, запружен людьми. Там все ещё провожали шотландцев, никак не могли отпустить. Обнимались с ними, фотографировались при прожекторах.

Я туда не пошёл. Мне хотелось с первой же сеткой спуститься, чтобы не увидеть Лилю, когда она выйдет провожать салаг. Слава Богу, они где-то задержались, а первыми Шурка пришёл и "маркони". Ухман нам подал сетку, и мы взлетели. "Маркони" Галка вышла проводить, она ему помахивала платочком и хохотала. Шурку провожала Ирочка, но как будто ей не до смеха было.

Мы летели, и "маркони" мне кричал:

– Сеня, ты с прибылью? Тебя поздравить можно?

– У вас-то как?

– Все так же, Сеня. Но говорит, с третьего захода ещё надежней.

Принял нас "дед". Он в чьей-то телогрейке был внакидку и в шлепанцах на босу ногу. Понюхал нас и скривился.

– Портнишка накушались, славяне. Ай, как не стыдно!

Я смутился.

– "Дед", забыл про тебя.

– Ты-то забыл, а я нет, – Шурка из телогрейки достал поллитру "Столичной". – Ну, не я, а просили передать.

– Кто ж это, интересно?

– Просили не говорить.

– Таинственно, – сказал "дед". – ещё тут два инкогнито мне по бутылке армянского смайнали на штертике. Между прочим, пока не начато.

Спустились ещё Серёга и Васька Буров. Васька на лету вспоминал про бутылку вермута итальянского – так она и осталась на столе нераспечатанная, а дотянуться руки не хватило.

– А попросить, чтоб передали, нельзя было? – спросил "дед".

– Да постеснялись. И так нас вахтенный пускать не хотел.

– И правильно он вас не пускал, – сказал "дед". – Куда вас таких шелудивых пускать? Да и вести себя не умеете. А ты-то чего полез, "маркони"? Оба мы с тобой в списке стояли, оба отказались дружно, а ты – взял да полез.

"Маркони" себя почесал за ухом.

– Сам удивляюсь. Ну, все полезли – и я.

– Ох, бичи, когда же вы достоинство-то будете иметь? Ну, вот что. Насчет двух бутылок армянского не пропущено без внимания? Так вот, я вас, бичи, к себе приглашаю. Понимаете – при-гла-ша-ю. Но учтите – я вас тоже к себе шелудивыми не пущу.

"Дед" зашлепал к себе. Бичи тоже разбежались сразу. А я ещё задержался – взглянуть на борт плавбазы: не может ли быть всё-таки, чтоб Клавка вышла поглядеть на меня. Нет, так не было.

Вдруг я заметил – в тени, возле капа – одинокая фигура. Ушанка на глазах, лица не увидишь.

– Обод, ты, что ли?

– Ну!

Он как-то нехотя ко мне подошел, такой нескладный, в пальто ниже колен.

– Ты почему не на базе?

– А чего там хорошего? Я с вами до порта поплыву. Пассажиром. Примете?

– Плыви. Мы теперь все тут пассажиры.

"Маркони" мне крикнул из рубки:

– Сень, ты не забыл – мы к "деду" приглашены. Галстук у тебя есть? А то могу свой дать, японский.

Шурка мне ещё пуловер одолжил, так что я прилично выглядел. Васька Буров костюм свой вынул – не знаю уж, на кого там шили: в плечах тесно, зато через штанины по Ваське можно протащить. Серёга ему посоветовал хоть галстука не надевать, а то он со своей бороденкой совсем будет чучело.

И отчего-то мы даже волновались слегка, хотя, спрашивается, чего мы там не видели в "дедовой" каютке? Пошли к нему – как на медкомиссию. "Дед" перед нами извинился, что вынужден принять нас без пиджака, костюм у него маслом заляпан, а в кителе – это как-то слишком официально. Мы набились тесно на диване и на "дедовой" койке. А за нами ещё Ванька Обод увязался, тихий, как тень. Спросил робко:

– Меня-то примете? Я тоже не порожним пришёл. – Вынул из пальто поллитру.

– Входи, беглец несчастный, – сказал "дед". – Как, примем его?

Приняли мы беглеца, только пальто предложили скинуть и шапку. "Дед" показал на столик:

– Прошу, славяне.

Но закуси было – тарелка с ветчиной и хлеб на газетке. Шурка вскочил:

– Сейчас пойду кандея раскулачу.

Возвратился с немалой добычей – в одной руке полведра компота, в другой, на локте, два круга колбасы, на пальцах кружки, под мышками – по буханке белого.

– Хоть шаром покати на камбузе. Все кореши-иностранцы подъели, а ужин кандей не варил, кум у него обнаружился на "Молодом".

Васька Буров сказал:

– Вон как. В первый раз кандей с вахты сбежал, а трагедия. Но простим кандею, бичи.

Простили мы кандею. "Дед" понюхал ведро и спросил:

– Из-под чего ведерко?

– Из-под угля, – сказал Шурка. – Да я помыл его.

– Ох, кашалоты, – "дед" засмеялся, – как вас только море терпит.

"Маркони" разлил по кружкам коньяк, первую протянул Ваньке Ободу. Ванька её взял осторожно:

– Почему ж это мне сначала?

– А первый тост – за вернувшихся, – сказал "дед". – Пока что ты у нас вернулся, беглец. Мы ещё нет. Ванька пошмыгал носом, вздохнул:

– Я, ребята, не беглец. Я узел хотел развязать семейный.

– Топориком? – "Маркони" нам подмигнул.

– Да, если б застал. – Ванька опять вздохнул. – Втемяшилось чего-то… А кто у меня есть, кроме неё? Развяжешь, а сам – сиротой вроде останешься.

– Не остался бы, – сказал "маркони", – уже твоей Кларе отбито, что ты возвращаешься. Между прочим, полтинник с тебя за радиограмму.

Ванька совсем расстроился. Поглядел в свою кружку и сказал глухо:

– Вы меня простите, ребята. Вы, можно сказать, герои, а я кто?

– Не кайся, – сказал Серёга. – Такие же мы, как и ты.

"Дед" поднял кружку.

– Поплыли, славяне?

Мы "сплавали" и вернулись. Возвращение наше отметили колбасой и запили компотом, из тех же кружек.

"Маркони" стал рассказывать, как было на банкете, какую там Граков речь толкал и как он припомнил радиограмму шотландцев, где они благодарили всех, кто пытался их спасти, просили передать приветы близким. Все это он в вахтенном журнале утром прочел и запомнил же слово в слово. И как все начали шуметь – зачем он это зачитывает, а он ещё спрашивал: "Что же вы, дорогие гости, не надеялись на советских моряков? У нас ведь так – сам погибай, а товарища… ну, и зарубежного товарища тоже – выручай". И как ему кеп-шотландец отвечал, что он благодарит русских моряков и надеется, что ему никогда больше не придется посылать такие радиограммы господину Гракову.

Я поглядел на "деда" – он морщился, как будто у него зуб болел. Однажды мы с ним говорили, и он тогда странную фразу сказал: "И жалко же мне этого жалкого человека". Я спросил: "Притерпелся уже к нему за годы?" – "Ну… всё-таки одного мы с ним возраста, чуть он меня постарше… Ведь ничего делать не умеет. Всю жизнь – ничего, только вот глупости говорить. Прогони его завтра – под забором мослы сложит. Разве что пенсия…" Ах, "дед", я подумал теперь, неизвестно ещё, кто из вас больше умеет!..

– Жаль, – сказал "дед". – Я думал, хоть что-то в нём человеческое дрогнет.

– Насчет этого – не заметно было, – сказал "маркони". – А голос-то все же поплыл у него, поплыл, как в магнитофоне. Это и боцман наш учуял, Страшной, то-то он ему и врезал.

– Ну-к, потрави, – "дед" оживился. – Боцман-то – неужто осмелился?

– Не сразу. Три стопаря для храбрости принял. Он ведь к нам-то пересел, с Родионычем только штурмана остались да Митрохин. Тоже, между прочим, речь держал, отметил "слаженные действия капитана и всей команды". А боцман сидит и накаляется. "Нет, говорит, я все ж не пальчиком деланный, я сейчас всю правду выложу". "Умрешь ведь, говорю, не выложишь". "Пусть умру, но сперва – скажу. Самый момент сейчас: чувствую – он меня боится". И полез выступать. "Что ж, говорит, все верно, сам погибай – товарища выручай, но мы-то и не надеялись, что вот за этим столом будем сидеть, у нас такой уверенности не было. А кое у кого, не буду указывать, столько её было, что он уже заранее этот банкет начал, коньячок попивал в каюте.

– Ай, Страшной! – "дед" усмехнулся. – Ну, по традиции, теперь надо за боцмана сплавать. Чтоб ему хоть в боцманах остаться.

– Да уж… Если б он тут и застопорил, а то ведь – больные струны пошёл задевать. "Вот, говорит, несчастье у меня в жизни какое: с кем выпить захочу – никогда его почему-то за столом не оказывается. Все какие-то не те командуют, речи произносят. Вот я б сейчас с Вавиловым чокнулся. Да где ж он тут, на вашем банкете?.."

– Ну, это зря он, – сказал "дед". – Я-то сам не пошёл.

Я поглядел опять на "деда" и подумал: как же хитер человек во зле! Для кого же весь этот список и составлялся – "наших представителей"?.. Для тебя одного, "дед". Чтоб ты поглядел и отказался. Он-то тебя лучше знает, чем ты его.

Мы снова "сплавали" – за боцмана – и вернулись. И приятно нам было узнать по возвращении, что впереди у нас ещё богатые перспективы и мы ещё долго не разойдемся.

А в это время слышались команды на отшвартовке, "Молодой" нас отводил от базы. Никто этого не замечал за травлей. А я сидел у окна, как раз против её борта, и видел, как она отваливает, как иллюминаторов сначала был один ряд, потом два, потом четыре. Но вот когда я увидел, как нижние заплескивает волной, я чуть не застонал.

Я очнулся – "дед" про меня говорил:

– Загрустил что-то наш Алексеич.

"Маркони" подмигнул мне.

– Алексеич прибыль свою подсчитывает. Мне дриф сказал – там есть, к чему пришвартнуться.

– А может, что посерьезнее? – спросил "дед". – Тогда уж на этот счёт травить не будем.

Я махнул рукой:

– Да травите, чего хотите.

Шурка быстренько разлил по кружкам.

– За вожакового сплаваем! За дорогого моего земелю. Пусть ему живется, пусть ему любится.

А это, знаете, дорого стоит, когда такой счастливчик вам пожелает.

– Поплыли, славяне!

И опять мы вернулись, чуть больше нагруженные, и Ванька Обод теперь рассказывал, как было на плавбазе, когда мы тонули, и как он места себе не находил – примета же нехорошая, если кто списывается, вот он с этой приметой нам и удружил, – и как все бегали в машину, просили подкинуть оборотиков, хотя и так уже на предельных шли, и как – будто бы! – кеп плавбазы сказал в рубке вахтенному штурману, что, если даже и кончится благополучно, он всё равно свой партбилет выложит, но Граков у него ответит.

– Это уже легенда, – сказал "дед", – Но – приятно и легенду послушать.

Тут постучали в окошко – дрифтер припал к стеклу, нос расплющил, строил нам весёлые глазки. Мы ему помахали, чтоб зашёл. Но он не один ввалился – с боцманом, с салагами и уж не знаю с кем там ещё, все в каюте не поместились, стояли в дверях, и кружки пошли по рукам. И началось, конечно, все по новой – и разговоры и тосты…

…Я с ними сидел, выпивал, смеялся. И было мне опять хорошо. Да, пожалуй, что так мне и было.

7

Весёлое течение – Гольфстрим!

Две тысячи миль от промысла до порта, но Гольфстрим подгоняет, и ветер ещё в корму – не знаю уж, по какой такой милости, – и летим мы так до самого Кильдина, главная забота – свой залив не проскочить. И приходим на сутки раньше.

Ну, теперь-то нас "Молодой" тащил. Мы только на буксирный трос поплевывали, чтоб не рвался. Первые сутки ещё базу видели перед собою: днем её дымки, ночью – её огни. Потом она ушла за горизонт.

И мы отсыпались, крутили фильмы. Те же самые, конечно. А на третье утро дорогой наш боцман Страшной вылез на палубу, поглядел на солнышко, на синюю воду, на снежные лофотенские скалы – и так молвил.

– А задам-ка я вам, бичам, работу. Ишь рыла наели, как кухтыли. А судно прибирать кто за вас будет?

– Ты, боцман, сходи поспи, – Серёга ему посоветовал. – Нас же по приходе в док поставят.

– До дока мы ещё в порт должны прийти. А на чем? Срам, а не пароход.

Ну, мы, конечно, повякали, душу отвели, а потом, конечно, взяли шкрябки, стальные щетки, флейцы, начали прибирать пароход. Шкрябали от ржавчины борта, переборки, потом суричили, потом красили. А кто кубрики мыл содой, кто рубку вылизывал, кто гальюны драил. Салаги зачем-то на верхотуру напросились, на мачту, красили там "воронье гнездо" белилами и чернью, покрикивали зычными голосами:

– Алик, подержи ведерко, я на клотик слазаю, надо его мумией (красная краска) покрасить.

– Держу, Дима. Все покрасим – от киля и до клотика!

Дрифтер с помощником свою сетевыборку выкрасили – такой зеленью, что поглядеть кисло. Третий из рубки смотрел зверем и плевался:

– Во, деревня! В шаровый (тёмно-серый) полагается механизмы красить. Вкуса морского – ни на копейку.

А дрифтер, чтоб ему совсем угодить, и шпиль выкрасил зеленью.

Нам с Шуркой Чмырёвым досталось камбуз снаружи прибирать. Милое дело. В корме хорошо, ветра не слышно. Переборка от солнца греется и от начальства заслоняет. Попозже и Васька Буров к нам перебрался – значит, и правда лучшего места не найдешь.

– Бичи, – говорит, – можно, я у вас тут честно посачкую?

– Сачкуй, – Шурка ему разрешил. – Флейц только в руку возьми. И за полундрой следи.

– Что ты, я полундру за милю унюхаю!

И Васька во всю дорогу так и не взял флейца. Сидел, блаженствовал.

Кандей с "юношей" прибирали камбуз внутри и часто к нам выходили посидеть на кнехте, потравить за жизнь.

– Я, бичи, обратно на завод пойду, – говорит Шурка. – Сварщик же я дипломированный, – такое дело на ветер бросать? А по морям шастать – ну его к бесу! Пусть вон салаги попрыгают, они ещё этой романтики не нахлебались. Ты, кандей, со мной согласен?

Кандей Вася не только что согласен, а дальше эту тему развивает:

– Но я тебе скажу, Шура: море нам тоже кое-чего дало. Меня возьми судовые ж повара такой экзамен проходят. Если ты своего дела не профессор, на судне ты не задержишься, не-ет! Кеп тебя в другой рейс не возьмёт, ему тоже покушать хочется хорошо. Так что у меня шанс. В ресторан "Горка" пристроиться. Блат, конечно, нужен. Но в принципе?

Не знает Шурка, возьмут ли кандея в "Горку", но кивает, соглашается. Великое дело – погода, солнышко! А тут ещё в порт идем.

– Кандей! А, кандей! – говорит Васька Буров. – А я про тебя сказку сочинил. Божественную.

– Ну-к, потрави!

И Васька плетет невесть какую околесину. Но если прислушаться да расплести – забавная сказочка.

Вот так примерно. Закончатся когда-нибудь наши извилистые пути, и все мы придем туда – к Господу, которого нету. Там уже будут сидеть космонавты, маршалы, писатели, большие ученые и заслуженные артисты, – им-то прямая путевка в рай. И однажды заявится туда наш кандей Вася, приведут его на суд Божий ангелы и архангелы. И спросит его Господь, которого нету, спросит с металлом в голосе: "Кто ты и на что надеешься? Отзовись сию же минуту!" "Повар я. По-рыбацки сказать – кандей. На милость твою надеюсь, Господи. Больше-то мне на что надеяться?" – "Говори, чего натворил ты в жизни земной и морской?" – "Да что ж особенного, Господи? Делал, что все делают. Ну, и грешен, конечно. Бабе изменил с её же сеструхой, она из деревни погостить приезжала; жена дозналась – и в крик…" – "Это большой грех, кандей. Он тебе зачтется. Но главное – что ты делал?" – "Борща варил, с болгарскими перцами". – "Что ж тут за фокус – борща сварить? Это и баба сумеет, а ты всё-таки штаны носил". – "А шторм же был, Господи. Одиннадцать баллов Ты нам послал!" – "Одиннадцать, говоришь? Тогда это не я – это сатана вам удружил. Я только до шести посылаю, а дальше он". – "Это верно, Господи. При шести ещё жить можно – и к базе швартануться, и на камбузе управиться. А при одиннадцати – попробуй. Если карданов подвес имеется, ещё ничего, а если так, на плите, полкастрюли себе на брюхо прольешь". – "И как бичи – ценили твое искусство?" – "Не жаловались. За ушами пищало. Да как не ценить другие кандей при семи баллах сухим пайком выдают, им это и по инструкции разрешено, а я исключительно горячим довольствием, да ещё каждый день хлеб выпекал. Но честно сказать Тебе, Господи, тогда им уже не до меня было. Гибли бичи. Совсем пузыри пускали". – "Постой! – скажет Господь, которого нету. – Они, значит, смерти ждали? Им же, значит, о душе следовало подумать, приготовиться к суду Моему. А ты им – борща! Как же это, кандей? Ты, значит, против Меня?" – "Господи, где же мне против Тебя! Но разве Тебе охота с голодными бичами дело иметь? Ведь они уже не о душе будут думать, а как бы насчет пожрать. Я человек маленький, но я дело знаю. Потонем мы там или выплывем, предстанем пред очи Твои или ещё подождем, в рай Ты нас пошлешь, в золотую палату для симулянтов, или же сковородки заставишь лизать каленые но я к Тебе бичей голодными не пущу. Я их должен накормить сперва, и притом – горячим довольствием. При любом волнении и ветре. А там – суди меня, как знаешь. Но я свою судовую обязанность исполнил". Призадумается тогда Господь, которого нету. "Пожалуй, ты прав, кандей. Но у меня ещё вопрос к тебе. Сам-то ты верил, что смерть пришла?" – "Какие уж там сомнения, Господи! Ветер – на скалы, а машина застопорена, и якоря не держат. О чем же я думал, когда на бичей смотрел, как они рубают?" – "И всё-таки ты им борща сварил?" – "Истинно так, Господи. Хорошего, с перцами. Это мое дело, и я делал на совесть". И скажет Господь, которого нету: "Больше вопросов не имею. Подойди ко Мне, сын Мой, кандей Вася. Посмотри в Мои рыжие глаза. Грешен ты, конечно. Да хрен с тобою, не станем мелочиться. В основном же ты – наш человек. И вот я тебе направление выписываю – в самый райский рай, в золотую палату для симулянтов!" И скажет Он своим ангелам и архангелам: "Отведите бича под белы руки. И запишите себе там, в инструкции: нету на свете никакого геройства, но есть исполнение обязанности…"

Ну, а если серьезно говорить – я и с Шуркой согласен, и с кандеем, и с "юношей", который в совхоз наметился гусей разводить, – конечно, не дело это – по морям шастать. Они меня тоже спрашивают:

– А ты, вожаковый, куда подашься?

– Не знаю – ещё не решил. Пока в Орел съезжу, к мамане. А там присмотрюсь. Я все же на фрезеровщика когда-то учился.

Шурка обрадовался:

– Точно, земеля! На пару в Орел рванем, наши же места. На одном заводе объякоримся и повело – вкалывать! Салаги, салаги пускай поплавают.

Ну вот, мы каждый себе союзника нашли и радуемся. И мне как-то и вспомнить лень, что я вчера только был у "маркони" и видел все их радиограммы – Шуркину, кандееву, "юноши". Пишут в управление флота, просят продлить им соглашение ещё на год. А я зачем к "маркони" ходил? С такой же самой радиограммой. Потому что ещё за день до этого вызывал нас по одному Жора-штурман, который списки составляет на новый рейс. Меня тоже позвал, спросил, глядя в сторону:

– Команду набирают на новый траулер типа "Океан". В Баренцево под треску. На двадцать дней. Ты как? пойдёшь?

– Жора, – я напомнил, – мне же под суд идти.

– Ты озверел? Спишут нам эти сети. Это ты до сих пор не жил, страхом мучился? Спросил бы… Только статью подберут, по какой списать. В счёт международной солидарности, что ли. Советская власть – она ж добрая, чего хочешь спишет.

– Граков постарался?

– Ну, и он тоже…

– Спасибо ему. Хороший человек.

– Ты тоже ничего, – говорит Жора. – И как ты только на свободе ходишь? Ты же верный кандидат в тюрягу. Она же по тебе горькими слезами плачет! Ты хоть контролируй свои поступки.

– Стараюсь.

– Ни хрена ты не стараешься!

Я не в обиде на Жору, что он мне тогда посоветовал вожак порубить. Да он и не советовал, если помните. А намек ещё нужно до дела довести. И его тоже можно понять, Жору: кепа бы за эти сети и разжаловали и судили, а меня бы только судили, разжаловать же меня некуда. К тому же вон как все обошлось.

Я спросил у Жоры:

– А ты пойдёшь?

– Да не решил ещё. Отдохнуть хочется, после всех волнений.

Но себя он в список вторым поставил. А первым – "маркони". Потому что "маркони" всё равно себя первым поставит, когда список будет передавать на порт.

Сам же "маркони" мне так сказал:

– Я тут учебник подзубриваю, на шофера. В общем-то, невелика премудрость. Ну, правила тяжело запомнить, чёрт ногу сломит. Но у меня же в ГАИ кореш, выставлю ему банку, сделает мне правишки. Как думаешь?

А я думаю: кто же мы такие? Дети… Больше никто.

8

В порт пришли мы под утро.

"Молодой" нас долго тащил – мимо створных огней, мимо плавдоков, где звякало, визжало, шипела электросварка, мимо сопок, где ни один огонек ещё не светился, мимо "Арктики", ещё пустоглазой, а в середине гавани он к нам перешвартовался бортом и стал заталкивать в ковш.

Мы уже все стояли на палубе, в последний раз кандеем накормленные, одетые в береговое, только мне пришлось телогрейку у боцмана просить.

Я бы порассказал вам, как это обычно бывает – как траулер вползает в ковш и упирается в причал носом, а второй штурман стоит уже наготове с чемоданчиком и с ходу перепрыгивает на пирс и летит что духу есть в контору – за авансом. А мы пока разворачиваемся и швартуемся уже по-настоящему, крепим все концы – прижимные, продольные, шпринговые – и только лишь заканчиваем это дело, он уже чешет обратно на всех парах и кричит: "Есть!" И мы набиваемся в салон, дышим друг другу в затылки, а он распечатывает пачки на столе, ставит галочки в ведомости и – пожалте "сумму прописью", кто сколько заказывал: двести, триста. Потом уже грузчики-берегаши выгрузят нашу рыбу, и нам её за весь рейс посчитают, и контора выдаст полный расчет. А женщины уже ждут нас толпою на пирсе, чтобы сразу же развести по домам хватит, наплавались капеллой!

Но в этот раз все по-другому вышло. Ну, если уж повело наискось, так до последней швартовки. Мы посмотрели – и не узнали родного причала. Пусто, некому даже конец принять. Потом явился некто – дробненький, в капелюхе с ушами, как у легавой, – и мрачно нам сказал:

– Это чего это вы левым бортом швартуетесь? Вам диспетчер правым велел стать, радио не слышали? – И скинул нам гашу с тумбы.

– Милый человек, – кеп ему говорит, – у нас же хода нет, мы же с буксиром сутки будем в ковше разворачиваться.

– А мое дело маленькое. Сказано – правым. Хотите на рейде позагорать, так я вам это устрою.

Боцман взял да и накинул ему гашу на плечи. Тот чего-то затявкал, но мы уже не слушали, перепрыгивали на пирс.

Мы пошли по причалу – не спеша, разминая ноги, и так звонко снежок скрипел, никогда он на палубе так не скрипит. И вдруг увидели женщин – со всех ног они к нам бежали, с плачами, с охами:

– Васенька, Серёженька, Кеша, а нам-то восьмой причал сказали. А мы, дуры, там стоим, ждём. А чтоб ему, этому диспетчеру…

И пошло, поехало. Они, моряцкие жены, тоже умеют слова выбирать.

Ваське Бурову жена обеих дочек привела – платками замотанные, одни глазенки видны заспанные. Не посовестилась она их в такую темень будить. Или сами напросились: не каждый же день папка из рейса приходит и не в каждом же рейсе он тонет. Васька даже прослезился, когда увидел своих пацанок. Расчмокал их в носы, лобики пощупал.

– Горяченькие чего-то.

– Ты что! – Жена кинулась отнимать. – Да где же "горяченькие", сдурел совсем. У кого ещё такие здоровенькие!

Васька их сгреб под мышки, одну и другую, и так понес. Потом на плечи пересадил.

– Да отпусти ты их, старый дурак! – жена ему кричит. – Они ж уже взрослые, сами небось дойдут.

– Не отпущу! Так до дому и донесу. Какие они взрослые, ну какие взрослые, пускай подольше на папке поездят, махонькие…

Она и улыбалась, и слезы утирала платком. Поворачивала к нам ко всем востренькое личико, виноватое какое-то, будто она оправдывалась за Ваську: "Видите, каково мне с ним".

Зато у Ваньки Обода жена оказалась – чуть не на голову его выше. И разодетая – в сапожках, в шубке из серого каракуля, в кубанке с алым верхом. И из-под кубанки глаз цыганский косит, кудри взбитые вьются, румянец пышет. Этакое богатство, конечно, без топора не убережешь.

– Ах ты чучело мое! – ударила Ваньку по плечу. – Фокусы устраиваешь? Я тебя с плавбазой встречаю, а ты мне – сюрприз. – Затискала, затормошила его и сама же хохотала, как от щекотки.

Ванька совсем потерялся:

– Клара, ну мы ж не одни, ты б хоть познакомилась раньше.

– А чего ж не познакомиться! – И всем нам руку стала совать, с кровавыми ногтями. – Клара Обод, очень приятно. – Мне пожала – я чуть не присел. До кепа даже добралась.

– Клара Обод, очень приятно! Неприятности – не огорчайтесь, все будет чудно!

Кепова жена на неё поглядела испуганно. Клара её успокоила:

– Ах мы женщины, дуры, столько переживаем, а они потом приплывают, такие мордастые, и ничегошеньки с ними не случается. Эх, соколики, как мне вас видеть приятно! Денежки вам уже выписаны, в полтретьего валяйте получать.

Мы пошли дальше с женщинами, повернули от причалов к центральной проходной и понемногу растягивались, разбивались на пары.

Рядом со мною "маркониева" жена шла – не скажу, что подарок. Переваливалась, как утица, ноги – бутылки, а личико – ну то самое, о котором говорят: "На роже – скандал", – надменное, губы сухие поджаты, глаза наполовину веками прикрыты, голыми какими-то, без ресниц, белые от злости. Даже и тут она удержаться не могла, пилила шепотом, но таким, что мы все слышали:

– Не понимаю, что у тебя общего – с этими серыми людьми! Пусть они лезут хоть к черту на рога. А ты специалист, радиооператор, с квалификацией. Ровню себе нашёл!

– Ну, Раиска, ну, перестань, – он ей говорил, морщась, со страданием в голосе. – Ну, киска. Все ж благополучно…

– Да? А кто мне поправит мою нервную систему? Совершенно расшатанную. Твоими похождениями.

– Ну, дома все скажешь.

– Дома я тебе ещё не то скажу. Напозволялся там! Наверно, с такими же вульгарными нюхами, как эта? – Кларе в спину вонзилась взглядом. Как у той шубка не задымилась? – А вспомнить, какая вчера была дата, ты, конечно, не мог?

– Какая? – "маркони" спросил с ужасом. – Елки зеленые, выпало начисто!

– Ах, выпало! Чем у тебя голова занята, позволь узнать? что ты два слова не мог отбить – в день рождения моей мамы! Которая, кстати, столько для тебя сделала. Мне все говорят, все говорят: "Твой Андрей – такая cвинья, совершенно равнодушный человек!"

Муторно мне стало. Тут действительно напозволяешься – хоть кусок жизни урвешь. Я вперед ушёл, пока они не передрались.

К Серёге сразу трое явились – ну до чего ж одинаковые! Такие матрешки кругломорденькие – в бурках все, в коротких пальтишках, волосы у всех красно-рыженькие, с пышными начесами, платки в горошек, как кровельки с высоким коньком. Удивительно, как он их различал.

– Ну, как ты там, Зиночка? – спрашивал тягучим голосом. – Как ты там, Аллочка, Кирочка?

Они только фыркали да хихикали. Не ссорились между собой, однако. Даже ухитрялись виснуть на нём по очереди.

От стенки пакгауза, из тени, вышла под фонарь фигурка. Постояла робко, шагнула к нам навстречу. Но близко постеснялась подойти, стояла, мучила ворот пальтишка.

– Моя дожидается, – Шурка узнал. – Ну, подойди, не съем.

Она к нему подошла на шаг и заплакала.

– Шурик…

– Ну, что? Ну, не повезло нам.

– Что значит "не повезло"? Ты же умереть мог, Шурик.

– Мало ли что. Не умер же.

– А ты думаешь – я бы жива тогда осталась? Я бы тут же на себя руки…

Шурка её взял за плечо, сказал нам:

– Вы, ребята, идите. Я её успокою.

Так вышло, что с Шуркой мы попрощались с первым. Мы помахали Шурке и его жене:

– Встретимся в "Арктике"!

– Как закон, бичи. К восьми будем.

Мы пошли дальше – по грязному снегу, между цехами коптильни и складами. Наперерез нам локомотив тащил платформы с обмерзшими бортами. Мы встали, чтоб его пропустить, опять сгрудились в толпу. Но вдруг он застопорил перед нами, сцепка загрохотала в конец состава. Из будки выглянул машинист беловолосый, с шалыми глазами, кепка прилипла к затылку. Коля его звали, известный нам человек. И нас он знал, некоторых.,

– Чудно мне, – сказал Коля. – Серёгу вижу со "Скакуна". Месяца не прошло, как я тебя провожал. Или чего случилось?

– А ты не знаешь?

– Не слыхал. Проморгал новеллу. А в чем суть?

– Да так. Не повезло нам.

– Понятно, – сказал Коля. – Живы-то все?

– Все.

– А за груз, хоть за один-то, получите?

– За один и получим.

– Так чего вы огорчаетесь? Вы не огорчайтесь, ребята.

Мы сказали Коле:

– Ну, проезжай. Нас ещё дома ждут.

Коля подумал, снял кепку и снова её надел.

– Не могу, ребята, перед вами. Порожние везу. Лучше-ка я назад сдам.

И вправду сдал. И мы перешагнули через рельсы.

Третьему нашему переживание досталось: дама его пришла встречать, та самая, что "за полторы сойдет", в пальто с лисой и в шляпе. Однако "морская наблюдательность" его не подвела, он свою "дорогую Александру" заранее высмотрел, как она прогуливается под фонарем, постукивает себя сумкой по коленям. Он поотстал слегка, спрятался за нашими спинами:

– Не прощаюсь. И вообще меня тут не было, ясно? – И за угол скрылся.

Она пригляделась к нам близоруко, спросила низким голосом:

– Простите, это экипаж восемьсот пятнадцатого? Штурман Черпаков не с вами плавал?

– С нами, с нами, только что видели. Ах, нет, на судне задержался.

– Но он здоров, по крайней мере?

– А чего с ним сделается?

Она кивнула:

– Спасибо. Мне этого достаточно. – И ушла вперед широким шагом.

Возле управления флота кеп от нас откололся с женой и Жора-штурман. Им там акты нужно было оформлять – приходный и насчет сетей. Жора нам сказал:

– В полтретьего на судне. Адье!

Мы напомнили:

– А к восьми в "Арктике". Вы тоже, товарищ капитан?

Кеп ответил – насупясь, но торжественно:

– Капитан вашего судна тоже уважает законы.

Чуть попозже, у портового кафе, Васька Буров откололся, кандей с Митрохиным – им к морвокзалу нужно было, через залив переправляться.

Ещё сто шагов прошли, и ещё наша когорта поредела: "маркони" и боцман в Нагорное ехали, им нужно было к южной проходной. С ними – Ванька Обод, Серёга.

– Встретимся в "Арктике"?..

"Маркониева" жена сказала:

– Точно не обещаем. Как обстоятельства сложатся.

Клара на неё цыкнула:

– Ты моряцкая жена или злыдня? Уж так торопишься мужика под туфлю скорей затолкать, дай ему хоть вечер от тебя отдохнуть.

Та смолчала, губы сжала в полоску, лицо побелело от злости. "Маркони" развел руками, улыбнулся виновато:

– Приложу все усилия, бичи.

Потом салаги откололись. Они в общежитие Полярного института надеялись устроиться. Я к ним подошел, спросил:

– Ну как? В Баренцево не идете с нами? Надоело?

– Мы ещё подумаем, – сказал Дима. – Пока до свидания, шеф.

Я попросил Алика отойти на пару слов. Димка нас ждал, отвернувшись.

– Скорей всего не пойдём, шеф, – сказал Алик. – Мы должны вернуться к своим кораблям.

– Конечно. Не ваше это всё-таки дело. – Но мне совсем другое хотелось у него спросить. – Скажи, почему ты тогда остался? В тузик не сел?

– Как тебе объяснить? – Он смутился, смотрел себе под ноги. – Ты не поймешь, наверно. Ну… хотелось разделить с вами. Что бы там ни случилось. Даже любопытно было. И где-то я до конца не верил. Может быть, на минуту, когда свет погас.

– Что ж тут непонятного? Все как полагается.

– Ты его тоже не осуждай. – Он посмотрел мне в глаза твердо, хоть и покраснел. – А я – как мог его отпустить? Что, если б он решился? И его бы там захлестнуло в плотике. Тут грех обоюдный, шеф. ещё неизвестно, кто кому должен прощать.

Я засмеялся.

– Что вы ребята, бросьте. Какой грех? Все глупостей наделали, ваша не самая большая.

– Хорошо, если ты так думаешь.

– Уже одно, что вы в море с нами сходили…

– Да, для нас это многое значило. Ты не представляешь…

Я перебил его:

– В "Арктику" же вы придете? Ну вот там все и скажешь. Все послушают, не я один… Да! – я вспомнил. – Лилю увидишь сегодня?

– Передать ей, чтоб пришла?

– Мне всё равно. – Я даже удивился, как легко я это сказал. – Захочет придет. Но привет, конечно, передай. И ещё – спасибо. Это уж как она поймет. – Я пожал ему руку, а Димке просто помахал. – Встретимся в "Арктике"!

Совсем уж маленькой кучкой мы прошли через центральную проходную, поднялись наверх, к вокзалу. Здесь, на площади, от нас последние уезжали в Росту – "юноша", дрифтер и бондарь. Сонного таксишника растолкали, приспособили к делу.

– Не поминай лихом, – сказал я бондарю. – Я знаю, ты в Баренцево не идешь, так попрощаемся? Он руки моей не взял.

– Кто тебя ещё поминать-то будет? Много чести, знаешь. – Тронул таксишника. – Езжай, родной.

Дальше мы пошли с "дедом". Он совсем близко от нашей общаги жил. Вот так мы с ним когда-то и познакомились: все разошлись, а мы вдвоем пошли пробиваться через метель – и вдруг разговорились, и он меня к себе затащил обедать. А за весь рейс не сказали друг с другом ни слова.

Я шел с "дедом" и он мне говорил:

– Беспокоит меня твое дальнейшее, Алексеич. Ты все же не бросай флот, зачем тебе жизнь переламывать надвое. Мы, может, самое трудное уже пережили, а теперь, глядишь, техники поднавалят, "океаны", и "тропики", (Новые типы судов) условия наладятся. А я-то – уж кончился, это точно. Кончился я в этом рейсе. Тридцать лет около машины провел, а как посмотрел на парус – вдруг понял: кончился.

– Что ты, "дед"! Мы ещё поплаваем вместе. Ты же меня делу обещал научить.

Он не отвечал, усмехался, а я вспомнил: "Приятно и легенду послушать".

У своего переулка он спросил, помявшись:

– Может, ко мне завалимся? Накормят нас, выпить поставят, и спать где найдется. Чего тебе сразу – с парохода и в общагу?

Но я как вспомнил их комнатешку, диванчик, на который меня положат…

– А я не в общагу, – сказал я ему весело. – Есть ещё куда завалиться.

– А! – Он улыбнулся мне. – Ну – в "Арктике"?

Мы пожали друг другу руки, и "дед" зашагал – тяжелый, в коротком своем полушубке, в мохнатой шапке, в сапогах. ещё раз обернулся ко мне, точно знал, что я жду этого, и помахал на прощанье. И я пошёл один, сначала одной щекой к ветру, потом другой.

Навстречу мне два чудака шли. Один чего-то бубнил, размахивал длинными мослами, другой – трусил полегоньку, упрятав нос в воротник. Я пригляделся знакомые силуэты. Вовчик с Аскольдом. Я вышел к фонарю, сделал им ручкой.

– Приветствую вас, кореши. На промысел топаете?

Встали как вкопанные. Вроде бы дернулись друг от друга. Потом Аскольд заулыбался, губищи распустил.

– Сень, откудова, какими судьбами?

– Да все оттуда же – с моря, где вас никогда не видно.

– А мы тебя в апреле встретить готовились. Как это понять, Сеня?

Неохота мне было им рассказывать.

– Поздновато вы сегодня, бичи. Разошлись уже все. Да и не повезло нам, много с нас не выдоишь.

Вовчик вздохнул:

– Мы б хоть посочувствовали.

Мне смешно стало. И никакой же злости я к ним не испытывал. Но и жалости тоже.

– Все те же вы, кореши, – сказал я им. – Все в тех же ушанках драных, в телогреечках. Не пошли вам впрок мои деньги.

Аскольд удивился:

– Какие деньги, Сеня?

– Да уж скажите по правде, дело прошлое… Сколько заначили? Кроме тех, что Клавдия отобрала.

Вовчик, друг мой, кореш верный, поскрипел мозгами и сознался:

– Сень, ну заначили… В такси ещё. Ты ж не помнишь даже, как ты роскошно хрустиками кидался. Это ж кого хочешь соблазнит.

– Так… Ну, а закаченные – неужели все пропили? Ох, дурни!

– Сень, – сказал Вовчик, – ты ж знаешь, на неё же, проклятую, никаких не хватит.

– Дурни вы, дурни.

Аскольд меня подколоть решил:

– А ведь ты, Сеня, тоже вот в телогреечке. Где ж твоя курточка, подарок наш?

– От вас, – говорю, – и подарок не задержится.

Я пошёл от них. Вовчик меня окликнул:

– Так, может, проводим курточку?

– Это мысль!

– Значит, приглашаешь?

– Пригласил бы я вас, кореши. Но вас же не было с нами. Мне очень жаль, но вас не было с нами.

Долго они маячили под фонарем.

В городе намело сугробов, и когда я шел, тут же мой след заметало поземкой. На Милицейской ветер гулял, как в трубе, телогрейку мою продувал насквозь. Но я всё-таки постоял немного перед крыльцом Полярного и с каким-то даже удивлением почувствовал – нет, ничего это для меня не значит. "Спасибо", и только. Неужели так быстро мы излечиваемся?

Перед дверью общаги тоже намело снега, мне его пришлось ботинками разгребать, чтобы вахтерша могла открыть. Та же самая вахтерша, что провожала меня.

– Узнаете, мамаша?

– Вернулся?

Я по глазам видел – нет, не узнала.

– Вернулся и долг принес. Тридцать копеек. Помните?

Вот теперь узнала.

– Что ж ты так скоро? Случилось чего?

– Да так, о чем говорить… просто нам не повезло.

– Всем бы так не везло – руки-ноги целы. А долг тебе скостили. Новую ведомость завели.

– Да, – говорю, – жизнь не стоит на месте! Поселите меня, мамаша. Желательно – у окошка.

– Где захочешь, там и ляжешь. У нас вон целая комната освободилась. Только приборку сделаем – и поселяйся.

– А приходов сегодня не ожидается?

– В пять вечера какой-то причалит.

Я прикинул – раньше семи они здесь не будут, а к восьми я сам уйду в "Арктику", – это значит, я целый день один буду в комнате. Можно запереться, лежать, курить.

– Спасибо, мамаша. Чемоданчик я пока у вас оставлю.

– Оставь, не пропадет.

– А там и пропадать нечему. Пойду погуляю. Очень я по городу соскучился. По нашим северным воротам, бастионам мира и труда.

Она поглядела на меня поверх очков:

– Что-то с вами там стряслось…

– Я же говорю: не повезло.

На вокзале буфет – с шести; я, случалось, туда захаживал перед утренними вахтами. Буфетчица вылезла сонная, повязанная серым платком, нацедила мне из титана два стакана кофе, чуть теплого – или мне так показалось с мороза, – и я его пил без хлеба, без ничего, просто чтоб отогнать сон и кое о чем подумать. Потому что мы вечером встретимся в "Арктике" и там, конечно, будем под банкой, и все опять пойдёт своим чередом. А хорошо бы всё-таки понять – для чего мы живем, зачем ходим в море. И про этих шотландцев – почему мы пошли их спасать, а себя не спасали? И о том, что будет со мной в дальнейшем, как говорил "дед": может быть, я и пойду к нему на выучку или наберусь духу и в мореходку подам, "резким человеком" стану – в макене-то, с белым шарфиком! – или же мне всё-таки переломить её надвое, мою жизнь?

А так ли это важно – как я свою судьбу устрою, ведь Клавки со мной не будет, а никакая другая мне вовек не нужна. И я же всё равно нигде покоя не найду: отчего мы все чужие друг другу, всегда враги. Кому-то же это, наверно, выгодно – а мы просто все слепые, не видим, куда катимся. Какие ж бедствия нам нужны, чтоб мы опомнились, свои своих узнали! А ведь мы хорошие люди, вот что надо понять; не хотелось бы думать, что мы – никакие. А возим на себе сволочей, а тех, кто нас глупее, слушаемся, как бараны, а друг друга мучаем зря… И так оно и будет – пока не научимся о ближнем своём думать. Да не то думать, как бы он вперед тебя не успел, как бы его обставить, – нет, этим-то мы – никто! – не спасемся. И жизнь сама собой не поправится. Вот было б у нас, у каждого, хоть по три минуты на дню помолчать, послушать, не бедствует ли кто, потому что это ты бедствуешь! как все "маркони" слушают море, как мы о каких-то дальних тревожимся, на той стороне Земли… Или все это – бесполезные мечтания? Но разве это так много – всего три минуты! А ведь понемножку и делаешься человеком…

Я сидел у окна – площадь перед вокзалом занесло сугробами, и ни души на ней не было, раскачивались на проводах фонари, чёрные тени шарахались по снегу. Потом из темной-темной улицы вынырнула "Волга" с шашечками, сделала круг и встала посередине: дальше было не проехать. Из такси – задом почему-то – вылезла баба в коричневой толстой шубе, в белом платке, в пимах, вытянула за собой чемодан. Таксишник выглянул и что-то ей сказал, улыбаясь, и что-то она ему ответила – тоже, наверно, весёлое, а потом пошла к вокзалу, скосись от чемодана, а он ей глядел вслед и усмехался. Раз oна обернулась что-то крикнуть ему, и он ей помахал ладошкой.

Она шла к вокзалу, как раз против окна, где я сидел, но меня не видела, улыбалась сама себе. Или тому, что ей сказал таксишник. А я вдруг почувствовал, как что-то у меня стучит в виске и дрожат ладони, в которых я держал стакан.

9

– Все время, замечаю, ты у меня на дороге, рыженький!

– Нет, это ты у меня на дороге.

Клавка повалилась на стул, расстегнула шубу, сдвинула платок на плечи. И тогда уж мне улыбнулась, во все лицо. Уже она успела обмерзнуть и раскраснеться, пока шла к подъезду.

– Дай глотнуть горяченького, чего ты там пьешь. – Я ей протянул стакан. Клавка отпила и сморщилась. – Бог ты мой, он кофе пустое пьёт. Как же так жить можно? Нюрка, ты куда же смотришь?

Буфетчица выглянула из-за витрины.

– А что?

– А ничего! Такой парень у тебя сидит, а тебе лень багажник отодрать со стула. Ты картину видела "Человек мой дорогой"? Посмотри, в "Космосе" показывают. Так он мне ещё дороже, вот этот злодей. Сидит у тебя сиротинкой неприкаянной. Ты хоть поглядела бы на него, какой он. Чудо морское!

Нюрка на меня захлопала глазами.

– Ничего особенного.

– Глаза надо иметь! – сказала Клавка грозно. – И мозгов хоть полпорции. Конечно, "ничего особенного", когда он в телогрейке драной. А пришёл бы он в своей курточке – ты б тут легла и не встала. – Клавка мне подмигнула. – Было у меня такое желание.

Нюрка опять ко мне пригляделась и не ответила.

– Что же ты, Нюрка, пива ему не поднесла?

– Да он не просил!

Клавка прямо зашлась смехом:

– Ну, Нюрка, ты мышей не ловишь! "Не просил"! Хороший мужик и не попросит – надо самой давать. Ну-ка, покорми его. Винегрету не вздумай предлагать, он у тебя позавчерашний, я отсюда вижу. Студень небось сама исполняла? Знаю, как ты его исполняешь.

Нюрка там заметалась.

– Балычка могу нарезать осетрового. Колбаски деликатесной.

– Вот балычка куда ни шло… Хочешь балычка? Хочет он, хочет, потолще ему нарежь. Потом сочтемся. Да, шевелись, Нюрка, живенько, живенько, на флоте надо бегом!

– Я, слава Богу, не на флоте.

– Ты-то нет. Да он у нас на флоте. Э, дай уж я сама!

Клавка сбросила шубу на стул, взяла у Нюрки поднос, собрала мои стаканы. Кофе она выплеснула в мойку, принесла "рижского" и тарелку с балыком и хлебом. Опять завернулась в свою шубу и смотрела на меня, подперев кулаком щеку.

– Ну, как ты жив без меня? Скучал хоть немного?

– Немного – да.

– И то – не зряшная на свете!

Я спросил:

– Куда едешь, Клавка?

– В Североникель, свекра хоронить. Ну, не хоронить, его уж там без меня похоронили, а на девятины ещё успею. – Пнула ногой чемодан. – Сильно они на меня надеются, одних крабов семь банок везу.

– Погоди, – я спросил, – почему к свекру? У тебя муж есть?

Все лицо у неё вспыхнуло. Отвела глаза.

– Был. Да сплыл.

– Бросил он тебя?

– Дa.

– Или – ты его?

– Он меня.

Клавка насупилась, закусила губу. До чего же мне было все удивительно.

– Как же он мог тебя бросить?

– А что я – золотая? Так уж вышло. Лучше б, конечно, я его бросила. Тогда бы все ясно было. А так – чёрт знает… Обиделся и ушёл. Ну, конечно, у него основания были.

– Вот, значит, в чем дело.

– Да уж проговорилась.

– Надеешься – вернется?

Клавка повела плечом, не ответила. Стала смотреть в окно.

– Где ж он теперь?

– Я ж говорю: сплыл. В море кантуется, вторым механиком на СРТ. Ну, может, ещё и вернется… ненадолго. Ему про меня такого наговорили – как ему совсем вернуться?

– Это ты в море ходила – его тоже хотела увидеть?

Клавка ещё сильней покраснела.

– Не надо про это. Да и не вернется он. Это ему снова надо в меня влюбиться. А я уже не та, понял, рыженький? Ты от меня уже одно воспоминание застал.

Клавка улыбнулась – так что я увидел у неё два золотых зуба сбоку.

– Сколько же тебе?

– Двадцать шестой грянул.

– Да, старуха!

– всё-таки не восемнадцать.

Вот на чем ты нагрелась, я подумал, вот о чем рассказывала тогда, на "Федоре": "А что нам такого впереди светит?" Я его ни разу в глаза не видел, не знал о нём ничего, но вдруг такую злость к нему почувствовал. Какое ему до нас дело – раз он ушёл? За что такая почесть ему, что Клавка его ждёт и мучается, и у нас с нею ничего быть не может?

– Сколько же ты с ним прожила?

У неё дрогнули губы, и она ответила не сразу.

– Три года. Без семи экспедиций.

Я допил пиво и отставил бутылку.

– Ты когда вернешься, Клавка?

– А ты – когда в море уйдёшь?

– Неделю отгуляю. В следующую пятницу "Океан" отойдет.

– Я раньше субботы не вернусь.

Я подумал: это ты сейчас решила. Если б я воскресенье назвал, ты бы сказала: понедельник. Ну, так – значит, так. Встречаться нам вроде бы и не к чему.

– Я те деньги, что мы говорили, тебе в общежитие снесла. Спросишь у тети Санечки, кладовщицы.

– Хорошо,

Так вот вышло – как будто я об них спрашивал, когда могу получить. Ну, ладно, значит, нас больше ничего и не связывало.

– Проводишь меня? – она попросила. – Раз уж я тебя встретила.

Я взял чемодан.

– Нюрка, салют!

Мы вышли на террасу. Здесь тоже намело снега, на каменных перилах наросли бугры. Клавка смела варежкой снег с перил, вспрыгнула и села. Чемодан я ей поставил под ноги. Внизу под нами блестели рельсы, а дальше спуск начинался к Рыбному порту, и там виднелись в клочьях пара трубы и мачты и стоячие огни в черной воде – длинными разноцветными нитями.

Паровозишко, кое-где забросанный снегом, приволок вагоны-коротышки как раз они остановились под нами. На крышах у них и на стеклах блестел иней. Клавка поглядела на эти вагоны и вздрогнула.

– Там топят хоть?.. А может, это ещё и не мой?

В вагонах зажегся матовый свет, проступили узоры на стеклах. чёрт знает, топили там или нет. Человечков тридцать, с чемоданами, с мешками, потащились на посадку.

– Твой, североникельский, – сказал я Клавке. – Затопят ещё, он только из депо вышел.

Больше мне нечего было ей сказать. Впрочем, осталось кое о чем спросить.

– Тогда – все обошлось?

Клавка поняла.

– Ну вот, зачем тебе про это думать. – Отвернулась. – А может, от тебя бы и стоило заиметь?..

– Что б ты с ним делала?

– Что с детьми делают? На ножки бы подняла… Чего смеешься? А вообще-то и правда туман у меня в голове. Ты меня не очень-то и слушай. Она опять поглядела на вагоны и вздрогнула. – Ну, прощай. Запомнишь меня всё-таки? Хоть у нас и недолго любовь была…

– А недолго и нужно.

Она мне посмотрела в глаза.

– Неужели так? Было что-то – и хватит?

Хотела улыбнуться насмешливо – и не смогла, губы задрожали, и улыбка вышла горькая, жалкая какая-то. Мне тот коридор вспомнился, длинный и пустой, по которому она с такой же улыбкой шла – медленно и как пьяная, шаркая туфлями по ковру. И прошла мимо, и я даже не окликнул. Так и теперь не окликну. Вот такую, растерзанную, и отпущу – в холодную эту дорогу, к чужим, на похмелье. Не рады же они ей – если такое с мужем… Бог ты мой, есть же и её силам конец – и я плеча не подставлю. Я буду о ближних рассуждать, а этой, самой близкой, не помогу ничем. И кто же я после этого, за какие ж такие доблести мне это хоть когда-нибудь простится? А я вам скажу, кто я. Третий. Который должен уйти.

– Нет, – я помотал головой. – Ты не обижайся… Я, наверно, не так сказал. Сама ты не знаешь, сколько ты для меня успела сделать – в считанные эти часы: может, мне на все мои годы хватит. Ну, так уж оно случилось, что я не сразу тебя узнал, оттого и расстаемся, – и кто же тут виноват, если не я?

– Может быть, оба мы…

– Может быть. Но, не знаю, как ты, а я бы ничего не хотел переиграть. И могло ведь худшее случиться – мы б состарились, а так и не встретились… Нет, все было надо! Вот с этим – езжай, Клавка, счастливо тебе. А будет худо, не дай Бог, или пусто, как ты говоришь, тогда позови только – я приду. Мы же с тобой знаем, как это бывает: вот уже, кажется, ничего тебе не светит, и ангел не явится, и чайка не прилетит, – ан нет, кто-то все же и приходит. Я к тебе отовсюду сорвусь, где бы я только ни был. Даже и письма не напишешь – а услышу, почувствую.

Я хотел её за руку взять. Она стряхнула варежки на колени себе и приняла мою руку в обе ладони и то сжимала их, то разжимала, глядя вниз куда-то, мимо меня. Из-под платка у неё выбился пушистый завиток, и я смотрел на её висок, и у меня сердце сжималось, и я думал, что не надо мне её целовать на прощанье – как я тогда вытяну этот день?

– Спасибо, рыженький… Дорого это – даже слышать. Нет, я знаю, что ты не врешь. Просто, я думаю… – И помолчала.

– Ну, а к тебе-то самому – ангел когда-нибудь явится? Или так и будешь – один посреди поля? Мне же и за тебя страшно.

– А вот этого – не надо, Клавка. Почему же я – один? Когда человек лишь подумает о других, не только о себе, он – уже не один. Как бы ему там ни было сиротно, хоть в поле, хоть в море. Вот ты уедешь, не встретимся – и все же я без тебя не буду. А ты – разве одна будешь в чертовом твоем Североникеле, совсем уж – без меня?

Клавка вздохнула и слезла с перил. Она опять смотрела на мерзлые вагоны, но уже не вздрагивала, смотрела спокойно. Вот и все, я подумал, теперь она хоть с ясной душой уедет. Я бы не хотел, чтоб её что-то мучило. Чтоб она меня жалела. Пусть едет с легким сердцем, а не бежит от меня, как от чумного. Пусть вспомнит обо мне хорошо. И я её так же вспомню. Я не забуду, как нам с нею было тепло. Хотя и недолго.

– Посмотри там, – сказала Клавка. – Таксист не уехал ещё?

– Зачем он тебе?

– Поедем на нём. Ко мне, в Росту.

– Это что ещё, Клавка?

– Поедем, я сказала. Попробуем жить с тобой.

– Как же девятины? – все, что я догадался спросить.

– А ну их! – Провела пальцами по глазам. – Там и без меня не заскучают. А тут всё-таки – живой. Эх, сделаю ещё одну глупость и затихну!

– Клавка, что же ты меня мучаешь!

– Сама вот мучаюсь… Может, нам и повезет с тобой. Может, не так скоро и кончится. Думаешь, мне тебя любить не хочется? Я ж не совсем пропащая.

– А если он вернется?

– Ну зачем об этом? Что-то же я решила… Ну будем втроем тогда решать, если тебе хочется. Может, подеретесь из-за меня? Только почему-то всегда при этом нашей сестре достается.

И это тоже, я подумал, было с тобой. Сколько же мне ещё придется узнать про тебя?..

Мы с Клавкой сошли на площадь по мерзлым ступеням. Кругом была темень, рассвет ещё и не брезжил. Мне казалось – он никогда не наступит, обошел он наши края. А таксишник ещё стоял на площади, грел мотор. Ожидал пассажиров с "Полярной стрелы", она к восьми приходит.

Клавка пошла впереди – по стежке, которую таксишники протоптали к буфету. Вдруг она обернулась ко мне, и я на неё налетел. Клавка прижалась ко мне холодной щекою.

– Что ты?

– А может, не надо? Ведь и хорошее было, осталось бы о чем вспомнить, а вдруг мы все испохабим?

– Не знаю.

– "Не знаю", "не знаю", все – на Клавкину ответственность!.. Закройся ты, бич несчастный! – Клавка роняла варежки, застегивала мне телогрейку на горле, а студеный ветер выжимал у неё слезы. – Я тебя завлекала, завлекала, а теперь самой страшно…

– Иди вперед, – я сказал.

Она кивнула.

– Вот правильно. – И пошла.

Я бы порассказал вам, как мы приехали и вошли с нею в ту комнату, где я почти ничего не помнил, откуда меня выволакивали битым, и как мы прожили первый наш день, и что было дальше, – но тут уже начинается совсем другая история, там и Клавка будет другая, и я другой, и чем бы все ни кончилось вы нас запомните вот в эту минуту, потому что, как говорил наш старпом из Волоколамска: "Может быть, мы и живы – минутной добротой?"

Так что распрощаемся на набережной, где я последний раз оглянулся посмотреть на всю эту живопись. Клавдия стояла поодаль, ждала меня и тоже смотрела на порт. Мы услышали три прощальных гудка, и чёрный траулер вывалился из ковша, пошёл к середине гавани. Он пересекал цветные нити, и ему отвечали гудками верфь, и диспетчерская, и несколько больших кораблей, где шла ещё ночная работа.

Не знаю, куда уходили бичи, где там над ними закачаются звездочки. Я и прощался с ними и не прощался – через неделю и мы вот так же уйдём: стране ведь нужна рыба.

И куртки мне было не жалко совсем. Пускай она остается в Гольфстриме.